bannerbannerbanner
полная версияЖора, Иваныч, Саша и Сашенька

Сергей Алексеевич Минский
Жора, Иваныч, Саша и Сашенька

В грибы

Летом я попал в жуткую аварию. Тот, кто в меня въехал на приличной скорости, полагал, почему-то, что едет по главной дороге. А на самом деле находился на второстепенной. В итоге мы с машиной сотворили сальто-мортале через правый бок и оказались на тротуаре – на крыше, споткнувшись о бордюр и перескочив через газон. Слава Богу, в этот момент там никого не оказалось из прохожих.

Сам-то я отделался, как говорят, легким испугом – ушибами да царапинами, и больше был счастлив тем, каким образом все завершилось. Вот оно: все познается в сравнении.

Машине же моей повезло меньше. То, что произошло с ней, страховщиком впоследствии квалифицировалось как «гибель автомобиля». Прочитав эту фразу я, помню, проникся к своему искореженному железному коню с каким-то душевным теплом, словно к живому существу: он погиб, ушел из жизни, спасая меня в крепких объятиях ремня и подушки безопасности.

Это я все не к тому чтобы кого-то разжалобить, а к тому, что начавшаяся грибная страда застала меня без машины. Пришлось вспоминать те далекие времена, когда моими друзьями в такую пору становились часто весьма переполненные пригородные электрички.

В тот раз, войдя в вагон и оценив ситуацию, я нашел, что единственное свободное место – тут же – у дверей. И даже не одно – скамейка, спинкой которой являлась вагонная перегородка, рассчитана на двоих. Буквально через каких-то пару минут я осознал всю прелесть сидения на этом месте: дверь, постоянно возвращаемая пружиной назад, когда ее открывали, стала громыхать у меня прямо в голове, пока я не догадался хотя бы отодвинуться от стенки.

Умастившись, я бросил полупустой рюкзак на специально приобретенное для сбора грибов оранжевое с черной ручкой ведро и стал смотреть в удивительно чистый проем окна, восторгаясь шикарными осенними пейзажами. Три цвета в них – красный, желтый и зеленый, оспаривая свое право первой скрипки, перемежаясь, как в калейдоскопе, завораживали внимание.

Вспомнилась телепередача – из умных. Или из умных в кавычках: сейчас уж и не помню – лет десять прошло, не меньше. В ней какой-то ученый-геолог выступал – говорил, что в 2004 году из-за цунами в Таиланде земная кора на магме провернулась, и полюса от этого сместились. Говорил – на шесть градусов. Правда это, неправда, но вот с тех пор, я заметил, осень у нас на целый месяц затягивается, как, впрочем, и весна. Раньше – пришел октябрь, шарахнул заморозок, листья облетели. И что толку, что потом снова бывает теплее, поезд-то ушел: красоты такой разноцветной, какую мы последнее время наблюдаем, и нет.

В какой-то момент электричка резко начала тормозить, чтобы вдруг снова начать ускорение, и я отвлекся от окна: ухо уловило какую-то особенную интонацию в голосе совсем уже зрелой сухонькой женщины напротив. Она сидела, по-старушечьи положив руки на колени, и мне показалось, что ей лет – точно не меньше восьмидесяти. Разместившийся рядом с ней со своей видавшей виды спортивной сумкой небольшой тщедушный старичок, казалось, внимательно ее слушал. Но во всем его образе, в каком-то невидимом стремлении в ее сторону чувствовалось не то, чтобы нечто высокомерное, но все же нетерпение. Он словно бы никак не мог дождаться – когда же придет его очередь стать пророком. Это так смешно выглядело, что мою физиономию растянуло в улыбке.

– … а вы уже пустили в свое сердце Бога? Без Бога жить никак нельзя. Я без него даже и жизни своей представить не могу. Бог с нами… – изрекла старушка с таким лицом, будто все знания мира ей давно уже известны, и она от этого, пожалуй, даже устала. Она напомнила мне некоторых родителей, публично отвечавших на вопросы своих чад, больше заботясь о том, как они выглядят перед окружающими, нежели о том, что они говорят своим детям.

– Я совершенно с вами согласен, – не выдержал старичок, – Бог это все в нашей жизни, – мне вдруг показалось, что он как-то изменился, – Я это так почувствовал, – заметил он с грустью, – когда моя Марыся умерла… жена моя, – уточнил, словно его могли не понять, – А вы в какой храм ходите? Мне показалось, что вы говорили о церкви Святой Марии-Магдалины? – старик даже как-то сжался, замерев в ожидании услышать подтверждение. Его уже начинавшее морщиниться лицо говорило о желании этого. Ему так было нужно, чтобы они ходили в одну и ту же церковь.

«Ну и зачем тебе это? – подумал я, глядя на его седые, поредевшие волосы, давно уже тосковавшие по парикмахеру, – Неужели это вас может сблизить?» Почти тут же в груди стало нехорошо: чувство стыда, пусть не острое, но все же нарушило баланс благостного душевного состояния. «Ну, вот тебе: казалось бы, ни с того, ни с сего…»

«Неужели?» – подтолкнула совесть к правильной оценке.

«Да, да, да. Мне стыдно, пропустил происки гордыни. Каюсь».

Не скажу, что сразу полегчало, но все же раскаяние вещь великая: действует всегда.

– … я живу совсем рядом, – вернулся в сознание голос старушки, давая мне понять, что желание старика удовлетворено, что они ходят в один и тот же храм и что есть еще одна причина, хотя бы на мгновение, не чувствовать своего одиночества, – Можно сказать в двух шагах. Знаете, магазинчик там есть маленький, с другой стороны улицы от храма?

– Да, – обрадовался старик, – я туда захожу иногда, когда… – он запнулся, но тут же продолжил, – когда нога сильно болит, хоть там и дороже все. В гипермаркет идти как-то…

– Во-от! – не стала дожидаться собеседница, – Так прямо за магазинчиком моя девятиэтажка… я тоже очень рада, что мы ходим в одну церковь, – спохватилась она, видимо, почувствовав, чего от нее хотят.

– Ну… а мне пора, – старик заметно засуетился: не знал, что делать с руками, потом схватился за ремень сумки, – Моя остановка сейчас, дача моя… еще два километра чапать…

Он вел себя перед этой уже давно потерявшей свою женственность старухой, словно школьник перед школьницей, и мое спонтанное мышление меня снова подвело – мерзко напомнило о старческом маразме и о смехотворности сцены, за которой я наблюдал. И мне снова стало как-то неудобно перед этим человеком, жизнь физического тела которого подходила к концу, но который душой отчаянно продолжал жить и тянуться к другой душе, несмотря ни на что.

– Я думаю – скоро увидимся… в воскресенье, в храме. Я обычно сижу впереди, справа, – пришла она ему на помощь.

– Точно! – обрадовался он, – Я и не подумал даже. До воскресенья?

– До воскресенья, – ответила она.

А меня вдруг пронзило понимание того, что кто-то из них до этого дня может и не дожить. «До какого воскресенья? – снова ожил во мне циник, – До следующей жизни?» И опять я пережил неудобство. «Да что ж это такое сегодня?»

Женщина перекатила свою сумку на колесиках к окну и пересела на место своего ушедшего в тамбур собеседника. А я, обрадовавшись, что появилось место, где меня не так будет раздражать хлопанье дверей, особенно перед остановками и после них, пересел на ее место.

Электричка «завыла», рванув от очередной станции, и я снова стал смотреть в окошко, только теперь уже вперед по ходу поезда. Иногда мой взгляд перескакивал на затылок старушки – на коричневый платок, белыми тонкими линиями расчерченный в крупную клетку.

Она вдруг обернулась, словно почувствовав, что я наблюдаю за ней.

– Не правда ли, прекрасно? Какую красоту Бог показывает нам. А вы пустили Бога в свою душу? – завела она свою старую пластинку с новым собеседником, – Верите в Бога?

На ее лице снова появилась улыбка, ясно дававшая мне понять, что я сейчас общаюсь, если не с самим Богом, то уж с его представителем на Земле точно. И в последний момент в мое сердце вновь прокралась гордыня.

– Нет, я не верю в Бога…

– Как же? – не дождалась моя собеседница конца фразы, – Вы, вроде, не такой уж и юный и должны бы уже страдать…

Я не сразу понял, что она имела ввиду: а что – юные разве не страдают? Разве страданий мало в любом возрасте? И тут до меня дошло, о каком страдании она говорит: о том, которого не испытаешь, пока не обзаведешься семьей, пока не пропустишь через себя цикличность социального развития, пока, наконец, сам не почувствуешь за спиной дыхание смерти. Я вдруг вспомнил анекдот, где фигурировали записи из дневника одной особы. В четырнадцать лет она писала, что «мама такая дура, такая дура: ничего не понимает в этой жизни». В двадцать четыре, что «мама оказалась не совсем глупой женщиной: кое в чем она оказалась права». А в тридцать четыре – «почему я была такой дурой, что не слушала маму?» Вот они – настоящие страдания, где ты зажат между начинающими разбиваться амбициями детей с почти невыносимой душевной мукой от собственного бессилия помочь и все более нарастающими страхом потери и виной перед стареющими родителями. Гордыня под натиском осмысления отступила, захватив с собой претензии на оригинальность, и мне просто захотелось поделиться тем, что мне дано было узнать о Боге, пока я искал его посредством логики. Это продолжалось чуть ли не половину моего существования – до того момента, как жизнь осчастливила меня больше месяца захлебываться слезами, однажды трансцендентно соприкоснувшись с его милостью.

– Извините, я просто не успел договорить: я не верю в Бога, потому что знаю, что он есть, – я улыбнулся, совершенно забыв о превосходстве, которое совсем недавно начинал испытывать, – Это просто каламбур: зачем мне во что-то верить, если я знаю о его существовании?

Кажется, я уже начинал жалеть о сказанном, увидев след несоответствия в удивленном выражении лица: между тем, чего хотел и чего добился. Но вдруг во взгляде что-то изменилось.

– Ах вы, шутник! – она заулыбалась той улыбкой, в которой все еще остается капля недопонимания, но эта капля уже не может изменить назревшего единения душ, – А я уж было подумала… Такой взгляд у вас был… Значит, вы все же пустили в свое сердце Бога?

– Да нет же! – засмеялся ее неуемной настойчивости я, – Я родился с Богом в сердце.

Она потерялась, видимо, не сумев передать словами всю сложность гаммы чувств и мыслей, нахлынувших на нее. А я не стал ей помогать выходить из этого состояния – забалтывать то впечатление, в которое ее ввергло несоответствие между тем, что она слышала до того и моим для нее словоблудием. А что я мог ей объяснить? Свое понимание Бога? Но для этого и целой жизни бы не хватило, ведь Бог, пока мы не преодолеем завесу, у каждого свой – тот, до которого мы своими страданиями смогли дотянуться.

 

– Асино. Следующая остановка – Мезиновка, – прорекли динамики казенным женским голосом.

– Ну, вот и мне пора, – я поднялся, забросил рюкзак на спину и взял свое оранжевое ведро, – Всего вам доброго.

– Храни вас Бог, – ответила старушка, И я понял, она обязательно проводит взглядом странного собеседника. Мне показалось, что она с какой-то завистью посмотрела на меня, когда мы с ней – глаза в глаза – прощались. «Может, ей тоже хотелось бы пойти в грибы, да здоровье уже не позволяет? Нет, глупость», – подумал я, но тут же забыл об этом, лавируя между тележками по пути в тамбур. Я уже внутренним взором видел их. Грибы ждали меня везде: на полянах, во мху, в траве, в осинниках и березовых рощицах, на пнях и вокруг них. Белые, подосиновики, подберезовики, лисички, опенки и рядовки. И мне больше не был интересен тот Бог, который интересен был старушке, с чьей душой, я, не то, что сошедший передо мной старик, уж точно, больше не соприкоснусь в этой жизни. Почему? Да потому что я и в своих-то храмах бываю лишь на Пасху да на Крещение, а в католические, по понятной причине, и вовсе не хожу, да и живу-то в другом конце города.

Герои

Если вы не служили в Советской армии, бьюсь об заклад, вы не умеете намазывать масло на хлеб. Вы представления не имеете, что масло на завтрак может быть маленьким желтеньким цилиндриком.

Я говорил о намазывании масла на хлеб? Я неправильно выразил мысль. Оно не намазывается. Оно располагается по всей поверхности белого квадрата хлеба, тщательно заполняя каждый пробел. Это не какой-то там процесс. Это таинство. Это магическая операция, от которой зависит весь последующий день.

Но это еще что. Это, конечно же, не сравниться с таинством утра воскресного, когда из такого вот хлеба с маслом создается шедевр армейской кулинарии – бутерброд с яичными желтками. Если вы не служили в Советской армии, вы даже представить себе не можете воскресный завтрак.

Всем известно, что яйца состоят из белков и желтков. Но не всем – что они аккуратно разделяются. Белки при этом отправляются в кашу – измельчаются там столовой ложкой. А вот желтки – желтки разрезаются каждый на две части, укладываются по четырем углам скибки белого хлеба на масло, и так же, как и масло равномерно распределяются по поверхности, тщательнейшим образом приводимые к армейскому порядку и единообразию.

Вот и все. Само по себе употребление этого шедевра, конечно, можно отметить отдельно. Но это, по сравнению с подготовкой, уже просто процесс. Никакого таинства.

Воскресный завтрак – это здорово. Это – лучшее, что есть в обыденности солдатской службы. Я, конечно, не беру во внимание увольнения и самоволки. Это отдельная тема. А вот худшее, что может быть в армии, это наряд по столовой. Там изнанка воскресного завтрака. Особенно, если ты еще, как солдат, молод, и тебе еще многому нужно поучиться. Если не повезет, учиться придется в посудомойке. Если не повезет не очень – то в картофелечистке.

Нам с товарищем не повезло не очень. Вместо слезоточивых паров горчицы, которую использовали для обезжиривания посуды, и чавкающих от всепроникающей воды сапог, судьба в лице ротного определила нам достаточно большие и неудобные для чистки картофеля ножи.

Если бы мы были старослужащими, у нас могли бы быть свои – складные. Ими было бы удобнее чистить овощи. Но если бы мы были старослужащими, то нас бы не определили в одно из адских мест в наряде по кухне. Вот такой грустный солдатский каламбур.

Картофелечистка, или корнечистка, как ее еще иногда называли, довольно мрачное полуподвальное помещение, хотя и с высокими потолками. Без единого окна и очень сырое, а потому с облезлыми стенами. В ней три чугунные – на лапах, как в старых городских квартирах, ванны. Куча разных железных оцинкованных баков и дюралевых бачков из-под первого. Пол бетонный. В нескольких местах с красной метлахской плиткой. Вдоль стен, у самого пола, старые ржавые с полуоблупившейся краской трубы. Те, что тоньше, подходят к ваннам и заканчиваются такими же старыми кранами, тускло поблескивавшими начищенной латунью. А толстые – уходят от обшарпанных ванн, местами с побитой эмалью и в ржавых потеках, в канализацию.

Такая унылая картина встретила нас в первом наряде по кухне. Сама обстановка уже не сулила ничего хорошего. Даже мысль о том, что здесь придется провести следующие сутки, уже навевала драматизм в настроение. А ведь еще нужно было и пахать как проклятому. Пацаны, побывавшие прошлый раз здесь, когда мы с Володей, «шланганули» от кухни в карауле, рассказывали, что после наряда пальцы у них к вечеру уже не разгибались. Так вот и норовили вернуться в прежнее положение: на одной руке, как будто держали нож, а на другой – картофелину. И мало того, они еще были сморщены и ничего не чувствовали. Такая перспективка ожидала и нас. И как тут без драматизма обойдешься в этом тюремном каземате.

Старший сержант Сливко, статный хохол последнего полугодия службы – помдеж по кухне, мешая украинские и русские слова, пригрозил нам, «салабонам», всем, чем мог, если мы пропустим «хоть одного козла». Уходя, бросил:

– Глядить, хлопцы, если меня дежурный ткнет носом, замордую.

Уже в дверях, обернувшись, повысил голос:

– Через час приду – проинспектирую. Не дай баже, – он нарочито надавил на второй слог, – будете шланговать… сами знаете.

Мы все знали сами – не первый день замужем за армией.

Володя оценивающе посмотрел на свой видавший виды с деревянной ручкой тесак.

– И вот этим чистить картошку? – возмутился в пустоту, – Да им же свиней колоть можно.

Ну, насчет свиней он загнул. Ножи хоть и были длинными и широкими, но из тонкой стали. Их можно даже было согнуть, особенно в середине, где они от частой заточки и мягкости металла сузились – поизносились.

Я исподволь наблюдал за Вовиком. Он, засучив рукава, орудовал с бачками и стулом, удобнее расставляя все это хозяйство. Мне ничего не оставалось, как проделать то же самое, осознав разумность подхода.

Первый час прошел быстро. Мы чертыхались и матерились, но поставленную задачу выполняли. Самое неприятное при «снятии шкуры» с картофеля оказалось выковыривание «козлов». Представьте себе нож, у которого лезвие около сорока сантиметров длинной – с довольно неострым кончиком, и вам сразу станет понятным данный творческий с нецензурными комментариями, акт. Постепенно, конечно, ручки приноравливаются к этой операции, но сложность ее тем не менее никуда не девается.

– Вовик, а давай что-нибудь придумаем.

Я это сказал так, просто чтобы прервать затянувшуюся паузу, во время которой уже прокрутил в голове кучу всяких рационализаторских подходов по упрощению нашей и без того простой работы. Ответа я не ждал. Думаю, что Володя также над этим поработал. Я вдруг осознал, что кучи народу на нашем месте уже проникались такими изысками, от чего на душе стало весело. Вот уж поистине: нет большей радости, чем горе ближнего. На этот философский пассаж память, отреагировав, услужливо вытащила из своих закромов старый анекдот.

– Вовик, а хочешь анекдот?

– Валяй, – Володя, до этого мурлычущий себе что-то под нос, бросил демонстративно нож, – Пять минут перекур.

– Может ты его слышал…

– Может и слышал, – перебил он, – оставь свои прелюдии. Я сказал – валяй.

– Ну ладно. Слушай. Наш советский матрос сошел на берег в иностранном порту. Валюта в кармане. Времени свободного – хоть отбавляй. Впереди – кабак и бабы. Настроение – лучше не придумаешь. И тут… на его пути – автомат… Ну, такой, примерно, как наши с газировкой. А на автомате – надпись, что за десять центов, ну или там еще чего…

– Да ладно тебе, – перебил Володя, – центы, тугрики – какая разница.

– Ну вот… короче, за десять центов этот автомат испортит вам настроение. «Мне – настроение? – думает матрос, – Да что мне сейчас может испортить настроение? Впереди пойло и бабы. Ха-ха-ха». Бросает монету и…

Я сделал паузу – посмотреть на Вовкину реакцию, потому что взгляд у него какой-то очень уж сонный.

– Ну, чо ты резину тянешь? И…

– Ну, и из автомата – шах! – прямо в матроса – маленькая лопатка дерьма. Короче, матрос весь в дерьме. Настроение – хуже не придумаешь.

– Прямо-таки весь?

– Ну, не весь. Неважно. Главное – в дерьме… Не перебивай… Что делать? Вернулся он быстренько на корабль, снял с себя формягу, помылся, переоделся, и быстрее в город. Время-то идет. И вот только он прошел стороной первый автомат, а тут – еще один стоит. А на нем…

– Санек, хорош выкаблучиваться, заколебал ты уже своими паузами – Станиславский хренов, – в голосе Вовчика прозвучало нетерпение, анекдот, видно было, его зацепил.

– Ну, ладно, – снизошел я, ощутив легкий налет власти в сложившейся ситуации, – слушай. Короче, на нем написано, что за пятьдесят центов, он поднимает настроение. «Нет, – думает матрос, – вряд ли мне уже что-нибудь поднимет настроение». Но любопытство есть любопытство. Сунул он полтинник в щель…

– Санек… – Вовка расплылся в улыбке, – слово «щель» попрошу не поминать всуе, а то у меня не те ассоциации возникают, – он был весьма доволен своим юмором. Судя по выражению лица, наверное, Эйнштейн с реакцией на свои открытия отдыхает.

– Так что? Анекдот уже можно не рассказывать? – я ощутил легкое недовольство: меня перебили на самом, можно сказать, кульминационном моменте.

– Не, ну а чего ты? Сам виноват. Давай, рассказывай, – вальяжно разрешил Вовка.

С настроением рассказывать мне уже не удавалось. Я констатировал, что из автомата выскочила большая лопата с экскрементами и швырнула их в толпу. Эффекта не получилось. Сам виноват, нефиг было про щель говорить этому сексуально озабоченному придурку.

Наступила длительная пауза, увенчавшаяся еще двумя выварками желтого и белого картофеля – мы с товарищем шли нос в нос.

Заходил Сливко. Похвалил даже, но тут же облаял – обозвал по-всякому и приказал не расслабляться.

Прокомментировав, как смогли, посещение сержанта, мы снова взялись за работу. Руки уже начинали плохо слушаться. В помещении – совсем не жарко. А тут еще постоянный контакт с холодной водой и с такой же холодной картошкой. Осень на дворе сказывалась и здесь. Но в картофелечистке все же теплей. Я это ощутил, когда выбегал на улицу по нужде. Дело в том, что дверь в наше помещение выходила во двор столовой, и другой – внутренней предусмотрено не было. С нашей дверью, рядом, находилась еще одна, ведущая на саму кухню. Вот такое вот, не очень удобное, сообщение.

На улице шел дождик, который в обиходе называют пылью морской. К тому же было ветрено и холодно. Так что в нашем каземате – почти райские условия.

Ближе к одиннадцати пришли пацаны из посудомойки с помдежем и одним из поваров и забрали часть нашей работы для готовки завтрака. По прогнозам повара нам еще нужно было три-четыре – «лучше четыре» – выварки картошки к завтрашнему обеду. Сливко для профилактики нас пообзывал, пригрозил расправой, если «що» не так, и позволил идти поспать после выполнения очередной нормы и доклада лично ему.

– Карачей, балбесы, – он снисходительно заулыбался, – слыхали, що сказал кашевар? Дерзайте. Щоб к двенадцати все было на мази. А то – глядить мне. Тебя, капрал, то касается в первую очередь. С тебя спрос.

Капрал – это я. Три недели назад я получил звание младшего сержанта в учебке, в Ганжунае. А после полугодичного обучения в учебном подразделении, как у нас шутили, мне уже не страшен был даже Освенцим. Что там какая-то картофелечистка, в которую я напросился самостоятельно, потому что сержантский состав, даже «салабонов», в такие наряды не распределяли. Для смеха комроты изрек: «Ну, раз уж хочешь поддержать товарища, назначаю тебя старшим», – и расхохотался. Так, ему показалось, это смешно звучало. Рота, конечно же, его смех подобострастно поддержала, особенно старослужащие сержанты.

Успеть до двенадцати было совсем уж невероятно, но поднапрячься придется. Через полчаса мы «облупили» столько, сколько в предыдущий период делали за час. Стимул подействовал. Вовка не отставал.

Володя пришел в войска со спортнабором, как это называли в полку, прямо в нашу нынешнюю часть. Я же, как уже говорил, – через учебку. Он числился пулеметчиком в отделении, командиром которого был я. И как-то слово за слово, мы с ним сошлись: он – из Витебска, а у меня в Витебске куча родственников. И дядька, и тетка, и сестры. И вообще – я Витебск любил, и бывал там до армии неоднократно. Короче, мы с ним подружились. Вот почему и оказались вместе.

 

А дальше случилось кино.

Дверь, видимо, открывали ногой. Я сидел задом к ней, и осознание того, как это происходило, мне подсказал слух и чутье. Я вздрогнул и, уже поворачиваясь, заметил, как Вовчик резко вздернул голову и замер: в проем двери, на фоне ночной темноты, вваливалась человеческая туша. «За сотню, точно», – пришла мысль. Туша, щурясь, сделала шаг в нашу сторону. За ней свет картофелечистки обозначил вторую фигуру – поменьше, но, однако, тоже не мелкую. Тот, что поздоровей – я узнал его – из «королевской» роты – по-хозяйски оглядел нас с Володькой.

– Ну что, салабоны? Жить-то хотите? – на его лице появилась пьяноватая наглая улыбка.

Я, честно говоря, сразу струхнул. И самое главное, не от того, что мне могут набить физиономию или что фингал заполучу. Нет. У меня всегда так. Первая реакция – это испуг. Сколько помню себя. Я даже автоматически съежился, как будто меня прямо сейчас будут казнить, и я с этим ничего не могу поделать.

– А чо, в девятой роте уже рядовых не хватает? – ухмыльнулся первый, -Смотри-ка, Череп, – он ткнул в мою сторону пальцем, обернувшись к товарищу, – Капрал, – и отвратительно загоготал.

Вот теперь я по-настоящему рассмотрел второго визитера, а то кроме здоровяка ничего не видел, сидел как завороженный кролик перед удавом. Второй, по сравнению с первым, худ, но, видно по всему, не слабак. В руках он держал дюралевый бачок.

Мы с Володей, как по команде, встали и сделали по паре шагов назад – автоматом. К тому времени я уже очухался от начального шока. Вселенская угроза, вошедшая с этими двумя парнями в претенциозно ушитой форме, уже как-то съежилась и сконцентрировалась только в них.

Череп демонстративно бросил на мешок с картофелем свой бачок.

– Ну-ка, салабоны, – безапелляционно бросил он, – быстренько наложили. Да полный. Да смотрите, не дай бог «козла» увижу.

Первое, что хотелось сделать, первый порыв – броситься исполнять приказание. Вот до чего довела каждодневная муштра. Но что-то во мне сопротивлялось этому порыву. Казалось бы, что тут такого? То же самое унижение, что и в роте. Но, нет, что-то все же было не то. Это ведь не наши командиры, перед которыми наше унижение было оправдано порядком, определенным уставом и армейскими традициями. А здесь…

Боковым зрением я уловил сомнение и у Вовчика. Нет, не то, чтобы я это увидел. Я это почувствовал. И тут вдруг меня пронзила мысль: Вован готов к драке. Мне на мгновение снова стало страшно, я почувствовал, как по мне растекается очередная порция адреналина, как загустевает кровь.

– Тебе надо, ты и набирай, – услышал я тихий, но достаточно спокойный голос друга. И это подействовало на меня как бальзам на раны, как лекарство для моей мятущейся души. Приступ одиночества развеялся: мы с Вовчиком – одно целое, и я осознал, что теперь смогу преодолеть, что угодно.

– Не, Толстый, ты видал? – театрально удивился Череп, – Нас здесь не уважают. Салабоны нюх совсем потеряли. Вы хоть знаете, с кем вы имеете дело? – он обращался больше к Вовке, потому что ближе к нему стоял. В его фигуре я учуял напряжение. Видно было – в любой момент может ударить. А Вовкина поза говорила, что он это тоже прочувствовал.

Так и случилось. Череп сделал короткий шаг вперед с почти одновременным правым боковым в Вовкину челюсть.

Дальше все как в тумане. Я увидел, как мой друг присел, как кулак Черепа пронесся у него над головой, как Вовка выпрямился и нанес ответный прямой с сильным выдохом удар. Увидел падающее тело и услышал очень специфический глухой стук затылка о бетонный пол. Это все длилось мгновение, но для меня почему-то вся эта картина предстала растянутой во времени.

Толстый на миг оторопел. Но этот миг я увидел только в своем растянутом восприятии. На самом деле он четко сориентировался и когда Вовка оказался к нему боком, схватил его всеми своими ста десятью или ста двадцатью килограммами и завалил на пол. Силы явно оказались неравными. Вовчик отчаянно барахтался. Это-то его и спасло: Толстый ни разу не успел его ударить, пока я выходил из ступора.

Не помню, что я успел подумать, но лежавший на мешках бачок, с которого Череп начинал свое выступление, стал в моих руках орудием возмездия. Я, как мог, не сильно приложился им к башке Толстого. Бак довольно тяжелый, и, несмотря на ситуацию, я все же сориентировался: если ударить сильно, да еще ребром – это явная смерть. Но и слабо ударить такую тушу – проку может быть мало.

Толстый обмяк и ткнулся бы лбом в лицо Вовки, если бы тот ловко не увернулся. Вовчик выкарабкивался из-под него, словно из-под трупа, нарочито показывая свою брезгливость.

– Саш, – я услышал осипший, не его голос, – ну спасибо тебе. Думал все, капут мне, задавит. Судя по ломаным ушкам, борьбой, гад, занимался, – Вовчик все еще хватал воздух – никак не мог надышаться – и одновременно отряхивал форму, – Ты хоть не убил его?

С этого момента я по-настоящему стал приходить в себя. Меня пронзила тревожная мысль, что как бы я ни был в данной ситуации прав, но если Толстый крякнул, если ему каюк, то каюк и мне. Пелена боевого транса, до этого защищавшая меня от врага, спала, и я занервничал от навалившейся ответственности, наложенной на меня законами социума. С большой неохотой подошел к лежавшему без движения телу и склонился над ним.

Волны счастья охватили меня: я услышал дыхание того, кого только что начинал считать трупом.

Рядом с Толстым – перпендикулярно к нему – лежал Череп. Около – виднелась небольшая лужица крови.

– Этот жив, – я не узнавал свой голос, – а тому, пожалуй, еще хуже, чем этому. Ну, мы попали с тобой, Вован. Это же ЧП союзного масштаба. Нас же с тобой точно замордуют.

Вовка, и без того близкий мне в этой проклятой армейской жизни человек, вдруг оказался в моем понимании ситуации еще ближе, он стал мне братом, с которым мы сейчас представлялись одним полюсом, когда на другом весь остальной мир.

– Во пацаны за картошечкой сходили, – нервно усмехнулся Вовка, – Надо идти докладывать начальству. И я даже знаю, кто пойдет.

Делать нечего. Субординация есть субординация. Докладывать, конечно же, идти мне: Вовчик – рядовой. К тому же я еще и его командир по штатному расписанию. Я представил Сливко, его противную физиономию, вечно ухмыляющуюся, как будто он телепат, читающий твои мысли, и знающий, что ты – сволочь, которая по природе своей умеет только пакостить.

– Ладно, пошел, – я обреченно посмотрел на Вовку.

Он опустил глаза, как человек, который понимает, что ничем не может помочь, но в то же самое время ощущает из-за этого чувство глубокого стыда, как будто он отправляет на казнь невиновного, когда на самом деле должен быть на этом месте сам.

Сливко я нашел быстро. В двух словах доложил, что произошло.

Реакция оказалась совершенно не такой, как я себе ее представлял. Он тут же послал человека за дежурным по полку. И другого в роту – за сержантами, не попавшими в наряд.

Через десять-пятнадцать минут после этого в картофелечистке было полно народу. Горемычных страждущих жареной картошечки солдат из комендантской роты уже привели в чувство. Они сидели на мешках с картофелем и осоловелыми глазами взирали на происходящее. Пришел дежурный по части. Сливко, за отсутствием дежурного по столовой, доложил о происшествии.

Нас с Вовкой сняли с наряда и отправили спать. В роте сержанты и старослужащие – чего мы уж совсем не ожидали – даже расхваливали нас, что мы не осрамили чести роты. Сказали, что инцидент замнут среди старослужащих, и нам бояться нечего.

На следующий день, только прозвучала команда «подъем», буквально через минуту за ней последовала команда «смирно» – прилетел командир роты. Через несколько минут дневальный на тумбочке заорал: «Младший сержант Збруев и рядовой Плахин – зайти в канцелярию роты».

Рейтинг@Mail.ru