Исход

Светлана Замлелова
Исход

Светлана Георгиевна Замлелова. Родилась в Алма-Ате. Окончила Российский Государственный Гуманитарный Университет (Москва). Прозаик, публицист, критик, переводчик. Автор романов «Блудные дети», «Скверное происшествие. История одного человека, рассказанная им посмертно», «Исход», философской монографии «Приблизился предающий… Трансгрессия мифа об Иуде Искариоте в XX–XXI вв.», книг «Гностики и фарисеи» (рассказы и повести), «Разочарование» (рассказы и фельетоны), «Нам американцы объявляли санкции», «В переплёте» (сборники статей), «Французские лирики XIX века» (переводы французской поэзии), «Посадские сказки» и др. Член Союза писателей России и Союза журналистов России. Кандидат философских наук (МГУ им. М.В. Ломоносова), защитила кандидатскую диссертацию на тему «Современные теологические и философские трактовки образа Иуды Искариота».

svetlana-zamlelova@yandex.ru

8 (910) 448-55-16

От автора

Предваряя вопросы, автор считает необходимым известить читателя, что в основу повествования легли настоящие события, а прототипами многих персонажей стали реальные люди. В то же время события, так, как они описаны в романе, никогда не происходили на самом деле. И всё-таки эта история вполне могла бы случиться в действительной жизни…

Часть первая

Одним из самых таинственных мест в Москве по праву считается горка, что на Кулижках. Когда-то здесь были болота с прогалинами, а попросту – с кулижками. А на кулижках, как известно, во множестве водятся черти и всякая другая нечисть. И неспроста, поминая нечистого, поминают зачастую и кулижки.

Здесь на болотах горели когда-то тусклым тоскливым светом болотные огни. Только редкие ёлки и елохи торчали по кулижкам, да поднимались тут и там деревянные идолы, мрачно уставившиеся перед собой в ожидании жертвы. Тоненько запищит кулик, заворчит скрипучим голосом цапля, прочавкает лягушка – и снова тишина вокруг. А на закате, когда туман поднимется на кулижках, вспыхнет один огонь, за ним другой, третий… – оживает болото. Но никому не дано видеть, что за жизнь протекает за белым туманным пологом. Шёпот ли, смех ли, стоны, плеск ли воды – туман сохранит любую тайну, и никто никогда не узнает, отчего вдруг вспорхнула испуганная цапля, чёрным силуэтом отпечатавшись на заалевшемся небе.

Но пришло время, и сбросили идолов, осушили болото. Скрылись кулижки, и туман перестал подниматься над мшавой. И только из разросшегося елового леса всё так же доносились неведомые стоны и шёпот. Но крест Господень осенил и эти места: на расчищенной в бору елани появился храм Божий, вокруг которого упокоились ратные мученики. Стихли было стоны, стали селиться на елани люди. Заложили монастырь на холме. Но тот, кто стонал на болотах, чей облик скрывал туман, не оставил излюбленного места, отчего и заговорили, будто горку облюбовал нечистый. Этим же объясняли все местные странности и загадки. А странностей и загадок водилось немало.

Вскоре по основании монастыря умер грозный царь. Но тогда же стали видеть его у монастырской ограды. Ходит вокруг ограды царь, а пройти за неё не может. И по сей день в полнолуние, когда обнажается луна над монастырской стеной, запоздалый путник может столкнуться со странным человеком в диковинных одеждах. Впрочем, не одинок царский призрак, и лунный свет, проливающийся на вчерашние кулижки, тревожит многих.

В такие ночи похожа монастырская стена на пристанище неупокоенных душ. Говорят, что виной тому – пыточная Тайной канцелярии, помещавшаяся в монастырских застенках. И кто знает, сколько сгинуло здесь народу, чьи души так и не нашли покоя.

Здесь, в ожидании смерти, коротала дни свои ужасная Салтычиха, преступившая все писанные и неписанные законы и позабывшая, что униженные непременно восстанут, а унижающим всегда воздаётся. Здесь упокоилась таинственная старица Досифея, а на рубеже эпох сотряс обитель громкий скандал. Тогда же явилась в монастырь молодая особа, намеревавшаяся принять постриг, но однажды вдруг исчезнувшая. И лишь спустя время пришло от неё письмо как бы пророческое, потому что сначала показались её слова несвязным бредом. Но когда вскоре монастырь закрыли, а сёстрам велели убираться подобру-поздорову, кое-кому стал понятен смысл её слов. Когда уже в наши дни снова о ней вспомнили, письмо нашли и прочитали, то решили, что все прорицания имеют отношение к веку сегодняшнему, а никак не к прошедшему. «Последние станут первыми…» – якобы писала послушница известные истины и от себя продолжала: «…Первые низвергнутся… Почитаемое поругано будет, ибо почиталось не в духе, а постыдное станет почитаемым… Попираемый поднимется, и горе тогда попирающим… Но снова явится попирающий, и слабый попираем будет сильным. И проклянёт бремя своё попираемый, и зарастёт земля у пахаря и рассыплется глина у горшечника… Где человек? – спросит Господь и не услышит ответа… И тогда скажет Господь: “Не говорил ли Я вам: от всякого, кому дано много, много и потребуется; и кому много вверено, с того больше взыщут. Но вы не послушали Меня…” И станет взывать Господь к человеку, чтобы возвратился он к истокам своим…» Что же до самой исчезнувшей прорицательницы, никто уже более не встречал её в Москве. Как и многие тогда, сгинула она в вихре сменяющих друг друга событий.

* * *

В самом конце XIX столетия, году примерно в 1890-м, в Бердянске, что на Азовском море, в семье караимского купца Семёна Давыдовича Ламчари родилась дочь. Назвали девочку Милкой. В семье был ещё старший сын – Илья. Но Милка сразу стала любимицей Семёна Давыдовича, принявшегося баловать дочку едва ли не с первых дней появления на свет.

Дела у Семёна Давыдовича шли неплохо. Семья его хоть и не роскошествовала, но и ни в чём не нуждалась. У Милки сызмальства были красивые платья, туфельки и даже кружевной зонтик от солнца. И Милке всё вокруг очень нравилось: и родители с няней Айтолу, и рыжий с лохматым хвостом пёс Азов, проживавший на дворе дома Ламчари в дощатой конуре, и сам домик из ракушечника, и солнце, и море, и кружевной зонтик, и цветы амброзии у забора, и запах рыбы на рынке – ну, словом, всё, всё, всё. От непреходящей радости Милка смеялась, прыгала, лазала на грецкий орех, разросшийся под окном её комнаты, тормошила Азова, который не злобно, а на всякий случай – ты, мол, не забывайся – порыкивал в ответ. А при каждой встрече с отцом, в один прыжок повисала у него на шее, чем приводила Семёна Давыдовича в совершенный восторг и умиление.

Но иногда Милка как-то странно задумывалась. Случалось это нечасто, но Семён Давыдович с женой и няней Айтолу успевали испугаться. В самом деле, вот только что был слышен смех и весёлое щебетание, как вдруг ребёнок застыл, растерянно глядя перед собой, точно видя картины из невидимого для остальных мира. Застав Милку в таком состоянии, взрослые обыкновенно обрушивались на неё потоком вопросов, причитаний и разных бессмысленных восклицаний, отчего Милка, успевшая позабыть, о чём только что думала и что за видения проходили перед ней, пугалась и начинала плакать. А однажды даже упала в обморок, чем несказанно перепугала всё своё семейство. Так что Семён Давыдович лично отправился за врачом Арабаджи, жившим по соседству с Ламчари. Осмотрев Милку и задав ей несколько вопросов, доктор объявил, что девочка совершенно здорова, а все странности её поведения, включая задумчивость и обмороки, с возрастом пройдут.

Семён Давыдович недоверчиво отнёсся к диагнозу доктора Арабаджи, но решил всё же не суетиться и посмотреть: не будет ли Милке хуже. Но уже через пару часов Милка сидела на грецком орехе и хохотала над тем, как няня Айтолу пытается принудить её спуститься и лечь в постель.

– Оставь её, Айтолу, – сказал Семён Давыдович, наблюдавший за этой сценой, – уж пусть лучше резвится.

И Милку действительно оставили в покое. Даже когда она задумывалась, никто больше не набрасывался на неё с вопросами и восклицаниями, никто не теребил и не требовал объяснений. Так повелел Семён Давыдович.

Предоставленной свободой Милка распорядилась весьма своеобразно: не заметно ни для кого выучилась читать по-русски. Было ей уже около шести лет, но образованием её никто до сих пор не занимался. Хотя Семён Давыдович и начинал уже подумывать: пригласить ли домой учителей или, как и старшего сына, отправить Милку в гимназию. С учителями, конечно, было связываться накладно. Зато отдавать Милку в гимназию – боязно. И Семён Давыдович колебался.

Тем временем Милка, не дожидаясь отцова решения, приступила к самообразованию и каким-то непостижимым образом освоила русскую азбуку, перейдя затем к чтению старого календаря – одной из немногих книг, бывших в доме Ламчари.

Завидев однажды календарь у Милки в руках, Семён Давыдович поинтересовался, что она собирается с ним делать. На ответ «читать», он не обратил сперва никакого внимания. Но через мгновение Милкин ответ вызвал новый вопрос:

– Читать?!. – переспросил Семён Давыдович.

Тогда Милка наугад открыла календарь и по слогам, хотя и довольно бойко, прочитала стихи. А Семён Давыдович, сам никаких книг не читавший, впервые услышал о просьбе не будить на заре какую-то девицу с чёрными косами, которая ещё с вечера стала очень бледной.

На все вопросы о том, кто научил её этой премудрости, кто показал буквы и объяснил, как именно нужно складывать их в слова, Милка упорно твердила одно: «Сама». Как именно это получилось, с чего началось и почему вообще явилась идея выучиться читать по-русски, Милка не смогла объяснить. Семён Давыдович приступил было к дознанию. Но жена отрицала своё участие, няня Айтолу читать не умела ни на одном из существующих языков, а Илья и дома-то лишний час не усидит – где уж ему учительствовать! Впрочем, он и сам на расспросы отца только усмехнулся и отвечал важно:

– Делать мне нечего!..

Тогда Семён Давыдович, принявший версию Милки, заключил, что дочь его – необыкновенный ребёнок и что, пожалуй, стоит отдать её на будущий год в гимназию.

 

Так Милка, научившаяся за год читать довольно бойко, освоившая календарь, подшивку «Нивы», малороссийские повести Гоголя и рассказы Бестужева-Марлинского, стала гимназисткой. Училась она легко и слыла одной из лучших учениц. Все её любили, всем нравились и живость её, и отзывчивость, и неугомонная смешливость, и неутомимая любознательность. С ней было легко, весело, интересно и спокойно. Она никого не задирала – смех её был добрым, она не любила сплетен, а каждый обиженный находил у неё сочувствие и доброе слово. Ей по-прежнему нравилось всё вокруг: и учителя, и подруги, и книги, и городской сад, где, одетая как настоящая барышня, она встречалась с одноклассницами. Она была очень миловидна и уже к тринадцати годам обещала вскорости стать настоящей красавицей.

Время шло, а Семён Давыдович не мог нарадоваться на свою Милку и, думая о том, что скоро придётся отдавать её замуж и ждать, когда же тоска от разлуки вознаградится появлением внуков, нет-нет да и воображал Милку курсисткой. Конечно, этого просто не могло быть, тем более что Илья уже учился на адвоката в Москве, а нельзя же позволить всем детям разъехаться. Да и не место девице в университетах. А всё-таки почему-то приятно было представлять Милку с высшим образованием.

Сама же Милка ни о чём таком не думала. Каждый день был для неё чем-то вроде скаковой лошади, а сама Милка – наездницей, задача которой заключалась в том, чтобы удержаться в седле. Лошади попадались разные – спокойные и норовистые, красивые и не очень. Но в любом случае нужно было держать поводья и не особенно вертеться по сторонам. Милка не любила думать о будущем. Вернее, она не думала о будущем так, как думал Семён Давыдович. Какие-то смутные мечты дрожали в её душе. То Милке хотелось, чтобы кто-нибудь её спас и непременно полюбил, и чтобы это была какая-нибудь невиданная прежде любовь. Потом ей самой хотелось кого-нибудь спасти, полюбить и, может быть, даже немного пострадать. Ей даже хотелось умереть. Но не просто так, а ради любви или ради чего-нибудь другого, но не менее прекрасного. Она была уверена, что в мире есть что-то очень прекрасное и каждому человеку следует его обязательно найти. А тот, кто не нашёл, как, например, родители Милки или няня Айтолу, просто плохо искал.

Её думы о будущем были не чем иным, как девичьими мечтами. Случалось, она делилась ими с подругами, которые тоже грезили возлюбленными и были уверены, что в Бердянске их сыскать невозможно. Ведь все девушки со вкусом прекрасно понимают, что возлюбленных следует искать в Париже или, на худой конец, в Петербурге. Но больше всего Милке нравилось оставаться с мечтами наедине. Тогда она пряталась в дальнем уголке своего садика или уходила на лиман. Там, оставив книгу на песке, Милка бродила по колено в воде, ощущая крепкими золотистыми икрами укусы морских блох. Или сидела на камне, глядя на блестящую, словно маслянистую, воду, по неизменно гладкой поверхности которой скользили солнечные лучи. Или, растянувшись на мелком горячем песке, читала и волновалась, переносясь то в древний Новгород, то в захваченную поляками Москву, то во Францию, где убивали королей, страшно мстили друг другу и пребывали в состоянии непреходящей влюблённости.

Конечно, и Милке хотелось бы влюбиться, но подходящей кандидатуры в её окружении не было, и она уже склонялась к тому, чтобы согласиться с подругами. Тем более однажды она попыталась влюбиться в соседского мальчика, своего ровесника Петю, или, как его называли дома, Петро Никитенко. Он ходил в мужскую гимназию, и гимназическая форма очень шла к нему. Милка рассматривала его из-за занавески, когда он проходил мимо окон Ламчари, и отмечала, что Петро статен, высок, что у него красивый с горбинкой нос, но самое главное – глаза. О, эти глаза! Милка убедила себя, что давно влюблена в эти глаза – чёрные, страстные, с поволокой – именно такие и должны быть у настоящего любовника.

При каждой встрече, здороваясь с Петро, который давно уже стал для неё Пьером, Милка краснела, на что, впрочем, Пьер не обращал ни малейшего внимания. Как-то жарким днём, сидя в своём садике с книжкой, Милка услышала, как по ту сторону забора, разделявшего сады Ламчари и Никитенок, Пьер насвистывает какую-то весёленькую мелодию. Дрожа, Милка на цыпочках подошла к забору и приложила глаз к небольшой дыре. Пьер, босой и лохматый, в широких синих штанах и холщовой рубахе навыпуск, рвал крупные тёмные черешни. Набрав полную пригоршню ягод, он принялся поедать их одну за другой, с силой выплёвывая косточки и стараясь, очевидно, плюнуть как можно дальше. В какой-то момент он остановился, наморщил нос, а уже в следующее мгновение отправил туда указательный палец правой руки. Не зная зачем, Милка наблюдала, как Пьер разомкнул от старания губы, которые не раз покрывали её воображаемыми поцелуями, как сощурил свои страстные глаза, потом вытянул лицо и оттянул пальцем ноздрю, обезобразив красивый нос, как, наконец, извлёк палец с добычей, хмыкнул, довольный, и обтёр руку о синюю штанину. После чего вновь принялся за багровые черешни.

Тут Милка повернулась спиной к забору и часто заморгала, чувствуя себя очень неловко и смутно сознавая, что Пьер умер. К вечеру она уже не думала о чёрных глазах и не воображала Петьку своим любовником.

Но спустя недели две у Милки появилось новое увлечение. Одна из школьных подруг дала Милке книгу, до сих пор ещё Милкой не читанную, что, по заверениям той же подруги, было «по меньшей мере странным». Книга называлась «Сочинения графа А.К. Толстого» и содержала несколько леденящих кровь историй, смешных и грустных стихов и одну поэму. На другой день Милка с утра отправилась на лиман и к вечеру всё прочитала.

Но ни страшные порождения графской фантазии, ни изящные рифмы и остроумные выдумки не поразили так Милку как история о монахе-псалмопевце. Таких людей Милка ещё не встречала. Положим, влюблённых вокруг было предостаточно. Она и сама до недавнего времени… Впрочем, об этом было неприятно думать. Любовных историй тоже хватало. Все, например, знали, что прокурорша была любовницей доктора Арабаджи. Из-за чего докторша – точь-в-точь как мадам Бовари – наглоталась мышьяку. Но даже и после смерти Анны Арабаджи любовная связь её мужа, а точнее, вдовца, с прокуроршей не иссякла.

Но тут всё было другое, куда как прекраснее любовных похождений, которые вдруг стали казаться Милке какими-то пустяками. Зато прежде неясные мечты её прояснились.

«Служить Творцу его призванье; / Его души незримый мир…», – шептала Милка, наступая на жёсткие складки песчаного дна. «О если бы я мог лобзать / Лишь край святой Твоей одежды…», – обращалась она к залетевшей в сад горлице. «И жизнь смиренно посвятить / Труду, молитве, песнопенью…», – повторяла она розам в саду.

Священный дар и вечная любовь… Любовь совсем не такая как в романах – ограждённая от безобразного – поразила Милкино воображение, питавшееся до сих пор неясными образами. Человек может сколько угодно повторять знакомые слова, но лишь однажды понять их действительный смысл.

* * *

Семён Давыдович Ламчари был прав: дочь его Милка и в самом деле оказалась необыкновенной девицей. То, что Бог есть любовь, что Христос страдал, а потом был распят за каждого жившего, живущего и ещё не родившегося, что есть люди, отдающие себя ближнему и тем самым Христу, было известно Милке и раньше, хоть её соплеменники в большинстве своём и не принадлежали к христианской Церкви. Но вдруг давно известное, пусть и чужое до сих пор, учение поразило и влюбило в себя Милку. Душа Милки, алчущая и жаждущая, откликнулась, почуяв источник насыщения. Милка поняла, что нашла то прекрасное и настоящее, о чём грезила и что мечтала найти. Нет, ей нужен был не Пьер и не доктор Арабаджи, её влекла красота вечная, не имеющая изъяна. И раз уж ей довелось найти эту красоту, необходимо было сделать какой-то важный в этом случае шаг, что-то такое, что навсегда бы связало Милку с избранным. Шаг мог быть только один. И Милка, недолго думая, зато, по своему обыкновению, увлёкшись, в конце концов этот шаг сделала…

Священник не стал отговаривать Милку. Даже ещё и посоветовал восприемника – отставного контр-адмирала, крестившего едва ли не половину города, Александра Ивановича Васильева. Так что Милка, крестившись, превратилась в Ольгу и получила право называться, при желании, Ольгой Александровной Васильевой.

Ввиду особого положения новой крестницы Александр Иванович подарил ей сто рублей и выразил уверенность, что в лице Ольги Александровны Церковь Христова обрела нового и вернейшего своего члена. Новоиспечённая Ольга волновалась, но чувствовала себя счастливой. Случилось нечто совершенно неожиданное даже для неё самой – ещё пару месяцев назад ей и в голову не приходило ничего подобного. Кроме того, Ольга чувствовала, что и в самом деле шагнула навстречу тому прекрасному, что так полюбилось ей. Наконец, она понимала, что для неё действительно начинается новая жизнь, а новое – это всегда интересно, даже если и не очень понятно и просто. Священник сказал ей напутственное слово, и Ольга с серебряным крестиком на шее, ста рублями в кармане и волнующими предвкушениями в душе шагнула из церкви в новую жизнь. Предвкушениям, впрочем, не суждено было сбыться, и новая жизнь началась для Ольги с неприятностей.

Она отлично понимала, что ни дома, ни в кенассе[1] никто не станет ликовать по поводу её поступка. Её смущённое воображение и сердце, тронутое страданиями распятого за весь мир Христа, не вызовут среди соплеменников и бывших единоверцев ни малейшего понимания. Но осуждения и даже гонения были заранее приятны Ольге, приготовившейся страдать за новую веру. Она воображала, как родители запрут её в комнате, как мать станет плакать, а отец – увещевать непутёвую дочь. Как вместе со старой няней Айтолу они будут настаивать на развоплощении Ольги в Милку, но Ольга останется непреклонной, хотя бы даже под угрозой лишения обеда.

Она даже вообразила себя отчасти этот разговор:

– Милка… – скажет отец за обедом. – Милка, доченька, передай мне соль…

– А я больше не Милка, папа, – скажет она, слегка улыбнувшись и протягивая отцу солонку. – Меня зовут Ольгой.

– Что это значит? – спросит отец, нахмурившись. И они с матерью тревожно переглянутся.

– Это значит, – спокойно объяснит Ольга, – что я приняла святое крещение…

И вот тут-то начнётся…

Конечно, поднимется шум. Заплачет няня Айтолу, завоет Азов. Но в конце концов всё будет хорошо – ведь отец так любит свою Милку, что не сможет не полюбить и Ольгу. И потом её решимость, её смелость обязательно вызовут к себе уважение. Отцу всегда очень нравились эти её качества. Он считал Милку оригинальным и необычным созданием, и своим поступком она всего лишь подтвердит его мнение о себе.

Придя домой, Ольга первым делом остановилась у зеркала и разглядывая себя, сказала задумчиво:

– Ольга…

И через несколько мгновений, как будто в лице появилось что-то новое, повторила:

– Ольга…

Потом ещё и ещё:

– Оль-га…

В тот же день разговор как-то не сложился. Зато назавтра уже заметивший смущение дочери Семён Давыдович действительно обратился к ней за обедом, желая расшевелить её и выведать, в чём дело.

– Милка, доченька, – сказал он, – передай мне эрик-аши[2]. А сама возьми пэнирли питэ[3] – что-то ты совсем ничего не ешь…

Обезоруженная отцовой лаской и страшно перепугавшаяся Ольга хотела смолчать. Но заготовленные слова точно просились наружу, и, сама не своя, глядя куда-то вбок, она проговорила чуть слышно:

– Я не Милка…

– Что?!. – отец удивлённо и весело взглянул на неё, а потом на мать. – Что это ты говоришь?.. Кто же ты в таком случае?.. Матушка-государыня? Или, может быть, английская королева?

И Семён Давыдович с удовольствием рассмеялся, довольный своими шутками.

 

В Ольге между тем боролись два чувства: больше всего на свете ей хотелось в тот миг промолчать и оставить всё, как есть. Пусть бы отец и дальше беззаботно смеялся и уплетал свой сливовый соус. Но другие чувства понуждали её обо всём рассказать, во всём признаться. Во-первых, ей казалось, что она именно должна это сделать и что молчание окажется на сей раз не чем иным, как подлостью. Во-вторых, ей ужасно хотелось поделиться случившимся и тем, как она решилась на такой шаг, показать свой серебряный крестик и подаренные контр-адмиралом сто рублей. Ольга сама не ожидала, что так перепугается. И, как это ни странно, всё решил именно страх. Страх заставил её говорить. Ведь всё рассказав, она уже не будет ничего бояться. И чем скорее уляжется неизбежная буря, тем лучше для всех. И Ольга, не привыкшая таиться и опасаться, сказала:

– Нет, я теперь Ольга…

– Почему «Ольга»?.. – насторожился Семён Давыдович. – Это что – игра?..

– Нет, папа, это не игра, – пробормотала Ольга, ковыряя вилкой пирожок в своей тарелке. – Просто я… я приняла святое крещение.

* * *

Семён Давыдович Ламчари долго не хотел верить, что его дочь, его любимая Милка оказалась вероотступницей. Но были явлены серебряный крестик на чёрном шнурке, сто рублей денег и названы имена священника и восприемника. Почему-то отсылка к контр-адмиралу сильнее всего подействовала на Семёна Давыдовича и развеяла последние сомнения. Семён Давыдович принял свершившееся. Но вопреки ожиданиям Ольги, уверенной, что её решимость произведёт на отца впечатление, что его любовь к ней возьмёт верх и что рано или поздно всё успокоится, Семён Давыдович предпочёл руководствоваться долгом. А долг Семёна Давыдовича повелевал ему изгнать отступницу. Что и было незамедлительно предпринято.

– Вот что… – объявил он на утро третьего дня после крещения Милки. Всё это время он избегал называть дочь по имени. – Раз уж всё оно так – уходи!.. Не место тебе в этом доме… Навсегда уходи!.. Возьми, что нужно, и – уходи!.. Я… Мы… с матерью твоей так решили…

Нужно отметить, что супруга Семёна Давыдовича, хоть и доводилась Ольге родной матерью, оказалась более привержена долгу, нежели материнскому чувству и первой потребовала от Семёна Давыдовича изгнания для изменницы, грозя даже родительским проклятием непутёвой дочери. И если Семён Давыдович ещё колебался, принимая решение, то горячность и настойчивость жены его сомнения развеяли. Правда, голос Семёна Давыдовича, объявлявшего дочери о своём решении, несколько дрожал. И всё же решение было объявлено, и настал уже Ольгин черёд не верить происходящему. Не может быть, чтобы отец взял да и выгнал её из дому, и ни мать, ни старенькая няня Айтолу не вступились за неё ни словом. Но так, увы, было.

На столе в своей комнате Ольга нашла сто рублей, оставленные, вероятно, отцом; ещё пятьдесят она извлекла при помощи ножа из копилки. И так, с двумястами пятьюдесятью рублями и небольшим чемоданчиком она вышла из дома, надеясь, что её остановят и вернут, и попрощавшись исключительно с Азовом, который не преминул махнуть хвостом и лизнуть ей руку тёплым мягким языком.

Но никто не позвал и не попытался вернуть Ольгу. И она впервые в своей жизни оказалась одна перед грозной неизвестностью. Куда было идти и что делать, она не знала, и не имея, к кому бы отправиться за советом, она отправилась к крёстному отцу.

– Ну, душа моя, коли такое дело, ты могла бы жить у меня, – объявил контр-адмирал. – Но ты же сама знаешь: я человек холостой, живу один, а город у нас маленький… Я бы мог на тебе жениться, если бы не был твоим крёстным… Но в твоём положении… Не лучше ли тебе уехать?..

– Но куда же я поеду?! – в отчаянии воскликнула Ольга, разглядывавшая между тем своего крёстного, которого так близко она видела второй раз в жизни.

Александр Иванович был крупный и статный мужчина. Он был сед, имел пышные усы и густые брови, из-под которых выглядывали светлые добродушнейшие глаза. Ольга поймала себя на мысли, что ей приятно общество этого молодцеватого человека, нравится его открытое лицо и она по-своему даже любит Александра Ивановича и, наверное, согласилась бы стать его женой, если бы не те самые путы, о которых он говорил. Ей захотелось быть с ним откровенной, доверить какую-нибудь тайну. Но у неё не было никаких тайн. И Ольга заговорила о насущном:

– Я совсем никого не знаю. Куда же мне ехать?.. Правда, у нас есть родственники в Симферополе. Да ведь они прослышат обо всём и меня выгонят… Куда же я тогда денусь?..

Она вздохнула.

– М-да… – сказал контр-адмирал. – История…

Они сидели в гостиной на чёрном клеёнчатом диване. Александр Иванович в одном углу, откинувшись на спинку, Ольга – в другом, на самом краешке с застывшей прямой спиной. Слышно было, как тикали часы, как в соседней комнате пел чиж в клетке, как билась о стекло оса…

– Ну вот что, – сказал наконец контр-адмирал. – Побудь-ка здесь… А я поеду… кое-что выясню.

Ольга осталась одна. Какое-то время она сидела без движения. Потом, словно очнувшись, скинула с себя туфли, поджала ноги и, опустив голову на подлокотник, от которого почему-то пахло крепким табаком, стала засыпать, прислушиваясь к чижу и осе.

Два дня провела Ольга в домике контр-адмирала Васильева, не переставая надеяться, что вот-вот за ней придут от отца и она вернётся домой, в свою комнату. Дома она расплачется и кинется на шею к отцу. А тот, конечно же, скажет:

– Что же ты, доченька, наделала?..

И станет её журить, вытирать ей слёзы. И как-нибудь они будут жить по-новому. Ольга даже согласна оставаться для родителей Милкой – что плохого в Милке?.. Но никто не шёл и не звал Ольгу домой.

Ожидание Ольги было так сильно, что она почти не думала о предстоящем путешествии: через два дня после того, как она явилась к крёстному отцу, уходил поезд на Харьков, где проживал какой-то друг Александра Ивановича. Другу этому Ольга везла рекомендательное письмо, в котором, среди прочего, было сказано следующее: «…Любезный мой, Сергей Константинович! Подательницу сего письма, девицу Ольгу Александровну Ламчари, прошу, возьми под своё покровительство. В силу пренеприятных обстоятельств, обрушившихся на её хрупкие плечи, вынуждена покинуть она Бердянск и перебраться в Харьков, где нет у неё ни единой души знакомой. Так уж ты, со своей стороны, помоги ей устроиться. Порядочность сей девицы, моей крестницы, не вызывает у меня ни малейших сомнений, всецело тебе за неё ручаюсь. Премного обяжешь исполнением душевной моей просьбы.

Твой покорный слуга, А.»

Письмо было прочитано Ольге, но она ни слова из него не запомнила и вообще не могла ни на чём сосредоточиться. Даже на перроне она всё оглядывалась и никак не могла понять, что уезжает. Куда нужно ехать? Зачем?.. Она рассеянно благодарила Александра Ивановича и также рассеянно простилась с ним, вяло пожав его тёплую мягкую ладонь. Когда же поезд тронулся – припала к окну, тщась рассмотреть на платформе отца или хоть кого-нибудь, посланного от него.

Но всё было напрасно. И Ольга снова оказалась перед неизвестностью, чувствуя себя на пороге старого и совершенно тёмного дома, куда за какой-то неведомой надобностью необходимо войти.

Всё случилось так быстро, что Ольга никак не могла осознать, охватить происшедшего. Ещё несколько дней назад она, довольная жизнью, мечтательная и никому не сделавшая никакого зла, так погрузилась в свою мечту, что захотела стать другой. При этом ни само желание, ни последующий затем поступок вовсе не казались ей предосудительными. Но люди придумали зачем-то такие правила, при которых едва ли не похвальным считается выгнать человека на улицу, лишив его семьи и крова. Конечно, ей скажут, что так угодно Богу. Но зачем нужно Богу, чтобы Милка Ламчари, тронутая чужими страданиями и силой любви, согласившись называться Ольгой, оказалась из-за этого на улице? Само собой разумеется, что никакому Богу это не нужно. Так не проще ли предположить, что правила выдумали сами люди. И если люди выдумывают такие глупые и жестокие правила, а после живут по ним, не значит ли это, что жизнь вообще, та самая жизнь, которой Ольга совершенно не знает, глупа и жестока? И как же нужно жить, чтобы не натыкаться на каждом шагу на эти дурацкие правила?

Так или примерно так думала Ольга, с какой-то тоской разглядывая степь, стелившуюся за окнами поезда, суетливых людей на платформах и похожие одна на другую станции. Всё, что обычно радует и приятно волнует путешественников, Ольгу пугало. На всякий случай она решила ни с кем не разговаривать и упорно молчала до самого Харькова.

В Харькове она отыскала извозчика, молча показала ему адрес, подписанный крёстным на конверте, под бормотание «сидайте, барышня-боярышня» уселась в экипаж, держа чемодан на коленях. И вскоре, заплатив своему вознице что-то уж очень много, стояла перед высоким, как ей казалось, и красивым домом.

1Молитвенный дом караимов в Восточной Европе.
2Мясной соус с черносливом.
3Слоёный пирог с творогом.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru