bannerbannerbanner
Вышла из круга

Семен Соломонович Юшкевич
Вышла из круга

Вот эта-то чрезвычайная, подчеркнутая серьезность, которая проглядывала в каждой мелочи, неприятно поразила Елену. Поняв причину своего недовольства, она решила, что Машенька – обыкновенная, неразвитая женщина, пожалела ее и пожалела о том, что жизнь ломает человека. Вместо того чтобы идти к своему освобождению, человек все больше замыкается в цепях больших и малых пустяков… И в этот день Елена была неверующей, как никогда еще до сих пор.

Однажды ее потянуло к Антоновской… Она быстро собралась, наказала бонне присматривать за шестилетним Борисом и отправилась. Позвонив у дверей квартиры Антоновской, и отдав горничной пальто, не снимая шляпки, Елена побежала по комнатам, неся с собою оживление и солнечный трепет улиц, по которым сейчас проезжала. Машеньку она нашла в детской, самой лучшей здесь, самой большой и светлой комнате, но восклицание приветствия замерло у нее на устах, когда увидела, что Машенька делает ей знак молчать…

Елена растерянно кивнула головой и на цыпочках вошла в комнату. Сидя на стуле и поставив ноги на скамеечку, Машенька кормила ребенка. Лицо у нее было торжественно. Придерживая грудь, внимательная, порозовевшая от удовольствия, она не спускала глаз с мальчика, поворачивала голову, когда он ее поворачивал, и со смехом откидывалась назад всем телом, когда он бросал сосать и оглядывал то потолок, то стены, то окна.

Тут же стояла няня, та самая, за которую хлопотала Машенька, очень опрятная, полная, с добродушным лицом, женщина, державшая в руках одеяльце наготове, чтобы прикрыть мальчика, когда барыня прикажет…

Благоговение, и радость, и счастье Машеньки на миг передались Елене. Она вспомнила своего Колечку, которого сама выкормила, – Бориса она отказалась кормить, чтобы не портить фигуры, – и на миг перенеслась на десять лет назад. Даже в груди она испытала то особое приятное ощущение томления, которое доставляло когда-то столько наслаждения и о котором совершенно забыла, точно его никогда и не было.

Она стала сзади Машеньки, приподнялась на цыпочки и начала улыбаться мальчику, звать его, причмокивать губами, и левая бровь у нее поднялась, как десять лет тому назад.

Так прошло несколько времени… Когда мальчик уснул и его уложили в кроватку, няня заботливо и благоговейно накрыла его одеяльцем, трижды перекрестила, – и после этого все три долго еще стояли и наблюдали, как он, розовенький, гримасничает, со сна улыбается, хмурится, и вышли из комнаты лишь по настойчивому, внушительному требованию няни.

В столовой, какой-то бесцветной, крошечной, им сейчас подали кофе, тартинки. Машенька с незнакомым Елене оживлением, начала рассказывать о Васеньке… Рассказывала она обо всем – о его прелестях, и о том, когда у него животик болел, и о понятливости, и о замечательных способностях, но с таким жаром и верой в значительность того, что она говорит, что Елене опять стало неприятно, и она про себя подумала: «Машенька еще не дошла. Она вся в чаду, а я уже пережила это, и мне лучше».

Потом Машенька спохватилась, вспомнила о Елене, спросила о здоровье, о детях, о муже и равнодушно выслушала ответ Елены о том, что она благополучна, что Колюшка учится в гимназии, что химический завод мужа работает очень хорошо… В эту минуту Антоновской показалось, что Васенька заплакал. Она вскочила, и на лице ее изобразилось страдание, и вне себя выбежала из столовой. Однако тревога оказалась ложной, и, перекрестив три раза ребенка, она вернулась к Елене, все еще чуткая и настороженная… Но лицо ее уже сияло.

– Сейчас, – сказала Машенька, не сомневаясь в том, что Елене это интересно, – мы сядем шить рубашечки Васеньке. Как он растет, ты себе представить не можешь. Ты тоже шьешь дома?

– Нет, не дома, – улыбнувшись, ответила Елена.

– Вот как, – удивилась Машенька, – а мы сами все делаем… Ты, Ленка, даже не подозреваешь, сколько труда сделать жизнь ребенка сносной. Ведь надо вырастить человека, – с важностью сказала она.

– Я не узнаю тебя, – отозвалась Елена… – Ты – Машенька Антоновская!

– Ах! – Антоновская махнула рукой: ее, видимо, не тронуло восклицание Елены. – Надо много, много учиться, чтобы не повредить ребенку… У меня с утра с ним хлопоты, я ни о ком и ни о чем не думаю, кроме него. Ночью кормлю его два раза и даже некогда быть женой, – это она сказала шепотом. – Вообрази, Сережа стал меня ревновать к Васеньке, а я не могу иначе… Васенька должен вырасти здоровым, сильным, смелым, гениальным…

– А твоя жизнь? – прервала ее Елена, которой слова эти показались смешными и глупыми.

– Какая моя? – удивилась Машенька. – Но ведь это и есть моя – его жизнь, – быстро заговорила она. – Я свое уже сделала, когда была девушкой… Помнишь, и училась, и проказничала, книжки читала, танцевала на балах, флиртовала, влюблялась… Когда кончила гимназию, стала работать в кружках, читала серьезные книги, увлекалась социализмом… Я была хорошим человеком. А потом начала серьезно думать о будущем и, слава Богу, удачно вышла замуж. Тогда моя личная жизнь кончилась. Я – хорошая жена, не влюблена, как ты, в своего мужа, но ценю Сережу, его характер, его ум. Он – отличный врач, у него в больнице своя палата, и я его уважаю.

– И это не скучно? – недоверчиво спросила Елена, вспомнив о Любе Малиновской.

– Скучно? – повторила Машенька и во все глаза посмотрела на нее. «Какая странная эта Елена, – подумала она, – или притворяется, не пойму ее». – Да у меня ведь нет минутки в день свободной, чтобы скучать, – громко сказала она. – Я влюблена в Васеньку… Для него я раззнакомилась со всеми, никуда не хожу, нигде не бываю… Из него должен выйти прекрасный человек, отличный гражданин… У нас еще очень мало настоящих граждан, Елена, и оттого их мало, что матери об этом не позаботились.

«Как все это скучно, добродетельно и старо, – думала Елена, слушая ее, – и какая она наивная. Боже мой, ведь я сама когда-то думала, как она. Она даже не подозревает, как ничтожен ее идеал, а я поняла, и мне теперь хорошо, я свободна».

Однако мыслей своих она не сказала Машеньке, не подарила их ей, потому что ребенку не дарят бриллиантов… И вдруг Елене стало скучно здесь, Тесно в этих комнатах, сделалось страшно от этого честного, добродетельного покоя, от этой Машеньки, которая еще верит в граждан, от ребенка-удава, уже начавшего пожирать человека, его жизнь, его личность.

– Тебе скучно? – спрашивала между тем Машенька.

– Нет, не скучно, – лицемерно ответила Елена. – Может быть, пойдешь погулять? Впрочем, звать тебя напрасно, а на улице теперь удивительно хорошо.

– Вот, что ты придумала, – засмеялась Машенька, – гулять! Не поможешь ли ты мне кроить? Ты не умеешь кроить, – серьезно и с укором сказала она, – как это странно, ведь у тебя двое детей; а я вот выучилась, купила швейную машину, научила и няню шить, и в свободную минуту мы шьем…

На улице Елена легко, радостно вздохнула. Больше она никогда не пойдет к этой женщине… Бог с ней, с ее честностью, добродетелью, с ее верой и гражданами. Какое чудное солнце на небе и как хороши и прекрасны люди на улице!.. Они свободны, как птицы. Они слетаются и разлетаются. Улицы точно дорожки, дома же – деревья, и звуки рожков, будто трубят охотники. Город, как лес… Пятьсот лет назад Савицкий был охотником!.. «Мне хорошо с вами, свободные люди, – хочется ей крикнуть. – Вы ведь, как и я, ни во что не верите… Солнце, таинственный лес-город, поглоти меня!»

Опять она сидит в дрожках, стройная, красивая, непохожая на других женщин, какая-то особенная, и думает: «Если бы кто-нибудь знал, какие у меня мысли!.. Как я все понимаю..».

* * *

…Утро воскресенья… Елена, отправив детей, Колю и Бориса, погулять, бесцельно слоняется по молчаливым, уютным комнатам.

Иван уехал на завод по делам, кроме того, ему необходимо было повидаться с адвокатом Морозовым, который вел его тяжбу с соседом о захвате земли, и, против обыкновения, обещал вернуться лишь к обеду.

И вот, выпив утренний чай и надушившись, Елена без дела слоняется по комнатам… То выглянет на улицу, то подойдет к роялю и возьмет несколько аккордов, потом захлопнет крышку и сидит неподвижно, уставившись в одну точку.

Странные мысли бродят у нее в голове, – руки тянутся к книге на столике, она открывает ее, машинально читает, затем кладет в сторону с недовольным видом, и снова мысль ткет свой причудливый узор, родившись от безделья, от сытости… Опять ей не сидится и надо подняться, пойти куда-нибудь – в гостиную разве, в мужнин кабинет, в столовую? В столовую!

Бабушка сидит по обыкновению у окна… Елена останавливается против нее и долго молча глядит на старенькую… Наконец говорит:

– Почему вы, бабушка, все в окно смотрите, что там видите?

Бабушка загадочно кивает головой и, кажется, отвечает что-то. Но что именно – непонятно.

– Бабушка, – сказала вдруг Елена, – вот вы прожили столько-то лет, дай Бог всякому, – что вы теперь чувствуете? Жалко ли вам чего-нибудь, или вы всем довольны? Вы хорошенечко подумайте и ответьте.

Бабушка долго жует губами и вдруг, улыбнувшись, говорит:

– Я ушла!

И сказав, опять глядит в окно на круглое солнце.

«Она ушла, – думает Елена с удивлением, – и я ведь тоже как будто ушла… Я как будто до сих пор жила с людьми, а теперь спросила себя, зачем они мне? Значит я, как бабушка? Ужасно это странно. Я молода, а она уже ничего не чувствует и вдруг обе пришли к одному..».

Опять Елена долго смотрит на бабушку, и она уже кажется ей другой, точно всю ее постигла.

– Я, бабушка, – сказала Елена громко, – давно уже о чем-то важном думаю, сказать Ивану боюсь, а вам скажу… Вы старая и, может быть, поймете меня и не испугаетесь. Скажите, в чем смысл жизни человека на земле? Нет, я спрошу так: в чем смысл моей жизни? Когда я думаю о себе и оглядываюсь на свою жизнь, то вижу, что всегда была паразитом, всегда только пожирала… Какой же тут смысл? Я ничего не принесла ни людям, ни миру, никому ничего не дала, ни для кого ничего не сделала, не приносила жертв, не трудилась, не творила ни добра, ни зла, не знала ни радости усилия, ни восторга достижения, какой же смысл в моем существовании и для чего я явилась на свет?!

 

Бабушка загадочно улыбнулась и ничего не ответила. «Вот вы все еще сидите здесь, а она, бабушка, ушла! Чего-то суетитесь, о чем-то расспрашиваете, что-то делаете, – а она ушла! Осталось ей столько-то раз поесть, подышать, столько-то раз комнату перейти, столько-то слов произнести, а потом начнется истинная радость..».

– А если правда, что нет смысла в моей жизни, – сказала Елена, испугавшись улыбки бабушки, – и отыскать его никому не дано, то мне все можно, и все, что я ни сделаю, не будет ни хорошим, ни дурным, и за него меня нельзя будет судить! Вот это поймите. Ах, бабушка, вы все улыбаетесь, а я мучаюсь.

Она в слезах пошла к себе, села в кресло… Из кухни донесся стук. Вероятно, рубили мясо на котлеты… Там работают, а она, Елена, ничего не делает! Если вслушаться хорошенько, то можно различить как жужжат станки на фабриках, бегут колеса, стучат молоты… Там изготовляют всякие материи, шелк, бархат, кружева, безделушки, – все, что ей, Елене, нужно. Мужики сеют хлеб, в кондитерских готовят торты, конфеты, на бойнях убивают быков, охотники бьют птиц, в лавках торгуют; все люди подняты на ноги, все работают, суетятся, изобретают, придумывают, вычисляют, мерят… Всякий сказал бы, что люди работают для людей, а Елена знает, что только для нее. Весь мир и существует для того, чтобы удовлетворить все ее желания… Даже солнце работает на нее, согревает землю, освещает улицы, а вот она ничего не делает и лишь бесстрастно принимает. Стыдно ли ей от такого порядка? Нет, не стыдно! Раз все обречено на уничтожение, то стыда не может быть.

Она опять сидит встревоженная и боится углубляться дальше… Но вызывающе дерзко дразнит мысль, что ей все можно… Если человечество создало мораль, чтобы ввести порядок в жизнь, то ей до этого дела нет, потому что в человеческих законах она не чувствует божественного, а только человеческое, мелкое человеческое, его выгоду… Не ради Бога, а для выгоды… Ну, а любовь, – спросила она себя, – не божественного ли происхождения? Откуда же она происходит? Отчего же от нее такая радость? Отчего овладевает сердцем и создает в душе ощущения слияния со всем миром? А геройство? А великие мученики с их любовью к божественной истине, – это тоже для выгоды? Где же божеское и где человеческое? Где истина? И чему верить? Миллионам ли веков, смертности, уничтожению, или огню, живущему в сердце человека, побеждающему и смерть, и эти миллионы веков? Где же истина, где? – с мучением подумала она. – и что мне делать?..

Она сидела и играла фантазию Моцарта, и странная, необыкновенная, потрясающая радость озарила ее сердце. Моцарт знал ответ на тайну. Он соединил в одно прекрасное, непередаваемое словами божественное «да» и человеческое «нет». Вот истина! Надо слить в одно да и нет! Она играет, и еще немного – все поймет: бесконечность, смерть, божественное, выгоду и жалкое человеческое, с его убогими, маленькими десятью заповедями…

Днем пришел гость, Константин Андреевич Глинский, очень веселый, живой человек лет тридцати, служивший помощником директора в одном крупном банке. Он был холост, желанный гость во всех богатых домах, где имелись девушки-невесты, но собирался жениться лишь к сорока годам, имея целью взять за женой не менее двухсот тысяч приданого. Был он высокий, плотный, одевался изысканно, носил бриллиантовое кольцо на мизинце и душился крепкими духами. В его черных приятных глазах всегда играло лукавое выражение, будто он собирался сказать: «Я все знаю, и что нужно и для меня полезно, сделаю, уж вы не беспокойтесь». Лицо у него было широкое, мясистое, румяное, и очень шло к нему, что он носил бороду клинышком и пенсне.

За Еленой он ухаживал давно и откровенно, искал с ней встреч у общих знакомых, на балах, в театре и только недавно зачастил к Галичам, благодаря настояниям Савицкого, с которым он был в дружеских отношениях. Позвонив, он нарочито придал своему лицу важность и солидность, так как рассчитывал застать Ивана Николаевича. Пока горничная явилась на звонок, он успел смахнуть пылинку с сюртука, вытер платком усы… В передней он по каким-то своим догадкам почуял, что мужа дома нет, и в миг переменился… На лице его заиграла веселая улыбка и, пригладив волосы, он бодро, лихо, чуть изгибаясь, вошел в гостиную. Увидев Елену, поднявшуюся при его входе, он скользнул к ней и, неизвестно почему, протянул обе руки. После приветствия он поцеловал ее руку выше кисти – «ведь мужа нет дома, значит можно», – сказали его глаза, – и, с удовольствием втянул в себя чудесный запах ландыша, шедший от этой руки, сел в кресло, близко против Елены… Зная, что никто не может ему помешать, он, как всегда, с восхищением начал пожирать глазами ее руки, всю ее, и было это так явно, что, казалось, вот-вот он отбросит все условности, обнимет ее и крепко прижмет к себе. Елена невольно отодвинулась от него, опустив глаза и почувствовав стыд. Руки ее бессознательно поднялись и скрылись за спиной. Он рассмеялся и, подняв густые черные брови, с томностью в глазах коротко спросил:

– Елена Сергеевна, вы боитесь меня?

– Нет, не боюсь, – ответила она. – С чего это вам пришло в голову? – Но глаз все-таки не подняла и покраснела.

– Вы покраснели, – сказал он, значительно посмотрев на нее, – это хороший знак.

– Какой?

– Такой.

– Не знаю, о каком знаке вы говорите, – с легкой досадой, но и чуть заинтересованная, сказала она и удивилась тому, что мысли, лишь недавно мучившие ее, сейчас, когда она подумала о них, показались ничтожными и маленькими.

– Если вы покраснели, – объяснил он, не то шутливо, не то серьезно, – значит, почувствовали, что нравитесь мне. – Сказав это, он не мог уже остановиться. – Вы почувствовали, что я не могу оторвать глаз от вас, и что если бы можно было, я… я стал бы на колени перед вами, – как бы невольно вырвалось у него, и он сжал свои красивые руки, поразительно похожие на руки Ивана.

Опять она была в железном кругу, в который попадала помимо своей воли.

«Как не стыдно, как не стыдно! – думала она о нем. – Почему же я не могу преодолеть своей немоты, чтобы сказать ему: перестаньте, вы говорите пошлости!»

Но она не может… Она скорее перенесет какую угодно пытку, но не подаст вида, что поняла слова эти, как дурные, оскорбительные для нее. Она промолчит и не скажет, что хотела бы вместо этих слов услышать от него слова простые, человеческие… Но почему же они все-таки, несмотря на их оскорбительный смысл, приятны ей, развлекают? – Ах, но потому, – с нетерпением ответила она себе, – что годы бегут, что не нужно терять ни одного часа, что в старости никто к ней в гости не придет и не скажет того, что теперь говорит Глинский.

– Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – сказал Константин Андреевич.

– Нет, не знаете, – ответила она и, улыбнувшись, протянула руки за книгой.

– Мужчина, – ответил Глинский, – всегда знает, о чем думает женщина. Сейчас вы вспомнили об Иване Николаевиче, которого я люблю во всем, кроме его прав на вас.

– Да, я думала о своем муже, – солгала Елена.

– Ну, вот, – почти нагло сказал он, – видите, я был прав. Теперь угадайте, что я думаю о вас?

– Не знаю, – сказала Елена.

– Боитесь сказать? – спросил он.

– Боюсь, – ответила она.

Сердце у нее вдруг быстро, быстро забилось.

– Чего? – произнес он не своим голосом и осторожно придвинул к ней кресло, на котором сидел.

«Какой странный разговор, – подумала Елена, холодея, – и я не знаю, как его оборвать».

– Скажите, скажите, – попросил Глинский, переводя дыхание… – Хотите, я за вас отвечу? Вы боитесь признаться, что угадали в моих глазах любовь к вам. Правда? Отчего же вы молчите?

«Притворюсь, что ничего не поняла», – с тихим ужасом подумала Елена и встала, сделала несколько шагов и подошла к окну. Он тоже встал и пошел за ней, шепча ей что-то в спину и неотвязно думая лишь об одном: «Она будет моей… В конце концов ты будешь моей..».

Прощались они так:

– До свидания, Елена Сергеевна, – говорил он… – На днях непременно заеду за вами и увезу вас за город. На будущей неделе в четверг праздник. Наступает весна, земля за городом покрылась травой…

– До свидания, но я не поеду.

– Опять испугались?

– Нет, не испугалась.

– Значит, поедете, уверен, что поедете. До свидания, – тут он приложился к ее руке. – В будущий четверг я у вас.

– До свидания, но в будущий четверг меня не будет дома.

– Странно, – со значительностью в голосе произнес он и подозрительно посмотрел на нее.

«Он, кажется, догадался, что я его поняла, а мне этого не хочется, – подумала она – Лучше рассею его уверенность, и он решит, что я ничего не заметила»

– Я пошутила, – выговорила она громко, – а вы и поверили… Приезжайте, непременно приезжайте.

Сказав это, она тотчас же пожалела, а когда осталась одна, то долго мучилась от своей глупости, от неумения найтись в нужную минуту. Ведь, в сущности, она ему назначила свидание, которого не хотела, о котором и не думала…

Но, в конце концов, что же дурного в том, что поедет со знакомым покататься за город? Какая катастрофа, какое мировое событие! Поедет ли она, не поедет, выслушает ли его глупости, или откажется, что изменится во вселенной и что в этом значительного?.. И все-таки, все-таки в данном ею согласии есть что-то нехорошее, и она не поедет с ним…

Вскоре пришли дети с прогулки. Она сначала страшно обрадовалась им, бросилась к Боре и стала страстно целовать его холодные розовые щечки, помогла раздеться Коле и пошла с обоими в детскую…

Коля тотчас затеял борьбу с Борисом. Потом бросил, обнял Елену и начал рассказывать длинную историю о гимназии, о товарищах, о географии… Елена с мучительным усилием заставила себя слушать и думала: «Как я холодна к детям, как мне неинтересно с ними… Отчего это? Я ведь люблю их, я страстно люблю их!..»

Коля замолчал, мама плакала… Он по-детски крепко, порывисто обнял ее и услышал, как она шепчет ему на ухо:

– Я люблю тебя, Колюшка, я виновата перед тобой, я виновата перед всеми вами… Я люблю тебя, и географию, и твою гимназию, и твоих товарищей… У тебя волосы, как у папы, ты весь в него.

Коля не выдержал и засопел носом… Он тоже заплакал, и было хорошо обоим и хотелось, чтобы это длилось вечно…

* * *

…Обед прошел чинно. Елена была очень сдержана, и мало ела, мысли ее витали далеко, и когда она случайно взглядывала на руки Ивана, так похожие на руки Глинского, то испуганно вздрагивала, холодела и мучилась от стыда.

Иван был очень весел, оживлен. Он рассказывал об адвокате, который обнадежил его насчет исхода тяжбы, о заводе, обращаясь то к жене, то к отцу и матери, шутил с детьми. Настроение его передалось и старикам, и к концу обеда оба они расцвели. Когда подали кофе, дети с бонной вышли… Поднялась и Елена.

– А кофе? – спросил ее Иван.

– Не хочу, – ответила она. – Я посижу в гостиной, пока вы тут будете разговаривать. Я ведь в делах ничего не понимаю.

Николай Михайлович со значительным видом утер салфеткой густые седые усы свои, намокшие от кофе, бороду, смахнул пушинку с широких клетчатых брюк и закурил. Лукерья Антоновна, сделавшаяся от ожидания как бы еще тоньше, суше, чопорнее, подалась всем телом вперед и приложила руку к уху, чтобы лучше слышать…

Елена вошла в гостиную, зажгла электричество, взяла со столика какую-то книгу – ее привлек черный матовый переплет – уселась в кресло и с книгой в руках замерла… Из столовой доносился размеренный старческий хриплый голос Николая Михайловича, и Елена слушала и не понимала, как слушали и не понимали цветы в вазах, картины и старинные гравюры, развешанные по стенам, чудесные книги, разбросанные здесь в беспорядке, Шиллер и Шопенгауэр…

– Я знаю, – донесся из гостиной голос Ивана, – я знаю только один способ быстрой и верной наживы, но я к этому способу, папаша, не прибегну… А имение или закладные, как вы раньше предлагали, – вздор, нестоящее дело.

– Какой же этот способ, Ваня?

– Ростовщичество…

– Ростовщичество! – с презрением произнес Николай Михайлович. – Это недостойно тебя.

– Почему недостойно, папаша? Я, если правду сказать, лично против ростовщичества ничего не имею и не презираю этого способа наживы. В действительности, любое дело, заводы, фабрики, эксплуатация имения, – все эго есть не более как скрытое ростовщичество… Но если жить с людьми, то невольно приходится подражать им, лицемерить… Я и лицемерю и подражаю столько, сколько это нужно для моего спокойствия. Конечно, я отлично знаю, что займись я ростовщичеством, я мог бы при ничтожном риске наживать по двадцать четыре на сто, но… предрассудок, папаша. Я и смеюсь над предрассудками, но ничего не могу поделать…

 

«А я бы на месте Ивана сделалась ростовщиком, – вдруг будто кому-то сказала Елена… – Ведь я не верю ни в человеческую правду, ни в его мораль… Я бы назло стала ростовщиком».

И она спорила дальше…

«Нет, я бы еще больше сделала, будь я мужчиной… Вы говорите: не убей, а я бы убила; вы говорите: не прелюбодействуй, а я бы прелюбодействовала. Почему нельзя убивать, красть, грешить, делать зло? Чем это ниже спасения чьей-нибудь жизни, или жертвы во имя кого-нибудь, когда и то и другое одинаково не оправдано?..»

Она все еще продолжала спорить, все еще что-то доказывала, как услышала голос Ивана близко от себя:

– Ты уснула, дорогая моя, – нежно говорил он. – Я понимаю, как могли тебе надоесть наши споры…

– Разве я спала? – удивилась она и никак не могла вспомнить, о чем думала все время.

– Да, как будто, – ответил он и присел возле нее… – Знаешь, Лена, – сказал он серьезно, – я хоть и разбил папашу на всех пунктах, а в сущности чувствую себя перед ним неправым, чувствую это внутренним ощущением… Старики знают какие-то тайны, которые нам, молодым, не дано постигнуть. В рассуждениях, например, в логике папаша слаб, а я чувствую, что он мог бы ответить мне настоящим, да не знает как. И ушел он огорченный, что не мог мне внушить своего, того, что знает его старческая мудрость… Идет он теперь с мамашей по улице, и вероятно, мучится и грустен… Я думаю, Леночка, когда мы постареем, то тоже какую-то тайну узнаем и так же тщетно будем умолять Колюшку и Бореньку, чтобы они нас послушали и сделали по-нашему…

При мысли о старости оба растрогались… Они так же будут любить друг друга, как и теперь… Для посторонних Елена будет только старенькая, сморщенная женщина, он – старичок, с палкой, покашливающий, а друг другу они будут приятны, как и сейчас, и даже, может быть, больше… Морщинистые лица, и кашель, и седина будут милыми, грустными, дорогими. Всегда они будут вместе… Дети разбредутся, и останутся они вдвоем уже навсегда…

– Время летит, летит, – сказал со вздохом Иван. – Нужно ловить каждую минуту и переживать ее ярко, чтобы потом не пришлось говорить с сожалением, – вот то-то я пропустил в молодости, а этого не узнал… Ах, если бы можно было задержать время, чтобы подольше насладиться ощущением молодости, здоровья и любви к тебе, к звукам, к краскам, к мысли…

«Значит, ничего, что я слушала глупости Глинского, и в этом нет ничего дурного, – подумала Елена. – И я хорошо сделала, что не отказала ему… Но как похожи, Боже мой, как похожи его руки на руки Ивана!»

Иван встал, обнял Елену, жарко поцеловал ее в глаза, щеки, в шею, радуясь, что она такая красивая. Он говорил ей о своей любви и страдал оттого, что не хватало у него слов рассказать, как он чувствовал любовь к ней. И совсем хорошо сделалось, преобразилась действительность, когда они перешли в спальню, и она стала играть Моцарта.

Рейтинг@Mail.ru