bannerbannerbanner
История России с древнейших времен. Том 15

Сергей Соловьев
История России с древнейших времен. Том 15

Матвеев толковал о том, как бы порядочно и честно вступить в дело. Паткуль считал Матвеева неспособным дипломатом и имел другие взгляды. Паткуль дал знать Матвееву, чтоб он вошел в сношения с датским посланником в Гаге по весьма важному делу. Дело состояло в том, что Паткуль писал датскому посланнику, обещая переводить в Гагу деньги для задаривания голландских правителей и побуждения их к войне с Швециею. «Вам, моему государю, известно подлинно, – писал Матвеев Головину, – что здесь разве малыми какими потешками, винами или другими вещами, частыми и богатыми обедами довольствуются, а на денежные дачи, хотя бы горы золота им были предложены, никак не польстятся. Государи присылают им подарки, но это считается за простую учтивость, а не за посулы, и если я стану сулить им деньги, то явлюсь в их глазах бездельником и запятнаю свой высокий характер. Другое дело – предложить Штатам или королю датскому большую сумму денег, чтоб они за эти субсидии объявили войну Швеции, а если кого можно подкупить, то это фаворита королевы английской Мальбурга, чтоб он был весь на нашей стороне, и если Англия согласится на шведскую войну, то здесь будут этому очень рады».

Постоянно следя чрез Голицына и Матвеева за Австриею, Голландиею и Англиею, хлопоча о том, нельзя ли от этих держав получить какой-нибудь помощи или по крайней мере удержать их от подания помощи шведам, Петр не хотел оставить без внимания и враждебной им Франции. В Париже с 1703 года жил дворянин Постников, без посланнического, однако, характера. К нему пересылались из России известия о победах царских войск над шведами; эти известия Постников переводил на французский язык и передавал министру иностранных дел, который показывал их королю. Но одними известиями о военных успехах Постников не довольствовался; он писал Головину: «Извольте приказать присылать ко мне сюда краткие выписочки указов, обновления законов и иных новоизобретенных распоряжений к лучшему управлению, которые его величествие, хотя и воинскими отягчен делами, изволит повелевать публично объявлять, яко истинный отечествия и народа своего отец, понеже здесь все хотят радостно знать не только всеславное начинание воинских отправлений по сухому и морскому пути, но и доброе и сладкое управление, которым сей присно хвалительный суверен начальствует над тако многочисленными народами. Извольте кому приказать особливое иметь попечение собирать из приказов указы и присылать ко мне, которые будут ведомы во всей Европе для славы его царского величествия и нашего отечествия, а наипаче извольте пожаловать прислать ко мне подлинное описание флоты нашея, сколько кораблей сделанных и которые делаются и проч. Таковым бо славным делам его величествия весьма надобно ведомым быти при сем славном дворе и написательным единым языком, которым едва не вся говорит Европа».

Уведомляя Головина, что французский двор послал неизвестно зачем одного иезуита в Константинополь, Постников прибавляет: «Сей солдат компании Иисусовы по-арабски основательно знает, и, егда преобразится платьем и чалму наденет, немощно узнать его. Иисусов ли ученик или дьявольский; не токмо церкви, но и государственным делам надобны иезуиты, и всегда годны сии верхоглавые отцы содружества Иисусова». Как все русские резиденты в то время, так и Постников имел поручения покупать в Париже разные инструменты, нанимать в царскую службу искусных людей, заказывать шитые золотом платья. Наем французских мастеров не удавался. Получив из России приказание нанять 12 хирургов или цирюликов, Постников обратился к министру де Торси с просьбою исходатайствовать на этот счет королевское позволение; Торси потребовал, чтоб охотники названы были по именам, и прибавил: «Куда им ехать? Поедут ли они!» Сильная потребность в подобных людях и для французской армии набивала цену: хорошие цирюлики требовали по 1000 французских ефимков в год и, «кроме сего, – писал Постников, – чают в край света ехать, к Москве, и дьявол их знает что говорят; егда слышат Москву нашу, чают, что она с Индиями граничит». Притом цирюлики требовали ручательства, что все обещания будут исполнены, и не верили Постникову как не имеющему посланнического характера.

Свержение короля Августа с престола польского, провозглашенное частию поляков, разумеется, поднимало вопрос, не призовется ли на польский престол прежний кандидат, принц Конти? Постников давал знать, что навряд Конти объявит себя вторично кандидатом на польский престол: денег нет; Постников сообщил также, что сильное впечатление при дворе Людовика XIV произвел манифест Петра к полякам; понравились начала, провозглашенные Петром, который принял в свою защиту права венценосных глав, ни от кого не зависящих, «только от единого вышнего над всеми сувренствующего бога, против неистовой быстроты злейших бунтов», и учил многомятежных поляков более уважать слова священного писания: «Не касайтесь помазанным моим».

Одновременно с отправлением Постникова во Францию в Россию приехал французский чрезвычайный посланник Балюз. 15 марта 1703 года был у него с Головиным тайный разговор. «Королевское величество, – говорил Балюз, – слышал, что царское величество по многим случаям недоволен союзом с цесарским величеством, и действительно, народ немецкий непостоянен, в дружбе совершенного окончания ни с одним государем не сохраняет, а постоянство короля французского в союзах вам, верно, известно не из нынешних только слухов, но и из книг многих. Я теперь прислан от короля для заключения союза между обоими великими государями. Донесите царскому величеству, чтоб изволил объявить статьи, на которых желает заключить союз с королевским величеством». Головин отвечал, что посланник должен прежде объявить статьи, на которых король его хочет заключить союз. «Царскому величеству ради каких мер, не видя никаких полезных стране своей дел, что какая из того будет польза, вступать в союз с государем вашим, оставя прежних своих союзников, с которыми у Франции ведется ныне война не малая. И если царскому величеству вступить в бесполезной себе какой союз с Франциею, то бесславие себе только учинит и старых союзников потеряет, а утаить этого будет нельзя, и если королевскому величеству потребен союз с царским величеством, то объявите подлинно, чем королевское величество удовольствует царское величество за вступление в союз, а с нашей стороны об этом союзе никогда предложения не было». Балюз отвечал, что ему ничего не наказано насчет объявления условий союза, но что он будет писать об этом к королю – какой будет ответ.

Но ответа не было, и Балюз в марте 1704 года выехал из России, а между тем, как мы видели, дюнкиркенские каперы схватили русский корабль «Св. Андрей Первозванный», принадлежавший братьям Бажениным, и другой, принадлежавший Елизару Избранту. Постников писал Головину: «Здешний двор великою злобою и противностию дышет на интересы его священного царского величества, и ныне сей огнь, под пеплом притворной политики таящийся, открылся: корабль наш в совете королевском морском пред самим королем конфискован и со всеми товарами отписан на короля; от какой причины король подвигся к сему, лучше меня вы, чаю, изволите ведать, ибо я не знаю, чего у вас требовал посланник французский. Тот же совет не удержал вески правосудия в равности, потому что шведский корабль, взятый французскими же пиратами, отдан назад по прошению посланника шведского и со всеми товарами. Извольте видеть, как открытым лицом здешний двор ласковую приклонность оказует шведам, а не нам и действует бесстыдно против народного права, яко юристы говорят».

Для улажения дел о кораблях осенью 1705 приехал в Париж также без характера Андрей Артамонович Матвеев. «Город Париж, – писал он Головину, – нашел я втрое больше Амстердама, и людства множество в нем неописанное, и народа убор, забавы и веселие его несказанные. И хотя обносилось, что французы утеснены от короля, однако то неправда: все в своих волях без всякой тесноты и в уравнении прямом состоят, и никто из вельмож нимало не озлобляется, и ниже узнать возможно, что они такую долговременную и тяжелую ведут войну. Все мнят, что я приехал просить здешнего короля в посредники для мирного договора с шведом. Только от шведов премножество злых плевел о нас посеяно молвою и печатными злословиями в сем народе, ведая, что здесь нашего министра при дворе французском нет и мешать некому, что захотят, то делают без препоны. Французы сердиты, что посланник их, бывший при нашем дворе, нарочно от короля отправленный, никакого плода полезного не получил, и я боюсь, чтоб мне здешний хитрый двор такою же монетою не заплатил. Статский секретарь Деторцый (де Торси) явно некоторой особе здесь говорил: если бы король от Постникова не был обнадежен в будущей дружбе между московским и нашим дворами, то и на мысль не пришло бы королю посылать в Москву чрезвычайного посланника».

23 октября Матвеев имел приватную аудиенцию у короля; Людовик «изволил сказать, что ему те присылки вельми любы и все он учинит к угодности царя, как в его возможности есть». Донося об этой аудиенции Петру, Матвеев прибавляет: «Здесь конечная в деньгах, а больше в людях скудость; к Рагоци, и к шведу, и к курфирсту баварскому посылки денежные и продолжение войны вычерпали деньги, конечно, уже. Швед здесь в почитании многом и дела его; к тому же и коронация Лещинского за добро здесь принята».

После аудиенции Матвеев сообщил де Торси свои предложения, тот обещал донести об них королю, а между тем Матвеев имел длинный разговор с Дебервилем, заведовавшим корабельными делами. Матвеев объявил, что если король не отдаст русского корабля и к прямой дружбе с царским двором не склонится, то впредь России будет малая надежда на их двор. Дебервиль отвечал, что первою помешкою дружбе между Франциею и Россиею были русские послы и посланники, которые приезжали с торгами только для своей прибыли, ничего не искали к пользе государя своего у короля, только делали неприличные, гордые запросы, короля презирали, с министрами ласкового и честного обхождения не имели, людей держали при себе озорников, пьяниц, драчунов, которые умному и политичному народу французскому дуростями своими досаждали, и потом, приехав в Москву, эти послы царя с королем смущали, и царь французский двор презирал и считал себе неприятелем. Царь не может слышать о французском дворе, и, кто при нем хорошо отзовется о короле, из своих или чужих, тот подвергнется бедствию; во время своей поездки в Ганновер царь пил шампанское и хвалил его, но когда ему сказали, что вино французское, то он его выплеснул и рюмку разбил, ругая французов. Притом же царь ненавидит веру римскую; в нынешний поход свой в Польше иезуитов и несколько монахинь римского закона своею рукою убил. Матвеев отвечал, что о поведении послов не может ничего сказать, потому что ничего не знает, что же касается до враждебного расположения государя русского к Франции, то это ложь, придуманная ганноверским двором, чтоб поссорить Россию с Франциею, ибо известно единодушие Ганновера с шведом. Царское величество всегда дорожил и дорожит дружбою королевскою и многолетнее правление Людовика XIV честным поминает словом; с мудростию царского величества не сообразен поступок с вином, распространенный двором ганноверским и шведским; что же касается до казни иезуитов и монахинь, то если, по сыску, они и действительно были казнены за какие-нибудь тайные пересылки с неприятелем или за умыслы над особою его величества, то и во Франции они имели бы такую же участь, несмотря на их духовное звание.

 

Новооткрытая для Западной Европы Россия с ее удивительным царем служила постоянно предметом чудесных слухов. Матвеев доносил об одном, из них, распространившемся при французском дворе: то был перевод народной русской песни об Иване Грозном, приложенный теперь к Петру; великий государь при некоторых забавах разгневался на сына своего и велел его казнить Меншикову, но Меншиков, умилосердясь, велел вместо царевича повесить рядового солдата. На другой день государь хватился: где мой сын? Меншиков отвечал, что он казнен по указу; царь был вне себя от печали; тут Меншиков приводит к нему живого царевича, что учинило радость неисповедимую. Когда французы спрашивали у Матвеева, правда ли это? он ответил, что все эти плевелы рассеваются шведами и прямой христианин такой лжи не поверит, потому что это выше натуры не только такого монарха, но и самого простолюдина.

Наконец Матвеев дождался ответа по главному своему делу; Дебервиль объявил ему, что кораблей отдать нельзя: они отданы каперам, а не на короля взяты по прямым регламентам, постановленным между всеми европейскими государями, потому что в морских записках не показано было ни одного товара, принадлежащего русским подданным, в подписях имен ни одного русского имени, только голландские, а на флаги нельзя обращать внимания, потому что флаги могут быть фальшивые. Впрочем, король обещает вознаградить русских подданных за эти убытки, если заключен будет договор о свободной торговле между Франциею и Россиею. «Дружба здешняя, – писал Матвеев, – чрез сладость комплиментов своих бесполезная, в прибыльном деле малой случай нам кажет; быть кому здесь из особ знатных в министрах – разве хотеть всякого презорства и уничижения по обыкновенной гордости сего двора, который наши дела и нас не в велико ставит. Так и житье мое нынешнее здесь безо всякого дела; считают меня больше за проведывальщика, чем за министра; для того требую вашего к себе ответа, чтоб мне не волочиться бедно и бездельно здесь при таком коварном и богатом дворе; сменять дружбу англичан и голландцев на французскую не обещает нам прибытку».

Матвеев прожил в Париже до октября 1706 года: все шли толки о заключении торгового договора; наконец де Торси объявил ему именем королевским, что договор до общего мира заключен быть не может, ибо война мешает французским кораблям плавать в края северные; впрочем, король обнадеживает царя, что все московские корабли, которые войдут во французские гавани, нагруженные товарами, родящимися и делающимися в Москве, будут приняты по-приятельски, только хозяева и корабельщики должны сообразоваться с уставом, изданным для безопасности подданных государств нейтральных и для помешки пронырствам со стороны неприятельской. С этим Матвеев и уехал назад в Голландию. Следить за делами во Франции и сообщать новины остался Постников, «муж умный и дела европейского и пользы государевой сведомый и в языках ученый», по отзыву Матвеева.

С Франциею не ладилось у нас с самого начала. Петр был воспитан под впечатлением этих неладов. Разливал ли он шампанское из вражды ко всему французскому – мы не знаем, но что он не любил Франции и французов – это хорошо известно; кроме впечатлений молодости такая нелюбовь легко объясняется самим характером человека: какое сочувствие мог питать великий плотник, гениальный чернорабочий к блестящей и чопорной Франции Людовика XIV? Россия Петра и Франция Людовика XIV – что могло быть противоположнее? Грубая простота деревенского юноши и утонченные манеры старого напудренного маркиза! Мог ли понравиться посланнику великого короля простосердечный запрос первого русского министра Головина: «Царскому величеству ради каких мер, не видя никаких полезных стране своей дел, вступить в союз с государем вашим, оставя прежних своих союзников? Объявите подлинно, чем король удовольствует царское величество за вступление в союз с ним!» Балюз поспешил убраться из России, вследствие чего и Матвеев должен был убраться из Франции без кораблей, говоря в свое утешение, что смена дружбы англичан и голландцев на французскую не обещает нам прибытку. Действительно, Петр имел право на этом успокоиться. Но если дружба Франции не обещала никаких выгод, то вражда ее могла быть опасна в Константинополе, где французский посланник был влиятельнее других. Ведя тяжелую войну с Швециею, царь должен был обращать напряженное внимание на юг, откуда приходили постоянные слухи о вооружениях султана, желающего воспользоваться затруднительным положением России и отнять у нее недавние завоевания. Вот почему Петр с берегов Балтийского моря спешил обыкновенно в Воронеж наблюдать здесь за постройкою кораблей, необходимых в постоянно грозящей войне турецкой.

Для подтверждения мирного договора, заключенного Украинцевым, отправился в Турцию в 1701 году ближний человек князь Дмитрий Михайлович Голицын. Ему наказано было попытаться, нельзя ли заставить Порту согласиться на свободное плавание русских кораблей по Черному морю, чего никак не мог добиться Украинцев. Голицын пытался напрасно; визирь велел отвечать ему: на свободную торговлю между обоими государствами диван с радостию позволяет, но хода московских торговых кораблей по Черному морю никогда не позволит; лучше султану отворить путь во внутренность своего дома, чем показать дорогу московским кораблям по Черному морю; пусть московские купцы ездят с своими товарами на турецких кораблях куда им угодно. И послам московским также не ходить на кораблях в Константинополь, должны приезжать сухим путем. Голицын начал уговаривать рейс-эфенди, и от того такой же ответ: «Султан смотрит на Черное море, как на дом свой внутренний, куда нельзя пускать чужеземца; скорее султан начнет войну, чем допустит ходить кораблям по Черному морю». Голицын должен был прекратить свои настаивания, особенно когда иерусалимский патриарх сказал ему: «Не говори больше о черноморской торговле, а если станешь говорить, то мир испортишь, турок приведешь в сумнение и станут приготовлять войну против государя твоего. Турки хотят засыпать проход из Азовского моря в Черное и на том месте построить крепости многие, чтоб судов московских не пропустить в Черное море. Мы слышим, что у великого государя флот сделан большой и впредь делается, и просим бога, чтоб он вразумил и научил благочестивейшего всех нас, православных христиан, государя царя Петра Алексеевича тем флотом своим избавить нас от пленения бусурманского. Вся надежда наша только на него, великого государя. А турки сильно того флота опасаются, и для той причины не изволь, бога ради, говорить, а если станешь говорить, то непременно засыплют ход, и в том надежда наша будет помрачена, а наше избавление может прийти только через Черное море, когда же засыпан будет ход, то хотя бы сто тысяч судов наделано было у великого государя, нельзя им будет плавать по Черному морю. Турки знают, что тот флот строится на них, и ты хоть тысячу раз говори, добровольно не отворят ход по Черному морю; великий государь может своею волею отворить ход Черного моря, а не просьбою у турок».

В ноябре 1701 года впервые назначен был посол для постоянного жительства при дворе султановом: то был знаменитый впоследствии Петр Андреевич Толстой. Мы видели Толстого вместе с братом в числе жарких приверженцев Софьи при воцарении Петра. Родственник их Апраксин уговорил их впоследствии отстать от опасной партии. Петр, ценя дарования Петра Андреевича, простил ему старые грехи, хотя, как говорят, в минуты откровенности припоминал ему их; так, однажды, взявши его за голову, сказал: «Эх голова, голова! Не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна». Теперь стольник Толстой отправился на важный пост в Адрианополь (где жил постоянно султан Мустафа II) с тайным наказом: будучи при султановом дворе, выведывать и описать тамошнего народа состояние, какое там правление, кто правительственные лица, какие у них с другими государствами будут поступки в воинских и политических делах, какое устроение для умножения прибыли или к войне тайные приготовления, против кого, морем или сухим путем? Какие государства больше уважают, который народ больше любят? Сколько собирается государственных доходов и как? В казне перед прежним довольство или оскудение? Особенно наведаться о торговле персидской. Сколько войска и где держат в готовности и сколько дается ему из казны, также каков морской флот и нет ли особенного приготовления на Черном море? В Черноморской протоке, что у Керчи, хотят ли какую крепость делать, где, какими мастерами или хотят засыпать и когда? Конницу и пехоту после цесарской войны не обучают ли европейским обычаем теперь, или впредь намерены так делать, или по-старому не радят? Города – Очаков, Белгород на Днестре, Килия и другие укреплены ль и как, по-старому ли или фортециями, и какими мастерами? Бомбардиры, пушкари в прежнем ли состоянии или учат вновь, кто учит, и старые инженеры и бомбардиры иноземцы ли или турки, и школы есть ли? По патриархе иерусалимском есть ли другой такой же желательный человек: о таких через него проведывать. С чужестранными министрами обходиться политично, к ним ездить и к себе призывать, как обычай во всем свете у министров при великих дворах; только смотреть, чтоб каким упрямством или невоздержанием не умалить чести Московского государства. Между прочими разговорами с министрами турецкими говорить и о том (если только это не возбудит подозрения), чтоб учредить до Киева почту.

Толстой нашел верного человека, который сообщал ему важные для него известия: то был племянник иерусалимского патриарха Спилиот. Спилиот дал знать, что крымский хан пишет к султану много противностей, чтоб поссорить султана с царем, объявляет, что с русской стороны строят много городов и кораблей; до сих пор турки его не слушают, однако послали строить город близ Очакова и Керчи, где мелкая вода. Толстой доносил Петру: «Мой приезд учинил туркам великое сумнение; рассуждают так: никогда от веку не бывало, чтоб московскому послу у Порты жить, и начинают иметь великую осторожность, а паче от Черного моря, понеже морской твой караван безмерный им страх наносит. О засыпании гирла морского вышло у них из мысли, а ныне приездом моим паки та мысль в них возбуждается, и о житье моем рассуждают, яко бы мне у них быть для усматривания подобного времени к разорванию мира. Уже я всякими мерами разглашаю, что я прислан для твердейшего содержания мира, обаче не верят, а наипаче о том сумневается простой народ». В другом донесении Толстой писал: «Ныне в странах сих покой, а войны и междоусобий нет; визирь нынешний глуп; денежной у них казны ныне малое число в сборе, а когда позовет нужда, могут собрать скоро, потому что без милосердия грабят подданных своих христиан. И ныне народ сумневаться не перестает и говорит, что никогда московский посол здесь не живал, а сей посол живет не просто; иных государей послы живут для торговых своих дел, а у сего никакого дела нет, конечно, какой-нибудь есть вымысел. И в почтении меня презирают не только перед цесарскими, и перед французскими, и перед иными послами, и житье мое у них зело им не любо, потому что запазушные их враги греки нам единоверны. И есть в турках такое мнение, что я, живучи у них, буду рассевать в христиан слова, подвигая их против бусурман, для того крепкий заказ грекам учинили, чтоб со мною не видались, и страх учинили всем христианам, под игом их пребывающим, такой, что близко дому, в котором я стою, христиане ходить не смеют, и платье грекам одинаковое с бусурманами носить запретили, чтоб были отличны от турок. Ничто такого страха им не наносит, как морской твой флот; слух между ними пронесся, что у Архангельска сделано 70 кораблей великих, и чают, что, когда понадобится, корабли эти из океана войдут в Средиземное море и могут подплыть под Константинополь». В конце года Толстой писал Головину, что приехали в Адрианополь знатные крымские мурзы и молят султана, чтоб позволил им начать войну с Россиею; выговаривают, что они, крымцы, презрены от Порты Оттоманской и в ближних от Крымского полуострова местах строятся русские города, от которых терпят они утеснение, а впредь ожидает и совершенная гибель; объявляют, будто у них есть письма от короля шведского, от поляков и от козаков запорожских – все уговаривают их вести войну с Россиею, обещаясь помогать, будто козаки с клятвою обещаются царский флот пожечь. Порта еще на это не соглашается и всякими мерами от них отговаривается.

 

В начале 1703 года Толстой объяснил Головину дело. Старый глупый визирь был заменем новым, Далтабаном, человеком ярым, но нерассудительным, которому хотелось непременно начать войну с Россиею, но, видя, что султан никак не хочет на это согласиться, он подучил татар приехать в Константинополь с просьбой о начатии войны с русскими. Султан отвергнул просьбу, мало того, сменил хана; тогда визирь написал тайно в Крым, чтоб татары взбунтовались против султана, что он, визирь, пойдет их усмирять, но вместо усмирения соединится с ними и пойдут на Азов или на Киев. Татары возмутились, визирь начал делать большие военные приготовления, как будто для их усмирения. Тогда Толстой, подарив ближних людей, довел до сведения султановой матери об интригах визиря, объявил и муфтию, что эта интрига может грозить султану большою опасностию. Султанша пересказала все это сыну, и 13 января визирь был схвачен, задавлен и на место его назначен Магмет-паша, бывший рейс-эфенди. Новый визирь, «человек зело разумный», принял Толстого с великою любовию и уверил его, что со стороны Порты мирного нарушения не будет. «Мне ли, – говорил он, – нарушить мир, который состоялся моими трудами?» «Истиною или лукавством то говорил – бог весть, – писал Толстой, – уверенности никакой быть не может до тех пор, пока татарское дело прекратится и рати по домам разойдутся». В апреле Толстой Писал: «Новый визирь начинает чинить мне приветствование паче прежнего, но приветствования его, является мне, не столько для любви, сколько для опасения. На двор ко мне ни одному человеку пройти нельзя, потому что отовсюду открыт и стоят янычары, будто для чести, а в самом деле для того, чтоб христиане ко мне не ходили, а у французского, английского и других послов янычары не стоят. Христиане и мимо ворот моих пройти не смеют, иерусалимский патриарх с приезду моего до сих пор со мною не видался. Опасаясь царского флота, турки умыслили покорить Грузию, рассуждают так: если московский флот выйдет на Черное море, то из Грузии по рекам, впадающим в это море, будет ему всякая помощь людьми и запасами, потому что грузины с русскими единоверны».

Татары были усмирены, и вслед за этим Порта предъявила русскому посланнику свои требования: 1) чтоб новая крепость, построенная у Запорожья, Каменный Затон, была срыта; 2) чтоб в Азове и Таганроге не было кораблей; 3) чтоб назначены были комиссары для определения границ. Толстой отвечал на первое, что Каменный Затон построен на месте, от которого Россия не отказывалась по последнему договору; притом же принудили к построению этого города крымские татары, которые подучили запорожцев быть непокорными царскому величеству, и государь, для удержания своевольников, чтоб они не производили ссор между ним и султаном, как недавно произвели грабежом греческих купцов, велел построить крепость на берегу Днепра, вдали от границ турецких: такое царское премудрое дело заслуживает с турецкой стороны не подозрения, но похвал великих, ибо царское величество в строении этой крепости не щадит издержек – для сохранения мирных договоров, которому грозит запорожское своеволие. Чтоб не быть кораблям в Азове и Таганроге, об этом нет ни слова в мирных договорах. Сколько прежде было кораблей, столько же и теперь, 10 кораблей и 4 галеры, потому что увеличивать число их нет надобности. Отвести эти корабли вверх по Дону нельзя; истребить вещь, которая стоила стольких денег, – стыд; остаться без кораблей в Азове и Таганроге нельзя по разным причинам, особенно же видя в государстве вашем частые перемены начальствующих лиц: так, недавно война готова была возгореться от прежнего визиря; мирные договоры соблюдаются волею великих государей, а не сохранением или истреблением кораблей. Что же касается посылки комиссаров для определения границ, то великий государь этого определения не отрицает.

В августе Толстой дал знать, что пришли в Адрианополь бунтовщики, султана Мустафу посадили за караул, и на его место выбрали брата его Ахмета, и визиря поставили нового: «К стороне царского величества противности ныне никакой не слышится, и впредь вскоре тому быть не чаю, потому что великое в казне их оскудение».

Несмотря на это оскудение, Головин писал Толстому, нельзя ли занять турок, возбудив их к войне против цесаря? Толстой отвечал в январе 1704 года: «По приказу твоему начинаю к тому приступать самым секретным образом чрез приближенных к султану людей, но еще пользы не вижу никакой; главное препятствие в том, что нечего давать, и хотя бы и было что дать, боюсь потерять; француз потерял больше ста тысяч реалов, а пользы себе никакой не получил. Сыскал я одного человека, самого близкого к султану; человек этот очень проворен, он взялся за дело, однако не уверяет, что приведет его к концу, больше склоняется к войне с Венециею. Посулил я ему 3000 золотых червонных, если сделает дело, но он говорит, что и другим дать надобно, всего тысяч сорок золотых червонных, кроме его 3000. Он же мне говорил, чтоб промыслить прежде всего султану мех лисий черный самый добрый, да три сорока соболей, по сто рублей пара, и отослать бы эти подарки султану тайно чрез него, а будет ли от того прок или нет, не уверяет».

Головин дал знать Толстому, чтоб оставил дело, в котором нельзя было ожидать успехи по явному нежеланию турок воевать с кем бы то ни было. «Здесь все смирно, – доносил Толстой в половине 1704 года, – турки покою ради, и которые мне трудности были от татарских ложных клевет, ныне умолкли; визирь ко мне очень ласков и со мною обходится пристойно, как с другими послами; свобода мне ездить куда хочу, и ко мне всех пускают; устроилось это не иным, чем только казною великого государя; хотя бы кто был и умный человек, а без подарков получить этого у турок не мог бы». Но в Константинополе все зависело от произвола правительственных лиц: вдруг в сентябре султан переменил визиря Гассан-пашу и на его место возвел Ахмет-пашу. И вот, вместе с известием об этой перемене, Толстой шлет жалобу: «Новый визирь очень ко мне неласков, и мое скорбное пребывание, труды и страх возобновились пуще прежнего: опять никто ко мне прийти не смеет, и я никуда не могу ездить, с великим трудом и письмо это мог послать. Вот уже при мне шестой визирь, и этот хуже всех». И шестой визирь недолго пробыл на своем месте; седьмой был Магмет-паша, «у меня на визирские перемены уже и смысла не достает, – писал Толстой, – и с подарками им не знаю что делать? Я с новым визирем видеться не буду спешить, потому что мне к нему в подарок отослать нечего». Подарок был прислан из Москвы, но мало помог, как видно из донесения Толстого в апреле 1705 года: «Посол турецкий, который был на Москве, еще в Константинополь не приехал, только прислал из Крыма человека к Порте с письмом, а что писал, того не знаю, но меня страшно стеснили, заперли со всеми людьми на дворе моем и никого ни с двора, ни на двор не пускают, сидели мы несколько дней без пищи, потому что и хлеба купить никого не пустили, а потом едва упросил большими подарками, что начали пускать по одному человеку для покупки пищи. В это время приехал ко мне из Москвы переводчик и подьячий с письмами и подарками от вас к визирю; письмо я визирю отвез и подарок отослал; визирь принял любезно и сделал мне маленькое послабление, но все же нахожусь в тесном заключении, какого по приезде моем сюда никогда еще не терпел. Притом нахожусь в большом страхе от своих дворовых людей: жив здесь три года, они познакомились с турками, выучились и языку турецкому, и так как теперь находимся в большом утеснении, то боюсь, что, не терпя заключения, поколеблются в вере, потому что бусурманская вера малосмысленных очень прельщает; если явится какой-нибудь Иуда, великие наделает пакости, потому что люди мои присмотрелись, с кем я из христиан близок и кто великому государю служит, как, например, иерусалимский патриарх, господин Савва (Владиславич Рагузинский) и другие, и если хотя один сделается ренегатом и скажет туркам, кто великому государю работает, то не только наши приятели пострадают, но и всем христианам будет беда. Внимательно за этим слежу и не знаю, как бог управит. Я меня уже было такое дело: молодой подьячий Тимофей, познакомившись с турками, вздумал обусурманиться; бог мне помог об этом сведать, я призвал его тайно и начал ему говорить, а он мне прямо объявил, что хочет обусурманиться: я его запер в своей спальне до ночи, а ночью он выпил рюмку вина и скоро умер; так его бог сохранил от такой беды. Савва знает об этом. И теперь, опасаясь того же, я хотел было отпустить в Москву сына своего, чтобы с ним отправить тех людей, от которых боюсь отступничества, но турки сына моего в Москву не отпускают».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru