bannerbannerbanner
полная версияДень Бахуса

Стас Колокольников
День Бахуса

5

Ab me bene mane Dionysus…

(Ко мне рано утром пришел Дионис)

Воздух наполнился ароматом первого пекущегося блина. Утро. Я открыл глаза и вспомнил весь вчерашний день, вечер и особенно приятную ночь. Голова до сих пор немного гудела, но исправно выдавала нужные образы из прошлого. Вдыхая с детства волнующий аромат, я готов был поручиться, что все это правда. И вполне возможно – имеет ко мне отношение.

Память медленно редуцировала, сводя весь набор воспоминаний к простому узору существующей реальности. А была она такова.

До того, как полтора года назад я с любимой женщиной поселился в этом милом доме, где только я не бродил и чего не делал. В основном я выдавал себя за писателя, ибо, и правда, часто на меня находило вдохновение, и я начинал исписывать листы только мне близким и понятным бредом. Делалось сие по неясному наитию, высвобождавшему во мне скопище переживаний. Они выливались в замысловатые рассуждения и странные действия героев, творивших от моего лица безвкусные полуфабрикаты. Я верил в них также, как Джон Кливз Симмс в свои домыслы о том, что Земля внутри пуста и имеет на полюсах входные отверстия.

Наделив себя ничем неоправданными творческими полномочиями, я отрицал механическую работу обывателя, как абсолютный антагонизм свободы, столь необходимой чистому художнику. Молодость и склонность к лирическим воображениям, переходящим в безудержную фантазию, давали моему уму самую разнообразную пищу. За неполные десять лет после прощания со школьными пенатами, я набил себе голову идеями, уводящими в самые подозрительные дали.

Во что только я не уверовал, ибо не сомневался в своей исключительности, мало сознавая греховность своих поступков и мыслей. От мира я хотел лишь одного – отзывчивости на каждое желание. Ведь я признавал мир своим, частью своей плоти, своей души, и требовал от него того же – взаимности, относиться ко мне со всем вниманием, отдаться мне безраздельно, открыть предо мной все двери, не требуя от меня гиперусилий познания.

И если бы так и вышло…

Или всё же, так оно и вышло? Да. Так и вышло.

Veritas odit moras – Истина не терпит отсрочек.

Густое облако томного дыхания блинов окутало меня вновь и напомнило недалекое детство: зимнее воскресное утро, яркие блики солнца на промерзшем стекле и безотчетную радость ожидания чего-то чудесного. Пекли блинчики в основном зимой, когда топились печи. А я до шестнадцати лет жил в доме, где была печь, на которой пеклись блины. При таком раскладе в моей памяти осталось самое трепетное и нежное отношение к блину, ибо, когда жизнь за окном скована холодом или окутана бураном, по белому океану несутся белые злые всадники с ледяными копьями наперевес, то держать в руках нечто жаркое, похожее на солнце – это не меньше, чем волшебство.

Откинув одеяло и сладко потянувшись, я выскользнул из кровати и убедился, что за окном расцветает май. Там тепло и солнечно. Так будет теперь всегда.

Я готов был танцевать и петь, но легкая сушь во рту направила первые утренние действия привычным руслом. Дошлепав до кухни, где заботливая женщина пекла блины, я полез в холодильник. Женщина, которая этой ночью вдохнула в меня новую жизнь, утром еще более восхищала красотой, но я не подал и виду, проскользнув мимо, лишь коснувшись ладонью её мизинца.

– Доброе утро, солнышко, – сказал я, изучая внутренности холодильника, выбирая между кефиром и компотом.

– Привет. Ты как сегодня? – ловко переворачивая горячий желтый круг, спросила женщина.

Не знаю, что заставило её заняться выпечкой. Насколько я помнил, кулинария для неё не тянула на хобби. Может, её обеспокоило моё вчерашнее настроение, и она приняла легкую амнезию за первую весточку белой горячки.

– Пить хочется.

– Я заварила чай.

– Чай, – повторил я, закрыв белую дверь, отделяя себя от кефира и компота, упорно соображая, хочется мне чая или нет.

Тут я вспомнил, что сегодня воскресенье и вполне разумно пить пиво. Прогнав мысли о чае, я чмокнул женщину в шею и предложил:

– Могу сходить в магазин, прикупить чего-нибудь.

– Если ты за пивом, купи сметаны. Деньги есть?

Я осмотрел карманы куртки.

– Есть.

Наскоро приняв ледяной душ, следуя примеру Амундсена, готовившегося к встрече с Южным полюсом, я слетел с площадки первого этажа во двор. Наш дом стоял на углу двух шумных улиц. Здесь трамвайная линия разносила главный проспект города в трех направлениях. Грохот вагонов, шум машин и голоса людей в это солнечное утро напоминал инди-запись нойзового ансамбля.

Я купил две бутылки пива и перешел дорогу к небольшому торговому ряду

– Привет, – услышал я, засмотревшись на земляничное мыло и мятные зубные порошки, еле сдерживая желание купить что-нибудь.

Голос был полон усталости и дружелюбия. Так говорят ожившие старые плюшевые мишки или тряпичные куклы. Здесь так меня могла поприветствовать только одинокая коробочка с выбранным мылом.

Я наклонился к ней ближе и улыбнулся.

– Привет, – раздалось уже надо мной.

Я поднял глаза и улыбнулся еще шире.

Продавец оказался старым приятелем. В его глазах тоже плескались моря и плавали корабли. Но сейчас его красные воспаленные глаза выдавали, что он переживает радости глубочайшего похмелья, терзающего как мастер дыбы и каленого железа. Взгляд приятеля нежно ласкал бутылку в моих руках, чувствовалось, как он будто ощупывает этикетку.

– Ну, здравствуй, к тебе можно? – указал я на небольшое пространство по ту сторону прилавка.

– Конечно, конечно, проходи! – торопливо отодвинул стол приятель.

Усевшись на коробки, я открыл второе пиво, и мы разом приложились к горлышкам.

– Ф-ф-ф-у-у-у! – выдохнул приятель, отлипая от почти пустого сосуда.

В этом «ф-ф-ф-у-у-у» заключалось столько всего: от житейских эмоций облегчения до глубокой благодарности к его величество случаю, и ко мне лично, как гонцу от него. Я чуть не прослезился.

Вслед за выдохом последовал бурный монолог подробного отчета с деталями и яркими отступлениями о вчерашних похождениях. Вместе с приятелем я прошел его вчерашний путь от вечернего кафе, щедрого на манты и водку, до ночных оргий в гостеприимной квартире в спальном районе. И когда рассказ был окончен, я печенью пережил все его метаморфозы, вплоть до сегодняшнего утра, мы облегченно вздохнули и закурили.

Я принес еще по бутылочке пива.

Громыхающие, словно готовые к завтраку крышки кипящих чайников, трамваи отражали в своих окнах висевшее где-то над нами солнце. И большие солнечные зайчики, каждый раз, когда трамвай проносился мимо, перепрыгивали к нам через мостовую. Мы щурились и продолжали разговор, а через дорогу на остановке толпились люди, млея от теплого майского утра и предвкушения сладкого лета.

– Еще по одной, – толкнул приятель. – У пока выручки ноль. Возьми ты.

– Так, стоп. Я же за сметаной вышел. А мы почти час тут сидим. На тебе еще на бутылку. Я вернусь, жди.

– Наконец-то, явились, – встретила на пороге женщина. – Куда же вы запропали, мистер, уж не случайная ли встреча опять задержала вас? И вы не сочли нужным задумываться о времени.

Насколько я помнил, женщина называла меня «мистер», если начинала нервничать, находя моё поведение неприятным.

– Дул встречный ветер, – я сделал вид, что не замечаю ее раздражения. – Сейчас посметаним наши блинки и насладимся ими, как добрые сельские гурманы на пятый день масленицы.

Когда я чуть не подавился только что откусанным блином, подруга что есть силы хлопнула меня по спине и назидательно заметила:

– Помни, первый блин комом.

– Не комом, а комам

За уплетанием блинов со сметаной и милым семейным разговором я позабыл о ждущем приятеле. И вспомнил, уронив кухонный нож:

– Меня же ждут!

– Кто? – строго спросила женщина.

– Товарищ.

– По работе? – насмешливо предположила женщина.

– По свободе. Пойдем вместе.

Женщина, решив не отпускать меня одного, быстро сменила домашний наряд на дорожный. Глядя по русалочьи сквозь меня, женщина подмигнула пустым глазом и сказала:

– Ну что, мурзик, пошли.

Подумав, я прихватил с собой тиреус.

Приятель сидел уже с тетрапакетом вина. В ту пору в обиходе водились такие емкости с вином, фасованным по литру, с коробки которого улыбалась видавшая виды молдаванка. Она легко придерживала на плече большую плетеную корзину, полную отборного винограда, свисавшего на шею. Над головой ветреной молдаванки летели журавли и крупными буквами красовалось имя испанской королевы, которая вместе с мужем успешно освободила от мавров родные земли, изгнала евреев и учредила инквизицию.

Как оказалось, приятель окликнул, как и меня, вольных флибустьеров, чья сумка была полна ценной влаги и бенга, приобретенных по случаю выдачи немецким правительством крупного аванса за свершение дерзких поступков на море против торговых судов иных государств. Эта встреча очень сильно отразилась на приятеле, намеревавшемся прежде торговать на улице с лотка. Теперь он не имел достаточных сил для того, чтобы вернуться к этому занятию. Винный дух, исходивший от него, мог парализовать не только прохожего с ослабленным организмом и склонностью к обморокам, но и крепкого здоровьем крупнорогатого бычка.

Глядя на то, как этот приятель беззаботно тянется к очередной трубке с бенгом, я вспомнил слова персидского сатирика-сквернослова Обеда Закана: «От мужчины, который часто прибегает к вину и бенгу, и от женщины, которая прочла сказание о Вис и Рамине, не ждите целомудрия и неиспорченности». Передавая женщине вино, я спросил, не приходилось ли ей читать «Висрамиани». И с удовольствием принял отрицательный ответ, ничуть не сомневаясь в её целомудрии и неиспорченности.      Однако если бы на моем месте оказался один грузинский поэт, с ранних лет мотавшийся по свету, всюду таскавший с собой ветхое издание вышеупомянутой книги, его бы отрицательный ответ несомненно огорчил, и он сходу, не задумываясь, прочел бы что-нибудь наизусть из «Висраминиани»:

 

Любовь сорвала с меня личину,

И душа моя потеряла сознание.

И однажды поднялся внезапный ветер,

И показал мне лицо, которое было прекраснее,

Чем лик Сатаны.

Это была сама Судьба.

Я посмотрел на лицо женщины, пытаясь вообразить прекрасный лик Судьбы. Мне захотелось взять его в ладони и сказать, как до меня это сделал Гораций: «Рrope res est una soloqe, quae pussit facere beatum» (вот единственная вещь, способная дать блаженство». Только я открыл рот, как женщина знаками показала, что ей надоело здесь.

Мы сидели на лавочке за торговой палаткой приятеля и болтали о пустяках. Единственный из нас multa prolutus vappa (упившийся дешевым вином) уже не участвовал в разговоре и клевал носом, пытаясь вплотную приблизиться к земле и разглядеть, что творится в мире насекомых. Он более не помышлял о трудовом дне, который по случаю натянутых отношений с Судьбой пришелся на воскресенье.

– Пошли, – встал я, взяв женщину за руку.

Флибустьеры пообещали отвести сомлевшего приятеля под тент лотка, сдать под опеку соседок-торговок, с укоризной поглядывавших на нас.

Я и женщина в обнимку шли по городу, наша филотопия тянула к главной площади. В очередной раз мир принял милую, обаятельную форму гостеприимного дома. Преображение чуть менее удивительное, чем то, когда Алберт Великий пригласил Уильяма Второго, графа Голландского и короля Римского посреди зимы в свой монастырь в Кёльне.

Не спросив женщину, хочет она того или нет, я стал ей рассказывать, теребя жезл Вакха в кармане.

история Альберта Великого

Собралась честная компания титулованных особ в ограде у стен кёльнского монастыря. А кругом морозно и как-то, честно говоря, неуютно. Зима все-таки. И зима-то выдалась холодная.

– Холодно здесь, – пожаловался Уильям Второй, оглядывая усыпанный снегом двор. – И в покои чего-то не зовут.

– Неприятно, – согласился граф Голландский, – если бы это был не того… не монастырь… Я бы уже давно того, повесил кого-нибудь.

Тут выходит к ним то ли привратник, то ли еще кто и говорит таким елейным голоском:

– Монсеньёр Алберт просит господ пройти через двор в сад.

– Он чего, пьяный, что ли ? – обратился Уильям Второй к королю Римскому, имея в виду Алберта Великого. – Какой сад? Куда он нас приглашает? Там же холодно! А может, у него маразм старческий?

Король Римский, знакомый с фокусами великого лепителя повседневной мистики, покачал головой и заметил:

– Если Алберт приглашает в сад, значит, все в сад.

– Ну там же холодно?

– Посмотрим. Ничего не бойся, главное. Как говорят в здешних местах, Альберт ребенка не обидит.

И они прошли через двор. В саду, действительно, было не жарко. Мороз загибал так, что даже сказанное горячим шёпотом слово и то скатывалось с губ ледяным шариком.

– Ну и шутки у магистра, – пожаловался граф Голландский, зябко попрыгивая, – у меня в паху уже мошонка…

Однако тут появился Алберт Великий и все почтительно смолкли, так и не узнав, что творится с графской мошонкой. Одет Алберт Великий был по-летнему, в шорты и шлепанцы, и насвистывал беззаботно. Не успели присутствующие что-либо прикинуть в голове на этот счет, как Алберт Великий взмахнул палочкой, похожей на тирс, и произнес несколько непонятных слов.

Неожиданно снег исчез, а голый сад стал цветущим, полным птиц и цветов. Зеленая трава и деревья заблагоухали таким ароматом, что пряный вкус оседал на языке и в горле.

Гости не готовые к такому приятному сюрпризу, конечно, онемели. И пока в сад выносили столы и накрывали к ужину, они щипали друг друга за щеки, дергали за усы и пинали под коленки, дабы убедиться, что не спят.

– Неплохо, монсеньер, – пришел первым в себя король Римский, – совсем неплохо.

– Небывалое чудо! – восхищенно вторили ему спутники, – Небывалое чудо!

Не обращая внимания на привычные с детства восторги и почитание, Алберт пригласил гостей к столу.

За ужином Альберт Великий как ни в чем не бывало говорил о пустяках. О том, как прекрасен город Кёльн, о том, как прекрасны и воспитаны здесь девушки, и как умны и талантливы юноши, о том сколь много редких книг в монастырской библиотеке, о том, сколь остер на язык и горяч на руку здешний повар. И о том, сколь понятлив и расторопен старый садовник, и как мило по-простому собраться здесь в его саду теплым обществом и испить доброго винца под сенью цветущих деревьев, болтая о бренном.

На робкие попытки гостей выведать тайну чудесного преображения зимнего сада Алберт Великий отвечал очередным тостом или пространными рассуждениями о неприятии им зимней рыбалки и двоякости витализма.

Магистра покорно слушали. Пока гости не напились до смелого состояния, и горячий граф Голландский прямо насел на Алберта.

– Нет, гражданин магистр! – кричал граф, размахивая полным кубком и оплескивая присутствующих вином. – Как не крути, а мы должны знать, каким таким способом вы заставляете природу плясать под вашу дудочку! Ибо мы, государи, не желаем оставаться в скотском неведении! Лично я не хочу мучиться всю жизнь, не понимая в чем тут дело!

Алберт Великий одобрительно кивнул на заявление, поднялся из-за стола и направился к монастырю. По пути он хлопнул в ладоши и разом цветущий сад обратился в прежний холодный пустырь.

Не успели гости отреагировать, как остались в саду одни в окружении лишь своих слуг и морозного ветра, бросившегося терзать их походные платья.

По краям тропинки, по которой только что прошёл великий магистр, рудиментарным способом кривыми крупными буквами с характерной желтизной по белому снегу было выведено: Оtro misteio mas (Еше одна тайна) с одной стороны и Certum non habeo, ubi sis aut, ubi futurus sis (Я не знаю, ни где вы находитесь, ни куда направляетесь) с другой стороны.

Вот такая писанина от Альберта Великого.

– Откуда ты столько знаешь? – спросила женщина.

– Да что тут говорить, несколько мер вина в нужном месте и нужное время, и любой Альберт Великий отдыхает со своими фокусами. Хотя, по совести сказать, говорить такие слова насчет магистра – это чистой воды свинство и невежество. С другой стороны, и взять-то их обратно, уже нет никакой возможности, nescit vox missa reverti. То есть, слово не воробей.

– Выбражуля, – ущипнула меня за бок женщина.

В мае город наряжен солнечным светом и первой зеленью, теплые ветра вдувают в легкие новые надежды и радости, отцветающие только к ноябрю. Чувство невесомости с бешенством рвет людей от земли, гормональным половодьем с корнем вымывает с насиженных мест. И, в общем, жизнь вновь становится вечной, и смысл её приобретает вполне конкретные очертания.

Лично мне казалось, что теперь я так освоился в пространстве и времени, что без труда нахожу, где лучше, перемещаясь туда доступным хитроумным способом. В этом мнился достойный итог всех предшествующих метаморфоз, и нынешнее положение виделось, как одна из первых ступеней на лестнице чудес.

– Как удивительно хорошо! – восторженно вздохнула любимая женщина у моего плеча, всю дорогу созерцавшая свежие краски весны.

Несколько глотков вина делали из неё непроходимого романтика, а если она выпивала совсем лишнего, то готова была босиком уйти в сторону теплых отстровов Атлантики и навсегда поселиться там, довольствуясь участью золотой песчинки. Рядом с ней я чувствовал себя вечным мудрым и сильным, как флорентинец Франциско дель Джаконода, увидевший как-то по утру при весеннем солнце только что законченный мастером портрет своей супруги.

Я шепетал: «Amo – ergo sum. Влюблен – значить существую».

Наша прогулка у главной площади города принесла нам не одну дюжину приятных встреч. Друзья появлялись из подворотен, выходили из автобусов и трамваев, выбегали из-за деревьев, иногда прыгали откуда-то сверху, махали руками с балконов и крыш, окликали из окон домов и машин, трогали за плечи и щекотали под мышками. Возбужденные солнцем и вином, как мы, они искали вход туда, где это состояние не прекращается. Никто не подскажет, как проехать на велосипеде в рай?

С одними, с другими и с третьими мы садились в кафе, заходили во дворики, забирались на крыши старых домов, стояли в уютных скверах и у фонтанов. И всюду за шумной беседой плескали струи молодого вина в кабирский кувшин Диониса.

К тому времени, как солнце сползало с вершины и готовило сумерки, мы расположились на поляне в парке и допивали самую большую бочку вина из тех, что хранятся в подвалах Пербибесии (Perbibesia – Выпивохия). Шумная компания утомила мою женщину, и она задремала, пристроив голову на моих коленях. Ей снился далекий остров, похожий формой на сердце, где мы коротаем наши дни вдвоем, упоенные близостью друг друга, где она бежит по кромке моря, ловя руками брызги, превращая в стрекоз и бабочек.

И когда все пошли освежиться к реке, я решил не будить подругу и остался сторожить её сон. Глядя на умиротворенное лицо дремавшей богини, сошедшей на день не весть откуда, дабы быть мне попутчицей, пока я плыву на своем «Мэйфлауэр» к Новому свету, я вдруг ощутил печаль недоступного. Так бывает, когда перед глазами встает чарующий мир, уготовленный быть может и для тебя, и когда-нибудь ты соприкоснешься с ним в полной мере, но здесь и сейчас это лишь обманчивый миг, который растает как парус на дальней границе горизонта. И мне казалось, что сейчас на моих коленях дремлет сотканное из воздуха видение, которое исчезнет, когда ему вздумается.

Я и не заметил, как видение пробудилось и тихо наблюдало за моим кислым лицом.

– О чем грустим, солдатик? – спросила женщина.

Взгляд её теплый и нежный хранил в глубине еле уловимую пустоту хладных глаз русалки.

– Не знаю, – ответил я. – Обо всём, наверное.

– Идем домой, – предложила она.

– Идем.

Сумерки – самое трепетное время суток. В них я угадывал свое душевное состояние. В сумерках – глубина и тайна жизни. Конечно, в ясное утро я не менее влюблен, вижу в нем свет, радость и любовь. И если сумерки я бы сравнил с нашим пребыванием в этом мире, то утро – дорога, которая рано или поздно выведет отсюда. Нет, я не чувствую в сумерках никакого угасания жизни, в них сладкая печаль вечности, предвкушение чуда и того, что звучит примерно как nondum omnium dierum sol occidit (не последний же раз зашло солнце).

– Расскажи что-нибудь, – попросила женщина, когда мы переходили широкий мост, под которым, словно гигантская змея с горящими глазами, пронеслась электричка. – Что-нибудь жизнеутверждающее.

– Жизнеутверждающее?

– Ага.

Я потрогал тиреус, он завибрировал.

– Слушай.

история Спрута и Девственницы

И надо же было такому случиться, Спрут полюбил Девственницу. Нет, кто, вообще, мог подумать, что Спрут способен любить. Небывалый случай. Хотя, конечно, это был не просто какой-то Спрут из обычного моря, а из моря Бахуса. Ясно, о чем идет речь? Вот так.

Конечно, выпивал он, не без того. А где вы нынче видели не пьющих спрутов. Нигде. И все-таки он был не какой-нибудь потерянный для жизни шмегеги. Нет. Он – Спрут. Спрутище . Характера у него был особенный. Кораблей он не топил, моряков на дно не тащил. Во хмелю был сентиментален, любил уединение и предзакатный час. В общем, жил – никому не мешал.

И тут, значит, Любовь пришла. Не шуры-муры, петух и куры, а Любовь.

И выяснилось, если Спрут полюбил, то всё, навек. Как в кино.

Хотя, Девственница, а Спрут полюбил именно её, по началу ещё ничего об этом не знала. Она, значит, какое-то время была сама по себе. Там где-то, далеко. И как Спрут про неё прознал – до сих пор непонятно.

От любви, как теперь даже науке известно, спасения нету. И что же, спрашивается, Спрут. Как поступает с таким ля-муром? А он, значит, долго не раздумывая, бросает море Бахуса, избавляется от своего щупальцевидного тела и духом взмывает вверх. И прямиком к ней, к Девственнице.

А та, как нам уже известно, ни сном, ни духом. Спрут прилетает к ней и объявляет новость:

– Влюблен-с. Вы моя.

Девственнице, конечно, опешила. Вот это, думает, здравствуйте от самарской бабушки. Вот это да, мол, расцветают кактусы. Что ещё за чудо с небес? А может, просто вертопрах, хлюст и гаер?

И она ему вполне резонно заявляет:

– Что за пошлые шутки, гражданин. Мы с вами в одной предбаннике не переодевались. И в одной реке раков вместе не ловили. А вы мне такие слова говорите. В общем, чем докажите?

 

Спрут растерялся. Как доказать-то?

– Да я, барышня, – говорит он, – уже и тело свое ради тебя бросил, у меня теперь никакой, даже маломальской, видимости нет. А ты мне – докажите. Очень умно. Очень смешно. Бросай-ка и ты, красавица, свое тело и давай ко мне, а дальше уж разберемся как-нибудь.

А Девственница ни в какую. Погодите, мол, не шумите. Кто такими вещами шутит, и решает их с бухты-барахты. Это вам не в огород за крыжовником сходить.

– И, кстати, – говорит она, – еще не известно, кто вы такой на самом деле. Что за фрукт. Я вот сейчас, между прочим, Лермонтова перечитывала, царство ему небесное. Как у него там Демон Тамару соблазнял. А? Небось, известен вам такой вопиющий безобразием литературный факт? Вот! И то, что вас, гражданин, не видно, тоже, извиняюсь, очко не в вашу пользу. В общем, шут его знает, сразу не разберешься, как тут поступить. Сложная ситуация.

А Спрут ей всё о любви твердит:

– Ты к дыханию моему прислушайся, ненаглядная. Это всё, что от меня на текущий момент осталось. И поймешь, что так, как я, никто тебя любить не будет!

И ладушки, прислушалась Девственница к потустороннему дыханию и чует взаправду, не шутит, Любовь. Её дыхание. Ни с чем не спутаешь.

И она, бог ума не дал, бросает свое нетронутое тело, эта virgo intacta, так сказать, и к нему, к Спруту.

Это ты на ходу придумываешь? – спросила женщина, когда мы перебежав дорогу, еле увернулись от мотоциклиста, чуть не оставив одну или две жизни у него под колесами. – Или уже знаешь, чем всё закончится?

– На ходу придумываю и знаю, чем закончится, – ответил я, погрозив кулаком вслед молодому лихачу.

– И что дальше?

Что дальше?

Полетели они на небо. Куда же им ещё? Стали там летать.

Они-то думали, их там ангелы встретят с распростертыми объятиями и свадебными пирогами. Ан нет, никого. Они одни одинешеньки там летают.

Летали они, значит, долго. Летали-летали, все наслаждались свободой и незримым присутствием друг друга. В небесах-то оно, конечно, хорошо. Вольготно. Недурственно-с, не поспоришь с этим.

Однако Девственница первая закуксила, домой захотела. Какой у них там день или год полетов пошел, неизвестно да и не важно. А закуксила первая она, морковка эдакая.

– Слушай, Спрутик, – так заискивающе говорит Девственница, – вот мы всё летаем и летаем. В небе-то оно, бесспорно, хорошо. Облака, опять же, мягкие. Мило очень. Однако надоедает. Вот сколько мы тут уже болтаемся? Месяц? Год? А ангелы где? А чудеса разные? И гравитация, опять же, почему-то к звездам мешает подняться. А согласись, Спрутик, ведь на земле нам тоже было бы совсем не плохо. Спуститься бы как-нибудь, обратно, а? А как? Спрут, ты у нас за мужчину, придумай что-нибудь.

Спрут, конечно, нехотя, но согласился. Раз любимая просит, значит, что-то надо делать. Ему и самому, честно говоря, вся петрушка с летательностью поднадоела. Все, вроде, осмотрели, все наземные достопримечательности посетили. И там вроде хорошо, и в другом месте неплохо. А тел-то нет. А без тел-то, как? Ничего не потрогать. Вина не глотнуть, в полной мере, извиняемся, друг другом не насладиться. Чем тут насладишься, когда от тел одни флюидные воспоминания остались?

Впрочем, конечно, по большому счету всё это мелочи, кабы рядом ангелы объявились. Они бы и посоветовали чего иное, получше, поинтересней, что ли. Однако кругом никого не наблюдалось, даже каких-нибудь завалящих сильфов. Никого. Не сезон, что ли. Или в отпуске все были. Пусто, в общем. И никто никаких справок не дает.

Хотя, конечно, у Спрута было одно предположение, что, мол, вся эта необъяснимость – не что иное, как испытание божие. Насколько, мол, сильны в своей любви и чисты в помыслах. И может, надо было еще пару лет или пару веков полетать, и тогда уж прямиком в чертоги небесные. Никаких тебе проблем потом.

Ладно, испытание. Однако же скука с него какая берет, хоть волком вой. Ну и Спрут не стал со своими предположениями к Девственнице лезть, а начал суетиться, так сказать, старые связи налаживать. Там посуетится, в другом месте посуетится. Были у него связи. Как не быть. И хорошие. То ли ближе к земле, то ли к воде, то ли где-то по середине, не помню.

А везде ему говорят одно, мол, раз тело добровольно покинули, сдали, так сказать, в утиль, то уж и не знаем, чем на скорую руку и помочь-то. Ждите, говорят очереди. А там, посмотрим. Ага, дождешься там очереди, все без очереди, сукины дети, лезут, как тетки в базарный день.

А Девственнице не терпится. В кино ей хочется, на танцы, мороженое-пирожное, ну и еще кое-чего, по мелочам. И Спрут старается, ищет лазейки и днем и ночью, без сна и покоя. И не даром ведь душа то у него спручья. А щупальца они, брат, не то, что до Киева или Рима, до Луны доведут. Ну, в общем, в конце концов, всеми правдами и не правдами, еле выхлопотал он парочку тел.

И вот в связи с этим с ними хохма вышла. Спустились они с неба на землю. К телам выданным, прыг туда, а те тела-то им, видно, совсем наспех подсунули. Смотрят. А они обе женщины. Молодые, правда, такие спортивные и загорелые. И одной татуировка даже цветная на ягодице. Хороший товар, если по совести. Но ни к месту…

Девственница в смех. Веселится девчушка, такая с юморком попалась. Весело ей от того, что они теперь вроде как подружки. Да и еще самое смешное, что они, вроде как, не девушки уже, а, если говорить без обиняков, опытные женщины. И, правда, согласитесь, очень весело. Обхохочешься.

Ей, значит, смешно. А Спруту не очень, он от стыда вянет. И не долго думая, на следующий день удавился на бюстгальтере. Все-таки не такого желал Спрут да и на острове Лесбос он, честно говоря, не жилец. Хотя, кто его знает, мог бы и попробовать, может, с него и не убавилось. Ну, ладно-ладно, шучу–шучу, чего вы. Хотя…Сказал же, шучу так.

Тут я замолчал, сбившись с мысли. Мимо проплыло знакомое женское лицо, мне приветливо кивнули, и я напряг память, выуживая все связанное с приятным лицом. И выудилось так, будто я закидывал не удочку, а сеть.

– И всё, что ли? – не поняла моего молчания подруга. – Ничего себе, жизнеутверждающая история.

– Нет, не всё так плохо, жизнь моя, – обнадежил я. – Это еще не конец. Сейчас продолжим. На чем я остановился?

– На том, что Спрут повесился и ты, к сожалению, не шутишь.

– Ага…

Не в этом дело. Повесился так повесился. Его, конечно, сразу черти в ад потащили за надругательство над телом. Первое-то свое тело Спрут как-то незаметно во вторые руки сдал на сэкондхэнд. Ну и обошлось тогда, не приметили его выходку. А тут погорячился, и всё сразу наружу всплыло.

А в аду сидит Люцифер и скучает, а может, и с похмелья мается, по нему сразу не разберешь. Темная личность.

Тут приводят Спрута.

– Оба-на, кто к нам пожаловал, Спрут! – радостно говорит Люцифер. – Наслышан о тебе, братишка, премного. Ты у нас повесился, значит. Нехорошо…Ой, нехорошо. Чего же ты так? Теперь по закону отвечать придется, с этим делом у нас здесь строго, никому никаких поблажек.

Говорит Люцифер, а сам думает: «Одна душа хорошо, а две лучше».

И сразу строит в голове коварные козни. С Девственницей-то у него не получилось, она хоть тоже сама от тела избавилась, но ведь по чужому совету да девственница к тому же. А тут шанс.

– Слышь, Спрут, чего скажу сейчас, – говорит Люцфер Иваныч, это так его дружки по пьяной лавочке кличут. – Ты это, как его, домой-то, то есть обратно хочешь?

– Ну хочу, – хмуро отвечает Спрут. – А ваше какое дело, господин властелин мира и враг наш.

Люцифер Иваныч даже опешил от такого уважительного обращения. Давно его так никто не звал. Все свои черти давно уже звали просто Дядя, а дружки Люц Иванычом. А ангелы божие, так вообще, окликали его чем-то вроде: «Эх-х-ма!»

– Ну-ну, да, – обрадовался Люцифер Иваныч. – Да! Я такой! Действительно, я ещё властелин мира, а не какое-нибудь эх-х-ма! А то некторые, понимаешь, подзабыли об этом. А против этого не попрешь! А дело, дружок, вот в чем. – Продолжал властелин мира. – Хочу я тебя назад вернуть и в мужском теле. Да еще в каком! Красавец. Орель, просто будешь. Оля-ля-ля, просто! Гарантирую! Приглянулся ты мне чем-то. Согласись, есть в тебе что-то эдакое, а?

Спрут молчит, не верит, значит. Думает, издевка над ним какая. Верно, думает, положено у них здесь так – поиздеваются прежде, а потом в пекло.

А у Люцифера Иваныча свой план на уме. Он так размышляет – вот сейчас спроважу Спрута обратно к Девственнице. А то та без него заскучала что-то и чуть ли не в монастырь собралась. И вот она согрешит с ним разок, а потом, вообще, блуду предастся. А там, глядишь, дело до извращений дойдет. И тогда я их обоих, опаньки, и к себе. Пусть на пару танцуют на противнях.

Рейтинг@Mail.ru