bannerbannerbanner
Жажда жизни бесконечной

Сергей Колтаков
Жажда жизни бесконечной

Я рано начал думать обо всем этом и потому, что сама жизнь была не столь безоблачна, даже в пору моего детства. И потому, что многие вокруг говорили о бесконечных проблемах, несправедливости властей, глупости ее лидеров. При этом заблуждениями были напичканы все. Помню, как мама приговаривала: «Если бы был жив Ленин…», когда несправедливость, происходящая в ее жизни, лишала всякого осмысления, лишала сил сопротивляться. «Если бы был жив Ленин… Разве так бы мы жили?..» И плакала.

Я глядел на нее и вторил ее заклинаниям, слизывая соленые слезы: «Если бы был жив Ленин…» Страшная и жалкая картина любви жертвы к своему палачу. Как и насколько просто можно замусорить сознание этой самой жертвы, будь она даже целым народом, да еще если весь этот народ хочет верить. Вот и живет огромная страна в состоянии полного абсурда. Двуглавые орлы, штандарты царского режима и пятиконечные звезды и регалии советского периода, памятники тем, кто разрушил Российскую Империю, и уничтожение и забвение создателей нового сталинского государства. Бесконечный абсурд и бессмысленность миллионов жертв, разрушавших, восстанавливающих, строящих на собственных костях новую жизнь. Вливающих свою кровь в идею общего счастья свободы, братства… И затем, легко уничтожив этот мир, вернуться в полное беззаконие, бесправие и средневековое мракобесие.

Как все переплетено и необъяснимо глупо в нашей жизни, как раболепны и угодливы мы, как цепляемся за любую возможность жизни, как приспосабливаемся ко всякой мерзости, мрази, становясь этой мразью. Человека не надо жалеть. Столько подлого и чудовищного совершил и содеял он на этой бедной и прекрасной земле. Моря крови пролиты им ради собственных амбиций, вырезаны народы, разрушены цивилизации. Он беззаконен, вероломен, лжив, коварен и жесток. Но он требует к себе сострадания, нежности и любви. Входя в мир ничтожным и совершенно беззащитным, он, вырастая, превращается в самое страшное и безумное существо в этом мире – существо, готовое без раздумий принести в жертву мир, землю, планету, человечество, весь род себе подобных только потому, что ему так захотелось. Потому что он возомнил себя властелином, хозяином, Богом. Мерзкий, жалкий червь… Он прожил на Земле тысячи лет и ничего так и не понял. А следовательно, он здесь зря.

* * *

Я быстро понял, что в нашем мире отсутствуют справедливость, доброта, честность. Люди, которых я любил, кому верил, были несчастны в жизни. То есть они были как бы выброшены за ее борт. Фронтовики, калеки войны, они и тогда воспринимались обузой, ненужной обременительной частью общества и системы. Кривое зеркало повседневности. Ворье, бездельники, приспособленцы всех мастей получали все преимущества от государства. Соседка наша оформила липовую инвалидность и поимела дополнительные средства на икорку к своему бутерброду с маслом. Кстати, все говорили, что в войну она таскала в бидоне это самое масло, залив его сверху молоком. Ее не проверяли, она была замдиректора молокозавода и, конечно, делилась с начальством.

Несправедливость, конечно, унижала, но люди так уж устроены, ну и, конечно, воспитаны всем ходом истории, что проявлять свое неудовольствие могут лишь где-нибудь на кухне, под рюмочку, среди таких же обделенных и униженных. Кухонная критика системы, вождей, бесправия, беззакония – это, наверное, наше советское, паровыводящее негатив устройство. Выпили, обматерили всласть, разобрали по косточкам лидеров, перелопатили политическую составляющую, закусили и разошлись. А дальше – согласная с линией партии жизнь добропорядочного гражданина, до следующей кухонной встречи единомышленников.

Времени с тех пор минуло много, а и теперь все то же самое. Наверное, кухня – это для русского человека его политическая трибуна, где семья – однопартийцы, а гости – солидарный электорат. Смешно, убого, но что есть, то и имеем.

Среди нас, разномастных и разновозрастных детей, тоже царило весьма относительное понимание добра, и справедливости, и чести. Разумеется, сила являлась основой любых отношений. Сила была законом номер один, и ей подчинялись все. И хитрые, и льстивые, и жадные, и, само собой, слабые. Хотя мир полон исключений, считается, что они – подтверждение правил. Но я бы поспорил и о правилах.

В нашем классе, довольно разношерстном во всех проявлениях… Тогда школьные классы не набирались по одаренности, финансовому положению родителей и прочей хитродумной системе. В те времена все были равны, особенно дети. Так вот, в наш класс, где-то уже в конце сентября, привели четырех учеников из какого-то детского дома. Три девчонки и парень – и по виду, и по всем повадкам совершенный бандит и отморозок. Он ничего не умел, не хотел, не смыслил, не понимал, кроме как бить, унижать, измываться, оскорблять. Он и говорил матом, хотя в те годы это считалось неприличным, тем более при взрослых. Да что там неприличным – невозможным, потому как любой взрослый мог за это съездить по губищам или дать такую оплеуху, что час в башке звенели валдайские колокольчики. О толерантности и правах ребенка тогда никто не слыхал. А этот просто и нагло лепил матерщину даже учителю. Ну и что ему, если училка выставит за дверь из класса? Он в туалете выкурит папироску и как ни в чем не бывало вернется, неся шлейф прокуренной своей плоти.

Он был с виду просто шкет, сухопарый, низкорослый, неприятный своим злобным взглядом, ухмылкой тонких изогнутых губенок, какой-то облезлостью, недоделанностью. Он вечно искал повод, чтобы оскорбиться и отомстить. Всем, любому. Для него не существовало приоритета силы. Его сутью была злоба и ненависть. Как и где он вырос и сформировался, теперь уже никто не знает, но мне кажется, что такими уже рождаются. Там, в теплой утробе матери, сосет пальчик, плавая в материнской неге гаденыш, сущность которого – истребление, глумление и насилие. Как говорил мой отец: «Таких надо давить там же, в утробе, или, как вылупится, взять за ногу – и об угол, чтобы в лепешку!» Но в самом деле, не может столько ненависти и зла исходить от маленького, в общем-то, юного существа. Человека! Однако…

Он ни с кем из нас не познакомился, не представился. Он смотрел на каждого, словно прикидывал, как и с какой стороны нанести удар. Если учительница вызывала его к доске, он резко и однозначно говорил: «Нет!» – и учительница покорно вызывала следующего.

В тот обыкновенный учебный день мы все вышли на перемену и стояли во дворе. Было прохладно, даже холодно. Прошел осенний зябкий дождь, но пробивалось солнышко и поблескивало, подпрыгивало в большой луже. Мы блаженствовали, хотя и поеживались. Разговор не успел начаться, так как Сашок, а этого ирода звали так – не Александр, не Саша, а Сашок; он сам так скорректировал свое имя, поправив всех учителей, пытавшихся называть его поласковей, – Сашок вылетел с крыльца и обрушился в лужу, облив нас всех с головы до ног грязной водой. Он загребал ногой воду и окатывал каждого, и гоготал, получая какое-то эстетическое наслаждение. Оставшиеся два урока мы все сидели мокрые почти насквозь. Дома я срочно налил горячей воды и сидел в ванне, отогреваясь. Но все равно заболел. А Сашок исчез. Он ушел отдыхать, сменить мокрую одежду. Он получил порцию удовольствия, а все остальное было ему до лампочки.

Удивительное дело, но мы все, дружно возненавидев его, стали так же дружно бояться и опасаться этого хилого монстра. Он, как всякий хищник, остро чувствовал наш индивидуальный страх и цинично сквозь зубы приказывал: «Ты, гонорея, подошел!» И тот, к кому он обращался, безропотно ковылял на экзекуцию. Почему он называл нас всех «гонорея», я до сего дня не знаю. Может быть, с его точки зрения, это звучало наиболее оскорбительно, хотя при его недоразвитости что он мог знать об этой болезни, да и мы, кстати, тоже не знали. А может быть, это слово звучало еще свирепее его матерщины? Черт его разберет.

Сашок держал нас в своем жилистом кулаке. Все разборки с нами происходили в школьном туалете. Он издевался над нами изощренно, словно вместо домашних заданий сидел и выдумывал что-то совершенно садистское и унижающее психику того, кого в этот день он избрал своей жертвой. Он приказывал принести из дома кружку Юре Мощенко и утром, осведомившись, не забыл ли тот ее, после уроков приглашал всех ребят в туалет, где, полюбовавшись Юриной кружкой, велел попить «живой воды» – и, зачерпнув из унитаза, подавал бедному, бледному Мощенко. Я начинал блевать первым.

Не могу понять, почему мы не объединились, не сплотились против этого мерзкого проявления садизма и издевательства и не отдубасили негодяя, поставив на место, а лелеяли внутри себя собственный страх, каждый день с легким ужасом собираясь в школу. И подлые мысли, думаю, были в голове каждого. «Если меня сегодня не тронет, то что для другого изобретет?» Мы ведь все в большей или меньшей степени садисты, получающие тихое, затаенное удовольствие от истязания или унижения себе подобного. Собрата. Главное, лишь бы не тебя.

Может быть, и жесткая параллель, но… Я видел много фотографий из концлагерей. Очереди раздетых людей, многие женщины с детьми на руках, – и все покорно стоят друг за другом в газовую камеру. А между тем охранников – всего несколько солдат. Почему не рвануть вместе, единым телом, не удавить этих солдат, не отобрать оружие, не стереть, не затоптать всей своей единой плотью? Ну и пусть, что перестреляют… Это достойней тупого животного стояния. Я так думал. Я думаю так до сих пор. Героизм в мыслях, интеллектуальный героизм – это, конечно, далеко не одно и то же, что поступок. Надо сделать, совершить. А думал ли ты перед этим, рассуждал – никого не волнует. Главным тут является результат. Менделееву таблица тоже приснилась. Может быть, он и не думал о классификации, но она есть! И это гениальный факт. Весь мир ищет, но мало кто находит. Для меня главный тот, кто нашел, даже если никогда не искал.

Так вот, Сашок. Все учителя прощали, оправдывали и жалели этого урода. Видимо, перед злом пасуют и сдаются все! Сколько история знает примеров, когда подобные серые, ничтожные негодяи, используя непротивление, чувство жалости, попытки оправдания, натворили бед и мировых трагедий. И что?

 

Впрочем, Сашок не стал зачинщиком общечеловеческой трагедии.

Однажды он шел по мосту через Обь. Мост был железнодорожный, автомобильный и пешеходный; мне он казался бесконечным. Сашок шел с карьера, где купались, дрались, курили, пили уже взрослые пацаны и мужики. Он там кого-то «отметил», как тогда говорили, причем велосипедной цепью, которую носил вместо ремня. Его догнали несколько человек, повалили, взяли за руки за ноги, подняли и с силой ударили об асфальт моста. Внутренности отлетели. Отлетел и Сашок. Душа его не отлетела. Я уверен, ее у него не было.

* * *

Мой дед по материнской линии вообще не ругался. Вот ведь! Никогда, никто за его долгую жизнь не слыхал от него ни слова брани. Какая уж там матерщина!

Он вообще был молчун. Женившись на маме, отец мой совершенно в него влюбился. Таскался за ним буквально всюду. На рыбалку, чинить сети, что-то ремонтировать, ехать на телеге в соседнее село за чем-то в тот момент необходимым, париться в бане, да просто молча сидеть на завалинке и смотреть, как дед дымит самосадом и стряхивает пепел себе в ладонь, а потом сует пригоршню пепла в карман своих портов и там растирает. Зачем он так делал, понять было невозможно. Он в молодости проживал в большом городе, чуть ли не в Екатеринбурге, и был управляющим в хорошем магазине, с приличным жалованием. Но каким-то непостижимым образом «пропил» этот магазин со своими дружками и бежал из-под ареста в Сибирь. Как-то обосновался в тогдашнем Новониколаевске, стал работать по прежней стезе, в торговле, но снова прокутил или проиграл хозяйские деньги, и бежал уже на задворки империи, в деревню Мыльниково, где жила в девках будущая моя бабушка.

Дед был красивый. Тонконосый, голубоглазый, худой, подтянутый; белокурые волосы, ослепительная улыбка.

Наверное, она влюбилась. Ну или он ей очень понравился. Нравы тогдашнего крестьянского быта уж точно не предполагали никаких сантиментов и неведомой простому народу лирики, чувств. Поэтому, когда юная в ту пору будущая моя бабушка заявилась домой под утро, после танцев и ночных гуляний, ее мать, выйдя на крыльцо, сказала как отрезала: «Где ночь шлялась, туда и возвращайся. А тута тебе места больше нету!»

Женились они через неделю. Надо было строить свой очаг, а времени на раскачку не было вовсе. Так и прожили вместе больше шестидесяти лет. Нарожали двенадцать ребятишек, пятерых схоронили. Жили тихо, в мире, по принципу тогдашней Руси «стерпится – слюбится».

Так вот, тихий и красивый, седой как лунь, мой дед имел в арсенале одно слово, но самое страшное, – это знали все, и очень боялись того слова. Доведенный до белого каления ребятней, беготней, криком, шумом, гамом… да, не дай Бог, еще что-нибудь разбивалось в этой свистопляске, дед поднимался, бросая все свои дела, и громко и четко произносил: «Эх, по луне!» И тут же все смолкало.

Что это было такое – «Эх, по луне!» – великая тайна, как, впрочем, и вся дедова последующая жизнь. «Молчание – золото» – он в этом смысле был буквально золотой. Ну а молодость… Она на то и молодость, чтобы учиться жить, ошибаться, делать выводы. Чужим умом не проживешь. Недаром Гете говорил: «Кто не был глуп, тот не был молод». Но дед про Гете не знал. Точно.

* * *

Время. Какая удивительная субстанция!

В какие-то моменты оно кажется вполне одушевленным, когда в сотрудничестве с памятью вызывает совершенно реалистические картинки из прошлого, превращая тебя одновременно и в живого свидетеля, и в соучастника. То вдруг ввергает тебя в предчувствие будущего, настолько реалистичное, что становится не по себе. То останавливается, и ты практически ощущаешь Время и себя как нечто единое и целое. И на какой-то момент можешь почувствовать себя его хозяином и даже распорядиться им, великим Временем, по своему усмотрению.

Оно бывает порою доверительно к нам, к нашей судьбе, словно говорит или намекает на то, как правильно расставить акценты и приоритеты, выбрать тот или иной путь, совершить именно это действие, сделать только этот шаг. Но мы чаще всего не замечаем его подсказок, его намеков, или принимаем эти откровения за что-то странное и даже дикое, пытаясь собственным псевдовеличием, горделивостью сбросить знаки помощи и, вопреки здравому смыслу, совершить собственный выбор, сделать личный шаг или поступок, который редко бывает удачным и единственно верным.

Мы утратили связь с энергиями высших сфер, а следовательно, забытовили и замусорили собственное сознание, и глубину чувств, и ощущений. Мы ссохлись, скукожились, сделались черствыми сухарями, зарывшись в свои страхи, сомнения, нереализованность, закомплексованность. Не люди, а стихийные бедствия сезонного характера. Осенне-весенние обострения, зимнее подмораживание всех чувств и короткий летний период на оттаивание и симуляцию гипотетического счастья.

Как я любил приезды в деревню! Мамина родина, где она родилась, ходила в школу за семь верст от дома, да еще зимой, когда сибирский Царь Мороз держал минус тридцать градусов неделями. Да мало дойти до школы, после уроков надо было возвращаться. А сколько раз она приходила, а занятия отменяли из-за холода, что был в тот день ниже сорока. Но кто мог об этом знать? Термометром служил собственный нос, обмороженный, как у всей тогдашней детворы. Это как надо было хотеть учиться, как надо было любить учителя?! И они хотели и любили.

Деревня стояла среди лесов, на высоком берегу, обнесенная, словно частоколом, высоченным полевым разнотравьем. Кладбище, которое невозможно было отыскать среди зарослей конского щавеля, репьев, зверобоя, пижмы, ромашек с ладонь величиной и в человеческий рост. Запахи стояли дурманящие и невыразимые по настоенности. Распаренные дневным зноем, они смешивались с легким дымком от летних кухонь, и этот голубоватый флер окутывал деревню и округу – и, кажется, по одному этому дурману можно было легко отыскать и деревню, и дорогу к ней.

Мамины родители и два брата с сестрой и их семьями так и жили в Мыльникове, никуда не уезжая. Редко, может быть, раз в два-три года, навещали дочерей и сына, живущих в городе, но в основном все съезжались в родительский дом. Зимой добраться до деревни было весьма проблематично из-за бездорожья и больших снегов, коими Сибирь весьма богата. И поэтому – лето! Река, озера, поля, бор – все было наше. Ни присмотра, ни криков, ни контроля, ни этих дурацких родительских воплей: «Куда?! Выйди из воды! Ты синий!», «Не ешь черемуху! Запрет!» Свобода и ее осознание… Какое же это райское состояние для всякого человечка. Поэтому и в речке до синевы, чтобы стучали зубы, и переедание черемухи и проблема просраться. И курение сухого конского щавеля, и морковка прямо с грядки, едва обтертая о собственную майку или трусы. И бабушкин хлеб, который пах самой жизнью, и парное молоко, и творог, который можно было есть без устали, и ягоды, и гигантские чугунные сковороды, полные жареных маслят, белых, подосиновиков или наловленных дедом маленьких щук, которые назывались щурогайки.

Я ел в деревне все без разбору и с адским наслаждением, хотя дома, как говорил отец, воротил рыло: «И в рот, и в жопу вам суют, а он еще рыло воротит!» Не знаю, в чем причина. Может быть, в обществе. Мы всем своим кагалом, а было нас, детей, голов одиннадцать, жрали, все как один, за обе щеки. Потому еще, что и впрямь было бесподобно вкусно, просто и невероятно съедобно.

А какие пироги пекла бабулька! Мамка моя унаследовала от нее все изыски кулинарии. Питались мы и разнообразно, и вкусно. Тут отец был прав. Стол ломился. Но чего это стоило родителям. Лето и осень – заготовки. Отец ездил за ягодами, за грибами. Он умел все это находить, собирать и, главное, солить, мариновать, и потому они вдвоем с мамкой торчали с июля по конец сентября на кухоньке, в которой парилось, тушилось, варилось, прело, кипело, булькало все, что потом консервировалось и разливалось по банкам. Закатывалось особой машинкой и страшно дефицитными жестяными крышками. В погребе на полках стояли бесчисленные банки варенья, солений, желе, конфитюров, маринованных грибов, соленых огурцов, помидоров, лечо, перцев… Кроме того, ссыпали картошку в песок, зарывали морковь, свеклу, солили арбузы, две бочки квашеной капусты… Одним словом, генетическая убежденность, что в доме, в семье всего должно быть вдоволь. А мало ли что, а не дай бог голод и неурожай.

Весь набор переданных из поколения в поколение страхов и знаний мои родители реализовали в полном объеме. С заготовками проблем не было никогда.

* * *

Я хоть и родился в атеистической стране, но все же тайно был крещен в сохраненной, слава Богу, в городе большой красного кирпича церкви. Православная страна вдруг отринула, испугалась и отвергла своего Бога. Какой-то патологический кошмар. Кучка уродов, приехавших разделить, разграбить и уничтожить великую империю, не то что не нашла гневного сопротивления, но наоборот, снискала полное одобрение и смирение перед бесовской бандой, называвшей себя большевиками. Народ, веками ходивший в свои храмы, исповедовавшийся своим пастырям, просивший Господа о милости перед домовыми образами, переходившими из поколения в поколение семейной реликвией, начал рушить весь свой духовный мир, сжигать символы веры, стрелять священников. Что это было?.. Как произошло перерождение людей в армию служителей Антихриста?

Россия – страна крайностей. Она всегда была такой. Возможно, это результат ее географического расположения. Глянешь на восток – Азия. Поворачиваешь голову на запад – Европа. А между ними бескрайняя, поражающая своими ландшафтами, климатическими зонами, необозримая Великая Держава. Империя, умножавшая себя бесконечными войнами, захватами, расширявшая свои огромные просторы. Бескрайность привнесла крайности в национальный характер русских. Они во всем – во взглядах, в поступках, в проявлении себя и своих чувств. Если смирение – то до самоотречения, до схимы, до полной аскезы, до скита. Если воля – то вольница, бунты, до сожжения городов вместе с их жителями. Если гуляния, то зачастую до полного безумия… Ну а горе – на то оно и горе, чтобы мести косами пол, рвать на себе волосы, выть ночи напролет и носить черное до гробовой доски.

Люди, которые встречались мне за долгую мою жизнь, также демонстрировали крайнее состояние своих характеров. Добрые, тактичные, интеллигентные, умеющие и выслушать, и понять, замечательные в своем существе, они оставались таковыми во всех проявлениях и со всеми. Другая же часть являла полную противоположность. Злобные, завистливые, алчные, циничные, двуличные и даже не скрывающие этой своей омерзительности, гордились набором мерзостей, бравировали этим. Я слышал, что у Дельфийских оракулов был закон, гласящий: «Худших большинство». Написан он был за две тысячи лет до христианства, но точен до сих пор. Хотя удивительного в этом нет. Люди ни на йоту не изменились. Изменился лишь пейзаж вокруг, однако внутри человека все тот же набор качеств, что распределил Создатель. В одних – Добро. В других – Зло. Вот и делят они Божий Свет. Но победу, к великой скорби, одерживает Зло, несмотря на то, что все держится и живет до сего дня исключительно благодаря Добру.

Так вот. Крестили меня втихаря. Бабка моя и мамка, а крестными, что обязательно, были с женской стороны родная мамина сестра Валя, учительница сельской школы, а с мужской, крестным отцом, бабка позвала своего среднего сына Сашку, брата моего отца. Я со дня крестин его ни разу не видел, а говорить о том, что, когда он окунал меня в купель, в силу возраста – а был мне годик или чуть меньше – я его запомнить не мог, не буду. Но тем не менее крестный отец у меня был.

Он тогда оканчивал летное училище. «Летку», как тогда его именовали. И карьера складывалась как нельзя удачно. Поступил на военную службу в летную эскадрилью, был отмеченным и талантливым летчиком, умел быстро принять верное решение, проявлял смелость в воздушном учебном бою. Одним словом, начальство его ценило, старалось повысить. Он стал командиром звена и имел лидерские задатки. Симпатичный, молоденький, жизнерадостный, улыбчивый, обаятельный, конечно же, окруженный девушками, к которым он имел естественную для своих лет слабость.

Авиация всюду и везде, где она существует, считается элитой вооруженных сил. Свобода как естественная необходимость, как неотъемлемая составляющая полета, неба, крыльев. Икары наших дней. Они не очень дружили с дисциплиной, но в основном многое, если не все, летной молодежи прощалось. Мало-помалу быт Саши наладился, жалование было очень хорошее. Он смог купить себе даже машину «москвич», но вместе с этим начал закладывать за воротник, кутить, благо игривый женский пол, благосклонный к обеспеченной ресторанной жизни, поддерживал его безумные оргии, ночные загулы, пьяные гонки на личном авто.

 

Невесть откуда появились «лучшие друзья», самые верные и преданные товарищи. Он нередко являлся на аэродром подшофе, с перепоя, навеселе. Со звеньевых его сняли. Разговоры по душам, увещевания, приказы действия практически не имели, и он все глубже оседал на вольготное дно свободной жизни, а руководство эскадрильи обдумывало, что и как делать. Но случай облегчил начальству поиск решения трудной проблемы.

После очередной попойки, загрузившись в «москвич», летели по дороге, которая, как всегда в России, была продолжением дурака, – и вот то и другое слилось воедино. Какой-то дурак стал тянуть руль на себя, и они все вместе вылетели в огромный овраг, слегка покалечившись все до единого. Саша сломал себе об руль нос и кисть правой руки.

Днем он объявился в летной части уже в гипсе и с опухшим, как вымя без дойки, рылом. Было общее построение, и командир отряда, не скрывая чувств и не выбирая слов, разносил Александра Алексеевича и в хвост и в гриву, грозя всеми карами, наказаниями, губой, лишением звания… В этом монологе он подошел к Александру и заорал в лицо: «Ты понимаешь, мудак, что творишь?! Ты себе, сосунок…» И не успел закончить. Саша что было силы въехал загипсованной рукой прямо в усики майора. Фуражка отлетела, и тело потерявшего сознание командира рухнуло на бетон взлетного поля. Кровь залила лицо, а личный состав кинулся кто к командиру, кто к Сашке, чтобы повязать и усмирить.

Был трибунал, суд. Но все-таки армейское братство, нежелание выносить сор из избы и человеческое понимание и избитого командира, и начальника части, а главное, замполита, не довели дело до уголовки. Постепенно замяли и забыли. Правда, из рядов армии крестный был уволен, точнее, комиссован по здоровью, в связи с невозможностью летать. И вот тут-то, осознав произошедшее, Александр Алексеевич запил всерьез. Несколько недель, может быть, месяц или больше, он никуда не выходил из съемной комнаты, а только и делал, что бухал. Остановился только потому, что закончились деньги. И в туалет по-большому он начал ходить одной кровью. В России все на крови. Испокон веку – храм на крови, вера на крови, а у Сашки случилось завязать на крови. Так себе сравнение…

Беда, учит русская пословица, не приходит одна. И Саша это понял и узнал не с чужих слов. Родные были в ужасе, в горе, в ненависти к нему, и, разумеется, сочувствия он ни в ком не нашел. Мать не пустила в дом, когда за неуплату его выгнали со съемной квартирки. Сестры сослались на то, что мужья против, да и детям места почти нет в их убогом жилье, а отец мой и вовсе пообещал изуродовать и хотел было обличительным монологом наставить заблудшего хоть на какой-нибудь, но главное, не скользкий путь, – однако вольная душа Сашки не могла этого сносить, а требовала опохмелки и хоть каких-то денег на поддержание воли. И потому, процедив: «Пошел ты на хуй!», он вышел за калитку дома.

Вспомнились подруги, лучшие друзья, верные товарищи. Адресов он знал всего несколько, и направился с визитами. Странно, но только в одном доме ему дали стакан водки и котлету с хлебом, и то при условии, что он больше сюда ни ногой, а в другом даже не пустили внутрь. Друзья, известно, познаются в беде. С ним случилась беда. Огромная беда. И он сполна познал друзей. Судьба решила его не мучить и взяла бразды правления в свои судьбоносные руки. Он вспомнил адресок Любаши, самой обожавшей его подруги. Она смахивала с него пылинки, приодела (за его, разумеется, деньги), и себе, за компанию, прикупила горжеточку и газовый шарфик. Целовала его при всех прямо в губы, а выпив, и в глаза, отчего глазницы от помады делались ярко-красные и он становился похож на Дракулу. Она была дома и, конечно же, знала обо всем с ним случившемся, так как цыганское и сарафанное радио никто не отменял. «Пошел отсюда!» – отрезала она, а потом, улыбнувшись красиво, как ей казалось, добавила: «Лети, голубок сизокрылый! Неба на всех хватит!»

Он вначале долго кричал о той любви, о которой она ему говорила, потом о деньгах, что спустил на нее, вспомнил и о горжете с шарфиком в попытке усовестить ее, и добился-таки своего. Она выскочила и сунула ему в лицо тот самый газовый шарфик, а потом влепила пощечину и, проорав: «Ублюдок!», плюнула прямо в глаза, которые еще недавно целовала своим напомаженным ртом. Он свалил ее прямо на клумбу и бил в лицо кулаком, а потом, обмотав шею шарфом, стал давить и таскать тело по цветам. Соседи едва оттащили его от почти задушенного тела.

Суд назначил шесть лет с отбыванием в колонии общего режима. И за государственный счет Александр Алексеевич выехал в зарешеченном вагоне в далекий и славный город Мурманск.

Не знаю, думал ли он там, на Севере, во что превратил собственную жизнь. Как своими руками и по собственной воле сломал хребет счастливо складывающейся судьбе. Бывают обстоятельства непреодолимой силы, но чтобы вот так, от нечего делать, от полной бесшабашности, дурости, недалекости, самоупоенности, самоуверенности, безволия перед алкоголем и девушками легкого поведения, от душевной горделивости и желания пустить пыль в глаза черт знает кому, окормить черт знает кого…

Вот она, наша русская крайность… А мог бы вместе со своей любовью к небу, к авиации, к своему делу, сделать карьеру… Да Бог с ней! Мог бы быть счастливым, достойным, свободным человеком. Но, видно, где-то тихо внутри него жил могильщик, искавший и нашедший повод для того, чтобы похоронить все самое светлое в Сашке. Его обаятельную белозубую улыбку, легкий и смешливый нрав, молодой задор и озорство, талант летчика и все, что пришло к нему из той небесной выси, в которую он так стремился. Икар сгорел, и небо его стало непроницаемым и черным.

Он уже на последних месяцах своего срока получил водительское удостоверение на право управления грузовым транспортом. По переписке познакомился с какой-то разведенкой с ребенком и, как говорится, откинувшись, стал жить с ней в ее квартире и шоферить. Жена его была продавцом в продмаге, приворовывала, обвешивала, мухлевала с приемом товара, с алкоголем… Потому денежка у нее очень даже водилась. Ну и стол ломился от снеди. Пили они уже вдвоем, хотя он все-таки боялся выезжать в рейс под парами. Но шоферня народ предприимчивый. И вскоре, как и большинство пьющих, он начал ставить себе клизмы с водкой, и определить по запаху его состояние не мог ни один постовой или дежурный, отправляющий его в рейс.

Вернувшись из очередного вояжа, Саша застал любимую с каким-то хмырем из магазина. Чувства и любовь ведь далеко не ходят, они всегда рядом. В подсобке. Пока они с красными от вожделения мордами одевались, придумывая, что бы соврать, наплести, он, собравшись в одну серую точку, пошел на кухню и залпом выпил бутылку коньяка. Потом, когда все куда-то отъехало, отлегло, достал еще одну, пошатываясь накрыл на стол и позвал, крикнув в проем двери: «Ребятки! Составьте и мне удовольствие! А то все себе да себе!» Пара вошла, не веря своим ушам и глазам. А через час все втроем они обнимались, хохотали над какими-то пошлостями, что изрыгал коллега супруги, пели песни Утесова… Дальше он уже ничего не помнил.

Наутро, увидев в кровати рядом спящего вчерашнего любовника, он хотел задавить и его, и жену подушкой, но подумал о сроке, о рецидиве, и просто выпихну и его и ее голыми на мороз. Было где-то минус двадцать пять. И только когда после воплей, просьб, угроз они затихли, он заволок их обратно. А на следующий день купил билет и рванул на малую родину, где были мать, брат, сестренки… Как будто они его ждали…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru