Сборник рецензий

Сергей Овчинников
Сборник рецензий

Дмитрий Быков. Июнь

Этот роман с самого начала рождает диссонанс. Легкая и подвижная интонация Быкова-лектора, какой мы её помним, никак не хочет проецироваться в тяжеловатый аритмичный текст.

Буквально выпутываюсь из каждого абзаца, с недоумением и легкой грустью вспоминая стихотворные строки автора.

Роман состоит из трёх новелл с единым хронотопом: Москва 1939-41 и одним сквозным персонажем. И есть ещё одно, что объединяет судьбы героев. Эта предопределенность для каждого особенная, прорастая сквозь судьбы героев, преломляясь в них, являет свой неотвратимый безобразный лик. Война, которая уже завтра! Она уже прописалась в судьбе народа. Её надвигающийся ужас чувствуют не только персонажи с маниакальными психозами наподобие Крастышевского, но также студент-филолог и поэт Гвирцман и номенклатурный журналист Гордон. Водитель Лёня, неприметный герой всех трёх новелл и эпилога, выступает несуразным светлым ангелочком, невесть как попавшим в этот адский замес, мало что понимающим глубоко, но о чем-то догадывающимся, безусловно. Можно предположить в нём символический образ Советского народа, жизнерадостный и победоносный – со страниц газет и кадров кинохроники. И если повествование продолжать, он претерпит все невзгоды, пройдёт войну, вернётся к жене и дочери Наташе, а в 53-ем будет, рыдая, хоронить Вождя.

Примечателен контекст-сопоставление невысокого роста Миши Гвирцмана с Лермонтовым и с Гёте, а за ними между строк маячит фигура ещё одного поэта. Он прозу пишет тоже и даже получает за неё литературные премии. Википедия помогает проставить 169 напротив Гвирцмана и Лермонтова. Роста уважаемого автора не нахожу, что очевидно роднит его с Гёте, данных которого также обнаружить не удалось.

Возвращаясь к тексту, осмелюсь попенять Дмитрию Львовичу: он постоянно занимается толкованием своих героев, что вроде бы вполне органично для лектора. С одной стороны это упрощает мне понимание, с другой – я начинаю опасаться, как бы не атрофировалось то, чем я пока способен это делать. Автор ведь нам загадок не оставляет, равно как и пространства для собственного осмысления. Объясняет всё, даже по какой причине забывали снять «фотографию пухлого ребенка» с обоев.

Иной раз хочется вмешаться и крикнуть: Оставьте героя в покое, не лезьте ему в душу своим эстетским, литературоведческим пинцетом! Дайте ему свободу действовать, высказываться, мыслить! А мне, читателю, – возможность всё понять и самому выводы сделать! У меня же стойкое впечатление, что я читаю не сам роман, а уже критическую статью о нём с разбором мотиваций и что хотел сказать автор и тому подобное. Не мне упрекать Дмитрия Львовича в профдеформации, но читателю тут и в самом деле места маловато оставлено.

Поражает практически полное отсутствие эротизма интимных сцен и немного коробит порнографическая точность, с которой автор фиксирует окончание актов соития – будто ему, и похоже ему одному, чрезвычайно важно кто куда кончил в "краях, где аборты запрещены". Коробит, впрочем, не сильно. Ровно так же, как не чувствуешь эротизма, так не чувствуешь и отвращения, которое казалось бы должно возникнуть при подобной отнюдь не романтической детализации. Без вкуса и запаха! Возникает мистическое ощущение что эффект предвоенного омертвения распространился и на авторский нарратив. Если это не исключительно моё искаженное восприятие, но художественное решение, я бы предпочел все-таки что-то поизящнее. По тексту ведь должна быть три дэ страсть, а по факту нечто плоское, немое, черно-белое.

Показалось, что Валя Крапивина чересчур стремительно преодолела дистанцию от "вдовы героя" до шлюхи. И уж если автор успел меня приучить к объяснению всего и вся, то эту тему, наверное, стоило поподробней разжевать. Хотя повторюсь, мне было бы куда как приятней увидеть воочию, нежели выслушивать длинные объяснения.

Чтобы проиллюстрировать насчёт объяснений.

«Из коридора донеслось «Пожалте-пожалте», и Максимов пропустил впереди себя девушку, показавшуюся ему шестнадцатилетней. Как и все, Боря сначала заметил огромные светло-голубые глаза, две голубые фары, как называла она их, насмешничая над собой. И она сразу остановила взгляд на нем, зацепилась за него, как за спасательный круг. Она вошла в комнату быстро и радостно, но видно было, что – растеряна; неясно было, как встретят существо из иного мира, с другим опытом, а тут он, совершенно такой, какого ей было нужно. Так она говорила потом. И еще говорила, что загадала. Удивительна была ее детская манера гадать, загадывать, доверие к приметам, самые старые московские суеверия, сохраненные в европейских странствиях и с новой силой расцветшие тут. Все эти «месяц слева», четные и нечетные ступеньки на лестницах, сложная система ее внутренних сказок, половину которых, он был уверен, она сочиняла для него.»

С этим текстом вводится новый персонаж – Аля или Ариадна – возлюбленная героя второй новеллы Бориса Гордона. Я почти увидел, как ровно этими строками преподаватель Дмитрий Львович рассказывает студентам о новом романе. Полное впечатление, что где-то есть оригинальный живой текст, но я по недоразумению взялся читать не его, а интерпретацию уважаемого литературоведа и критика. Я не то чтобы не согласен с интерпретацией, мне просто хочется почитать сам роман.

Но квинтэссенция в следующем фрагменте:

«И заметил, потом, вытряхивая косточки в ведро, что они цеплялись за дно миски, не хотели падать, выигрывая, может быть, секунду – но выигрывая. Вот так и мы, подумал Борис, но не стал уточнять, за что мы цепляемся и куда падаем. Просто подумал, просто таково было ощущение.»

Т.е. даже когда, по мнению автора не стоит объяснять мысль героя, решив её оборвать, не объясняя, он, по инерции что ли, продолжает намыливать вокруг этой мысли совсем уже пустопорожний текст. Вот и я, похоже, здесь намылил – неужели эта штука заразна?

Временами не понимаешь, чей текст в данный момент читаешь. Иной раз выводы героев звучат подозрительно современно и не попадают в эпоху, а ассоциативный ряд их мироощущения велик, прекрасен и похож один на другой. То ли это мысли персонажа, то ли авторский текст, то ли – текст того же автора, но уже в роли критика самого себя. На мой вкус автора в тексте романа отчаянно и даже неприлично много. Обидно и несправедливо упрекать в этом Дмитрия Львовича. Его летучие, скачущие мыслеформы перекрывают по яркости и эмоциональности размышления и переживания любого из героев. Сюжетные рамки тесны для него и выглядят вместе со всеми действующими лицами лишь декоративным обрамлением для пламенной речи. И, в конце концов, какая разница, от чьего имени она провозглашается – от лица героя, писателя или критика – главное, чтобы она резонировала со струнами, вибрирующими в душах читателей, и рождала в результате некую новую гармонию.

И для меня тоже этот момент в романе настал, когда всё сошлось, и избыточные объяснения отлетели и исчезли, как ненужная пустая шелуха, а мне даже показалось, что я наконец дочитал до оригинального, т.е. исходного, текста, прорвавшись сквозь бесконечную встроенную авторецензию. Поездка Бориса в Котлас в лагерь к Ариадне. Там как-то всё на месте – и правда, и боль, и недосказанность. Ну и легкая горечь: «Вот бы точно так же с самого начала!»

Январь 2019

Владислав Артёмов. Император

Этот роман взял меня штурмом с первой фразы: "Долг Бубенцовых к Новому году перевалил за полмиллиона". Текст показался крепко сбитым, плотно упакованным смыслами без рыхлостей и провисаний. Ритмически цельный – заражает и подхватывает своим драйвом с первых строк и протаскивает на хорошем ходу где-то до середины. Дальше у меня начинаются разногласия и разочарования, но об этом позже, хотя набранного темпа хватает до самого финала.

Любой текст с подобной тематической привязкой будет неизбежно сравниваться с бессмертным творением сами-знаете-кого, так что я не буду. Автор же делает интересный и в определенном смысле провокационный реверанс в адрес Мастера, но быть может, чтобы отмежеваться от булгаковской концепции. Однако, в результате он ещё больше к ней прирастает с той точки зрения, что даёт в руки даже очень ленивому читателю повод для открытого сопоставления.

Действительно, несогласие с позицией Михаила Афанасьевича хоть и выражено от имени его же отца Афанасия Ивановича, который введен в качестве персонажа, но по поручению, несомненно, автора. В нашей реальности отец Булгакова не дожил, конечно, до создания известного романа, не говоря уже о публикации. Однако, его богословский научный профиль хорошо вписывается в мистическую реальность, созданную в романе "Император". Почему бы и нет? Только одно, на мой взгляд. Обнаружив эту крайне любопытную деталь, читатель уже не может читать "просто так" – он лезет в Википедию, чтобы проверить автобиографию, а также уже и в текст "Мастера и Маргариты" в надежде найти менее явные отсылки. А если не находит, неизбежно разочаровывается. Осмелюсь утверждать, что использование Афанасия Ивановича в качестве одного из ключевых персонажей задаёт довольно высокую планку, которой необходимо соответствовать теперь до самого финала.

Идея и смысл, смыслы для читателя с самого начала непрозрачны. Интрига аккуратно удерживается. Даже мистический контекст до поры до времени, используя авторскую лексику, "таится под спудом".

Я бы возможно предпочел постепенное проникновение в суть, но автор безжалостно прячет и лишь, забегая временами вперед, дразнит, дескать, ещё немного обожди и начнется то самое, и откроется, и воздастся читающему. Приём, надо сказать, обоюдоострый: ожидания ведь тоже нарастают!

За неимением прямой информации от автора читатель продолжает метаться в поисках отсылок и подсказок. Имя главного героя – пословицы – ну, наверное, вот эта к месту: "Наш Ерошка не пьёт понемножку" – нового ничего не привносит. Полное имя Ерофей Бубенцов что-то слышится шутовское, скоморошье. И это в тексте уже отражено – не дополняет.

 

Метрдотель в "Кабачке на Таганке" Семён Михайлович Шпак. Сложносочинённое ФИО всегда толкает на поиски курьезной этимологии. Все же знают, что Шпака зовут (или звали) Антон Семеныч. А Семён Михайлович для меня, как надеюсь и для многих – Будёный. И?.. И ничего, Франкенштейн не складывается. Ну, бог с ним!

Автору, на мой взгляд, иногда блестяще удаётся транслировать идеи, не прибегая к прямым толкованиям – напротив: смыслы проникают в нас сами на уровне ощущений – например, вместе с "ядовитой сладостью успеха", растворяющейся в крови главного героя.

К середине туман немного рассеивается, нечисть конкретизируется, отвратительность её плавно нарастает, обретает функционально-целевую структуру, прорисовываются четкие контуры авторского мировосприятия. Принципиальность несогласия с Булгаковскими представлениями о дьявольских сущностях и обличиях тоже обретает черты.

Да, весьма неожиданно наступает момент, когда идеи и смыслы разом обрушиваются на читателя. Становится одновременно всё понятно и неинтересно.

Во второй половине всё чаще появляются сомнения в решении тех или иных сцен. Смерти следуют одна за другой рядовыми событиями, сопровождаемыми едва ли уместным сарказмом. Реплики представителей свиты условного князя тьмы зачастую исполнены неприкрытой, а то и программной прямоты. Не обесценивает ли подобная откровенность весь месседж содержательно? Не облегчает ли она отрицательный потенциал адова войска до уровня лубочных персонажей? Не смещается ли восприятие от подобного саркастического смакования смерти в опасную зону, где то, что по сути своей зловеще, выглядит ничтожным и фиглярским. Обидно, что на подобном фоне глубокие размышления героя о жизни и смерти также за компанию легчают.

Получается вместо заигрываний с Сатаной, против коих автор посредством Афанасия Ивановича отчаянно протестует, мы получаем концепт, в котором зло бескомпромиссно с отрицательным знаком. Готов ли современный читатель поверить в такие кромешные краски без оттенков и полутонов?

Я-то субъективно привык считать, что зло матёрое и мерзейшее, внешне почти неотличимо от добра, но смотрится как его улучшенная копия, более успешная и притягательная до поры. Ну а то, бесноватое и средневековое, обнаруживает себя ещё на дальних подступах, а потому опасности не представляет, по крайней мере, для бессмертной души. Да и это уже скорее ситуативный фантом, ибо наипристойнейший внешний облик зла – весьма натоптанное общее место.

С оглядкой на выдержанную первую часть мне немного грустно наблюдать, как примерно со второй половины роман неуклонно прорастает чертополохом фарса. Здесь уже натуральная вакханалия в полный рост и бесы и полубесы удержу не знают – на "худсоветах" выворачивают наизнанку весь свой сокровенный примитив. С легкой ностальгией вспоминаются Ерошкины заказные скандалы, как некая грань, за которой маховик нарратива слетел с катушек и стал методично размалывать в щепки худ. правду.

Рейтинг@Mail.ru