Зов Юкона

Роберт Уильям Сервис
Зов Юкона

Баллада о шкуре черного лиса

I
 
Стерва Китти и Айк Гуляка блудили накоротке,
Когда сквозь полярную ночь из мрака чужак спустился к реке.
Прямо в дом втащил он с трудом лисью шкуру в тугом мешке.
 
 
Лицом был бел, как крошёный мел, как пена весенних рек.
Что адские угли, горели глаза из-под тёмных набрякших век.
И видно было: уже не жилец – он харкал кровью на снег.
 
 
«Такое видали? – спросил он. – Едва ли. Добычу я знатную сгрёб.
Мягка, велика, искрится, лоснится, блестит как чёрный сугроб. Продам – с одной половинкой лёгких мне хватит монет по гроб.
 
 
Чёрный Лис – не лис, он – Демон Зла, – твердили индейцы мне.
Его не убьёшь; по следу пойдёшь – сгоришь в недужном огне.
А я веселился, а я дивился дурацкой их болтовне.
 
 
Гляньте на мех – он нежен, как грех, чёрен, как дьяволов зад.
Взыграла кровь: капкан или дробь – но Лис будет мною взят,
Вблизи, вдали, на краю земли, в метель или в снегопад.
 
 
Тот Лис, как вор, был скор и хитёр. Он тешился надо мной.
У ночного огня корёжил меня хохоток его озорной.
Блеск его глаз я видал не раз, а тень его – под сосной.
 
 
Догадливый гад – в приманке яд он учуял и тягу дал.
Заряд свинца не достал наглеца – я в гневе навскидку стрелял.
Под мёрзлой луной помыкал он мной, крутил, юлил и петлял.
 
 
Я шёл за ним по горам крутым – позвонкам земного хребта,
По ложам долин – их напор лавин выгладил дочиста,
От сумрачных ям – к белёным снегам, в подоблачные врата.
 
 
Я видел просторы – в них прятались горы, что глыбы в мелком пруду.
Тащился по следу, гнал непоседу – и знал, что кругами бреду.
Полгода мотал, ослаб, устал, простыл, дрожал на ходу.
 
 
Все силы растратил, стал туп как дятел, и мысли пошли вразброд:
Довольно гоняться, ведь мне не двадцать, пусть мерзкая тварь живёт.
Глаза с перепугу продрал: он в лачугу запрыгнул – и застил вход.
 
 
Я вскинул ствол и в упор навёл на чёрного Демона Зла.
Он дико взвыл – мертвец бы вскочил, – но смерть его нагнала.
И странно: на шкуре ни дыр, ни раны, и кровь совсем не текла.
 
 
Вот эдак и кончился Черный Лис, задумка моя сбылась.
Можно чуть-чуть в кружки плеснуть – до света уйду от вас.
Давайте хлебнём в память о том, чья тропка оборвалась».
 
II
 
Китти и Айк – подлые твари, как только терпел их Бог.
Ни мертвы, ни живы – всё ждали поживы, забившись в прибрежный лог.
Ночью песни орали и виски жрали, днем дрыхли без задних ног.
 
 
Что видишь воочью полярной-то ночью? И вот – всезнайки молчат.
Язык на замке у тех, кто в тоске, у тех, по ком плачет ад,
Кто полон скверной; им жупел серный – последняя из наград.
 
 
Не спи, будь чуток, лови ход суток, рассчитывай наперёд.
Им в ум взошло твоё барахло, им срок назначен – восход.
За чудную шкурку – лису-чернобурку – баба на кровь рискнёт.
 
 
В логове барса – располагайся, он очень достойный зверь.
Верь волчьим клыкам и медвежьим когтям – не всякий раз, так теперь.
Но шлюхе-бабе с золотыми зубами, улыбке её – не верь!
 
 
Кто по алчбе покорился судьбе – законы перешагнул.
Чужак наклюкался допьяна – и сном беспробудным уснул.
И старый, холодный, седой Юкон тело его сглотнул.
 
 
Я вскинул ствол и в упор навёл на чёрного Демона Зла.
Он дико взвыл – мертвец бы вскочил, – но смерть его нагнала.
И странно: на шкуре ни дыр, ни раны, и кровь совсем не текла.
 
III
 
Судьбы подарок был чёрен, но ярок – не подобрать слова.
У Китти Стервы сдавали нервы и кругом шла голова.
Айк зубами скрипел, и злобой кипел, и сдерживался едва.
 
 
Легче добыть, чем поделить – добыча-то ведь одна.
Жадность клокочет, и каждый хочет долю урвать сполна.
И словно псы в закоулке глухом, сцепились муж и жена.
 
 
«Шкура моя! – орала она. – Я её добыла!»
«Валили вместе – делить честь по чести! – шипел он. – Ишь, подвела!»
И грызлись в драке, как две собаки из-за гнилого мосла.
 
 
Дрались, дрались – не разобрались. И баба стала мечтать:
Что толку драться? Надо податься в Доусон – шкуру продать,
Чёртову шкуру, добытую сдуру – а то добра не видать.
 
 
Муж спал, и она улизнула одна – во тьме казалось верней.
Пришпоривал страх, стучало в висках, и сердце билось сильней.
А он притворялся – тихонько поднялся и скрадом пошёл за ней.
 
 
Путь непростой: то утёс крутой, то обрыв – под ним глубина.
Он крался сзади, под ноги глядя, впереди тащилась она.
На Севере так: нерассчитанный шаг – и замыслам всем хана.
 
 
А снег уж маслился и оседал – попахивало весной.
Как соты мёдом, взялся водой подтаявший лёд речной,
Гнулся, постанывал и трещал, держа напор водяной.
 
 
Некуда деться. Будто младенца, шкуру прижав к груди,
Полезла по склону, твердя исступлённо: затеяла – так иди.
И охнула: словно из-под земли, муж возник впереди.
 
 
Жена не ревела – окаменела: почуяла смертный час.
Всю гниль и мерзость жизни былой припомнила Китти враз.
А муж зарычал, как раненый пёс, и врезал ей между глаз.
 
 
Сотню футов по склону вниз кувырком катилась она.
Уступы, утёсы считала носом, шибанулась в комель бревна.
Зияла внизу во льду полынья; всплеснуло – и тишина.
 
 
Птичий гомон весну возвещал – пришла её череда.
Ветви одеты неясным светом и мерцающей корочкой льда.
А вдоль по тропе с добычей в руках спешил человек – в никуда.
 
 
Все силы растратил, стал туп как дятел, и мысли пошли вразброд:
Довольно гоняться, ведь мне не двадцать, пусть мерзкая тварь живёт.
Глаза с перепугу продрал: он в лачугу запрыгнул – и застил вход.
 
IV
 
Крепко нетрезвый, походкой нерезвой он тащился вдоль бережка.
Не грохнувшись с ног, перейти не мог ни ухаба, ни бугорка.
Крыл чью-то мать, и вставал опять, сделав два-три глотка.
 
 
Как загнанный лось измотанный, нёс он плоти больной тюрьму.
Мешая спать старухе-луне, влачился сквозь мрак и тьму.
И много видавшие дикие горы вслед потешались ему.
 
 
Чёрные тени крестили снег, был мягок воздух лесной,
Вдоль-поперёк полнился лог хохочущей тишиной,
Будто сказочный злой людоед скалился под луной.
 
 
Корчилась подо льдом река, стеная от дикой тоски.
Сужались и ширились полыньи, словно кошачьи зрачки.
Лёд лютовал – то дыбом вставал, то разламывался в куски.
 
 
Его увидали издалека – в том месте, где узкий плёс,
Где близко к берегу льнёт тропа и где пологий откос,
Где струи журчат и льдины торчат вихрами мокрых волос.
 
 
Он не был похож на утопленника, что выбросила вода.
Ледяной поток по камням не волок тело его сюда.
Лежал он ниц, и ногти впились в зубастую кромку льда.
 
 
Возле тела нашли клочок бумаги – стояло на нём:
«Я был грешен, теперь утешен – свершился судьбы излом.
Шкуру Чёрного Лиса – тому, кто помянет меня добром».
 
 
Пока обшарили всё кругом, успел заняться рассвет.
По откосу ходили, вдоль речки бродили – лисьего меха нет.
В земле у лачуги – след от копыт. Но то был не конский след.
 
 
Я видел просторы – в них прятались горы, что глыбы в мелком пруду.
Тащился по следу, гнал непоседу – и знал, что кругами бреду.
Полгода мотал, ослаб, устал, простыл, дрожал на ходу.
 
Перевод А. Кроткова

Баллада про святошу Пита

«Север пожрал его». – Юконский жаргон.


 
Он сбился с пути; о, как я спасти хотел его – видит Бог!
Рыдал я над ним, над ближним моим, на путь наставлял, как мог.
Он к брани привык – я этот язык терпел, и проклятья сносил;
Для блага его, его одного, потратил я столько сил!
Я шел тут и там за ним по пятам, терпя лишенья и глад,
Молитвы творя, надеждой горя – чтоб к Богу вернулся брат.
Я шел вслед ему в геенну саму, в страну коварных сирен,
В полярный предел – чтоб Враг не сумел забрать его душу в плен.
Я шел через мрак, его я из драк спасал, от бандитских ножей…
Но гаду конец! Заслал он, подлец, ко мне электрических змей!
 
 
Бог ведает: он нарушил закон – а я-то хотел помочь!
Бог ведает: он прогнал меня вон; я помню ту страшную ночь.
Лишь начал я речь про адскую печь – сверкнул он глазами в ответ
И рявкнул: «Подлец! Заткнись, наконец!
Будь проклят поповский бред!»
Я в спор не вступил – но он завопил: «Вали-ка отсюда, козел!»;
Схватил он ружье, и прямо в мое лицо он направил ствол.
Что сделать я мог? Скажи мне, браток! В свой дом я ушел тотчас;
Он стал одинок, я стал одинок – и Север был против нас.
 
 
Куда ни пойду – он был на виду: меж нами был узкий ручей;
Он рядом со мной ходил, как чумной, угрюмо и без речей.
Почуяли мы дыханье зимы и Смерти хладную длань:
Замерзла вода; грядут холода; на небе – серая рвань.
Дни шли; и всерьез ударил мороз; и край уже снегом одет;
Снег свеж был и бел – но мнилось, имел он бледный и трупный цвет.
От звездных лучей узоры ветвей сверкали среди темноты;
О Север – страна хрустального сна, безмолвия и мечты!
Был слух обострен: я шум шестерен слыхал, что вращают свет,
Средь ночи мой взор был столь же остер: я видел ангелов след.
 
 
Я часто в тоске, с Писаньем в руке, глядел за ручей сквозь окно
И думал: разлад лишь радует Ад, и ссориться с ближним грешно!
Но знал я, что он – во тьму погружен и хочет устроить так,
Чтоб – жарче огня – дошла до меня вся злоба его сквозь мрак.
Я ночью и днем на дом за ручьем глядел, ожидая бед;
Знал – время придет, и этот урод устроит мне страшный вред,
Что замысел тот давно в нем живет и жжет его каждый час;
Я Небо просил, мольбу возносил, чтоб Бог от гибели спас.
 
 
Что, псих я? Ну да! Так все и всегда безумны – на чей-нибудь взгляд.
Ты сам-то взгляни на то, как они в ночи многоцветно горят;
Послушай-ка, брат, как в небе шипят они, воплощая порок;
Столкнувшись – шумят, как взрывы гранат, и искр извергают поток.
Коль щупальца их – шипящих шутих – ползли бы к постели твоей —
Ты б гада убил, который впустил к тебе электрических змей!
 
 
Я видел средь них гадюк голубых, бесшумно вползавших ко мне;
И тех, что страшней, – зеленых червей, что лезли, шипя, по стене.
На них я глазел, от ужаса бел; кровь в жилах замедлила бег.
Видал Голубых, Зеленых, иных; но Красные – хуже всех.
Сквозь дверь и окно, любое бревно, сквозь пол, потолок и очаг
Ползли они в дом, пылая огнем, и выли, как свора собак;
По дому ползя, шипеньем грозя, других пожирали червей…
Их пасти в огне тянулись ко мне – все ближе к постели моей!
 
 
И самый большой был рядом со мной; к стене я прижался, крича;
Главарь всех червей был много красней, чем красный наряд палача.
Подполз этот змей к постели моей – а щупальцы, как провода!
И пламя во рту! В холодном поту я с ужасом глянул туда —
Обжег меня жар! Как будто кошмар, тот взгляд немигающий был,
Но спас меня Бог! Швырнуть в него смог я Книгу – и он отступил;
Издал он на миг пронзительный крик – и в панике скрылся в тень.
Дождался я дня… Никто до меня не встретил столь радостно день!
 
 
О Боже, я жив! Ружье зарядив, прокрался я через ручей;
Лежал он пластом, меж явью и сном, укрывшись одеждой своей.
И я увидал, что близок финал: на деснах его – чернота,
И ужас в глазах, и кровь на губах, беззубого рта пустота.
Такого лица почти мертвеца вовек мне забыть не дано;
Взгляд – мутный, больной, пронизан тоской, просящий и жалобный… Но —
Припомнил я ИХ, страшилищ ночных, взглянув на жертву цинги;
На лоб ему ствол я тут же навел, чтоб вышибить к черту мозги.
Он был очень плох; он вскрикнул – но вздох был слышен едва изо рта:
«О Питер, прости! Ружье опусти! Клянусь – я поверил в Христа!»
 
* * *
 
Поставили в строй. Ведет нас конвой куда-то из этих сторон;
Покою мне нет – вблизи меня швед все бредит про свой миллион.
Но, ведает Бог, соврать я не мог; клянусь, что от пули моей
Он сгинул – Сэм Нут, заславший в приют ко мне электрических змей!
 
Перевод С. Шоргина

Баллада о безбожнике Билле

 
Порешили на том, что Билл Маккай будет мной погребен,
Где бы, когда и с какой беды ни откинул копыта он.
Отдаст он концы при полной луне или погожим деньком;
На танцульках, в хижине иль в погребке; в сапогах он иль босиком;
В бархатной тундре, на голой скале, на быстрине, в ледниках,
Во мраке каньона, в топи болот, под лавиной, в хищных клыках;
От счастья, пули, бубонной чумы; тверезым, навеселе, —
Я на Библии клялся: где бы он ни скончался – найду и предам земле.
 
 
Лежать абы как не желал Маккай, не так-то Безбожник прост:
Газон, цветник ему подавай и высшего сорта погост.
Где он помрет, от чего помрет – большая ли в том беда!..
Но эпитафия над головой – без этого нам никуда…
На том и сошлись; за услугу он хорошей деньгой заплатил
(Которую, впрочем, я тем же днем в злачных местах просадил).
И вывел я на сосновой доске: «Здесь покоится Билл Маккай»,
Повесил на стену в хибарке своей – ну, а дальше жди-поджидай.
 
 
Как-то некая скво ни с того ни с сего завела со мной разговор:
Мол, чьи-то пожитки лежат давно за кряжем Бараньих гор,
А в хижине у перевала чужак от мороза насмерть застыл
И валяется там один как перст. Я смекнул: не иначе – Билл.
Тут и вспомнил я про наш уговор, и с полки достал, скорбя,
Черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя.
Я набил его выпивкой да жратвой, в санях разместил кое-как
И пустился в путь на исходе дня, погоняя своих собак.
 
 
Представь: мороз в Юконской глуши – под семьдесят ниже нуля;
Змеятся коряги под коркой снегов, спины свои кругля;
Сосны в лесной тишине хрустят, словно кто-то открыл пальбу;
И, намерзая на капюшон, сосульки липнут ко лбу;
Причудливо светятся небеса, прорежены серым дымком;
Если вдруг металл до кожи достал – обжигает кипящим плевком;
Стынет в стеклянном шарике ртуть; и мороз, убийце подстать,
Идет по пятам, – вот в такой денек поплелся я Билла искать.
 
 
Гробовой тишиной, как стеной сплошной, окруженный со всех сторон,
Слеп и угрюм, я брел наобум сквозь пустынный жестокий Юкон.
Я дурел, я зверел в полярной глуши, – западни, что таит она,
И житье в снегах на свой риск и страх лишь сардо вкусил сполна.
На Север по компасу… Зыбким сном река, равнина и пик
Неслись чередой, но стоило мне задремать – исчезали вмиг.
 
 
Река, равнина, могучий пик, словно пламенем озарен, —
Поневоле решишь, что воочью зришь пред собою Господень трон.
На Север, по проклятой Богом земле, что как черт страшна для хапуг…
Чертыханье мое да собачье вытье – и больше ни звука вокруг.
Вот и хибарка на склоне холма. Дверь толкнул я что было сил
И ступил во мглу: на голом полу лежал, распластавшись, Билл.
 
 
Плотным саваном белый лед закопченные стены облек,
Печку, кровать и всё вокруг искрящийся лед обволок.
Сверкающий лед на груди мертвеца, кристаллики льда в волосах,
Лед на пальцах и в сердце лед, лед в остеклелых глазах, —
Ледяным бревном на полу ледяном валялся, конечности – врозь.
Я глазел на труп и на крохотный гроб, что переть мне туда пришлось,
И промолвил: «Билл пошутить любил, но – черт бы его загреб! —
Надо бы помнить о ближних своих, когда выбираешь гроб!»
 
 
Доводилось в полярной хибарке стоять, где вечный царит покой,
С крохотным гробиком шесть на три и насмерть заевшей тоской?
Доводилось у мерзлого трупа сидеть, что как будто оскалил пасть
И нахально ржет: «Сто потов сойдет – не сумеешь во гроб покрасть!»
Я не из тех, кто сдается легко, – но как я подавлен был,
Покуда сидел, растерявшись вконец, и глазел на труп, как дебил.
Но всё ж разогнал пинками собак, нюхавших все кругом,
Затеплил трескучее пламя в печи и возиться стал с трупаком.
 
 
Я тринадцать дней топил и топил, да только впустую, видать:
Всё одно не смог ни рук, ни ног согнуть ему хоть на пядь.
Наконец я сказал: «Даже если мне штабелями дрова палить —
Этот черт упрямый не ляжет прямо, и нужно его… пилить».
И тогда я беднягу четвертовал, а засим уложил, скорбя,
В черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя.
 
 
В горле комок, – я насилу смог удержаться, чтоб не всплакнуть;
Гроб забил, на сани взвалил и поплелся в обратный путь
В глубокой и узкой могилке он, согласно контракта, лежит
И ждет, покуда на Страшном суде победит златокопов синклит.
А я иногда удивляюсь, пыхтя трубкой при свете дня:
Неужто на ужас, содеянный мной, взаправду хватило меня?
И только лишь проповедник начнет о Законе Божьем скулить —
Я о Билле думаю и о том… как трудно было пилить.
 
Перевод Владислава Резвого

Баллада об одноглазом майке

 
Поведал мне эту историю Майк – он стар был и одноглаз;
А я до утра курил у костра и слушал его рассказ.
Струилась река огня свысока, и кончилась водка у нас.
 
 
Мечтал этот тип, чтоб я погиб, и строил мне козни он;
Хоть ведал мой враг, что я не слабак, – но гнев его был силён.
Он за мною, жесток, гнался то на Восток, то на Запад, то вверх, то вниз;
И от страшных угроз еле ноги унес я на Север, что мрачен и лыс.
 
 
Тут спрятаться смог, тут надолго залёг, жил годы средь мрака и вьюг
С одною мечтой: клад найду золотой – и наступит врагу каюк;
Я тут что есть сил землю рыл и долбил ручьёв ледяной покров,
Я тут среди скал боролся, искал свой клад золотой из снов.
 
 
Так жил я во льдах – с надеждой, в трудах, с улыбкой, в слезах… Я стар;
Прошло двадцать лет – и более нет надежд на мидасов дар.
Я много бедней церковных мышей, обрыдли труды и снега;
Но как-то сквозь тьму – с чего, не пойму – всплыл забытый образ врага.
 
 
Миновали года с той минуты, когда взмолился я Князю Зла:
Чтобы дал он мне сил, чтобы долго я жил, чтоб убил я того козла —
Но ни знака в ответ и ни звука, о нет… Как всё это было давно!
И хоть юность прошла, память в дырах была, – хотел отомстить всё равно.
Помню, будто вчера: я курил у костра, над речкой была тишина,
А небо в тот час имело окрас рубиновый, как у вина.
Позже блёклым, седым, как абсент или дым, надо мною стал небосвод;
Мнились блики огней, и сплетение змей, и танцующих фей полет.
 
 
Всё это во сне привиделось мне, быть может… Потом вдалеке
Увидел пятно; спускалось оно, как клякса чернил, по реке:
То прыжок, то рывок; вдоль реки, поперёк; то на месте кружилось порой —
Так спускалось пятно; это было смешно и схоже с какой-то игрой.
 
 
Туманны, легки, вились огоньки там, где было подобье лица, —
Я понял вполне, что это ко мне тихо двигалась тень мертвеца.
Было гладким лицо, как крутое яйцо, гладким вроде бритой башки,
И мерцало как таз в полуночный час средь змеящихся струй реки.
 
 
Всё ближе блеск, и всё ближе плеск, всё видней мертвец и видней;
Предстал он в конце предо мной в кольце тех туманных, дрожащих огней.
Он дёргался, ныл; он корчился, выл; и я не успел сбежать,
Как вдруг он к ногам моим рухнул – и там так и остался лежать.
 
 
А далее – в том клянусь я крестом – сказал мне этот «пловец»:
«Я – твой супостат. Я знаю: ты рад увидеть, что я – мертвец.
Гляди же теперь, в победу поверь, тверди же, что месть – сладка;
Гляди, как ползу и корчусь внизу, средь ила, грязи, песка.
 
 
Если время пришло – причинённое зло исправить люди должны;
И я шел потому к тебе одному, чувствуя груз вины.
Да, я зло совершал, и тебя я искал – тут и там, среди ночи и дня;
Хоть я ныне – мертвец, но нашел наконец… Так прости же, прости меня!»
 
 
Мертвец умолял; его череп сверкал, его пальцы вонзились в ил;
Уйти я не мог – лежал он у ног; он ноги мои обхватил.
И сказал я тогда: «Не буду вреда тебе причинять, скорбя.
Хоть безмерна вина твоя, старина, – ну да ладно, прощаю тебя».
 
 
Глаза я протёр (может, спал до сих пор?), стряхнул этот сон дурной.
Сияла луна, освещала она пятно средь воды речной;
Спускалось пятно туда, где темно, где лунный кончался свет,
Вниз и вниз по реке; наконец, вдалеке исчез его тусклый след.
 
 
Седого и дряхлого Майка рассказ я слушал почти до утра.
Потом он уснул, и по-волчьи сверкнул стеклянный глаз у костра;
Отражал этот глаз в предутренний час небесного свет шатра.
 
Перевод С. Шоргина

Баллада о Клейме

 
Богата златом была страна, а женщин – найдешь с трудом;
И Теллус-кузнец издалека привел красавицу в дом.
Был Теллус мастером в деле своем, он был волосат и силен,
Он встретил ее, и в жены ее он взял из Южных племен.
Ее королевой своей избрал; мечтал, чтобы жили в веках
И имя, и сила стальная его – в его и ее сыновьях.
 
 
А были в ту пору насилье и зло уделом этой страны;
Законы молчали, и только супруг был стражем чести жены,
Поскольку там было немало таких, кто мог почти без труда
И женское сердце украсть из груди, и душу сгубить навсегда.
И были женщины, на льстецов бросавшие ласковый взгляд;
И пролили реки крови мужья; Король был тому не рад.
И он возвестил свою волю стране, и строгий издал закон:
«Коль кто-то в стране человека убьет – да будет убит и он».
 
 
А Теллус-кузнец доверял жене, он с ревностью был незнаком.
На самой вершине холма их сердца светились любви маяком.
На самой вершине их домик стоял, среди кустов и ракит;
Под сенью дубов был их мирный очаг, от взоров чужих укрыт.
И он поклонялся, как ангелу, ей в том доме среди тишины,
И были горячие губы ее, как бабочки крылья, нежны.
А руки, обвившие шею его, как перышки, были легки;
С лица его грусть прогоняла она одним мановеньем руки.
И в час завершения пыльного дня, прошедшего в звонких трудах,
Она выходила, чтоб встретить его, в закатных янтарных лучах.
 
 
И был, как храм беззаветной любви, их балдахин – золотым;
И неба купол, как чаша цветка, лазурью сиял над ним.
Бывало, сквозь заросли лилий и роз она торопливо шла, —
Тогда, словно дети, к ней льнули цветы, она им – как мать была.
И ждал от жизни Теллус-кузнец только радость одну,
И он хвалу возносил богам за счастье и за жену.
 
 
И жил там писец-красавец, и звали его – Филон;
Имел он лицо Адониса; был строен, как Аполлон.
Он был безупречен в манерах, изящен и неотразим —
И женщины забывали о чести и долге с ним.
Умен был и в играх ловок, был нежен в речах и остер…
Любая ему уступала, и ждал ее скорый позор.
И он упивался удачей; и в день, что ночи черней,
Жену кузнеца он увидел и жертвой избрал своей.
 
 
К своим подмастерьям Теллус был добр, как родной отец;
Сказал он как-то в июне: «В полдень – работе конец!
Ступайте и радуйтесь солнцу, идите под сень ветвей,
Плывите по тихим водам, и каждый – с подругой своей.»
И он подумал: «Родная, устрою я праздник и нам;
Мы будем играть словно дети, глаза – улыбнутся глазам;
Украсим цветами друг друга, гирлянды из маков совьем;
Из озера выудим карпа; укроемся в доме своем.
Пускай же кипрские вина текут, услаждая рот;
Сегодня у нас годовщина: со дня нашей свадьбы – год.»
 
 
Он шел к ней под пение птичье; от радости пела душа;
Собрал он букет из лилий, к любви, как мальчишка, спеша.
Туда по тропинке прошел он, где в зелени домик тонул,
Где лозами окна увиты… И тихо в окно заглянул.
Усеяли лилии землю; к гортани присох язык;
И в страшную смертную маску лицо превратилось вмиг.
Как инок, что слышит про Деву дурные слова подлеца,
Кузнец содрогнулся, увидев супругу в объятьях писца.
 
 
Побрел в свою кузницу Теллус, шатаясь, словно был пьян,
И сердце терзала мука. Но вскоре явился план…
Он встал к своей наковальне, развел в своей топке жар,
Нанес по куску железа он страшный и точный удар.
И искры сыпались тучей; и делалось дело само;
И вот уж оно готово – позорное, злое Клеймо.
 
 
Той ночью звезда его сердца и страстна была, и нежна,
Его целовала жарко, – но знал он, что лжет она.
Еще от нее не слышал он столь влюбленных речей
(От страсти женщина зреет, как плод – от солнца лучей).
А он не сказал ни слова; он только глядел во тьму;
Он знал, что она сгорает от страсти – но не к нему.
Волос ее прядь намотал он на пальцы. В его уме
Звучало одно лишь: «Завтра…»; он думал лишь о Клейме.
 
 
Назавтра в солнечный полдень он снова пошел домой.
Под солнцем дремала роща, сморил даже бабочек зной.
Он к дому приблизился тихо… Внутри он услышал смех.
Смеялись над ним эти двое, верша свой постыдный грех.
Он вспомнил глаза, что сияли ему лишь в прежние дни;
Не мог он представить, что ныне сияют другому они!
Угаснет отныне сиянье! И вспыхнул огонь в крови;
Сквозь камень он видел их похоть, их радость от грешной любви.
О ужас! Здесь рай был – что нынче потерян, увы, навсегда…
Терпеть уже не было силы; он бросился в ад – туда!
 
 
Да он ли был столь бессердечен? Иль, может быть, все это – бред?
И что так пронзило воздух? То был ее крик – или нет?
И дверь, как скорлупка, ударом – и впрямь была снесена?
А жалкая эта блудница – взаправду его жена?
И что же: вот это – любовник, что подло с ума ее свел,
Которому кости крушил он и бил головой об пол?
Хотел раскроить он череп, тонул его разум во тьме…
Но тут он очнулся. Сквозь ярость блеснула мысль о Клейме.
 
 
Связал он Филона нагого, потуже ремни затянул,
А рот жены своей милой он шелковым кляпом заткнул,
И крики утихли. Пред нею лежал распростертый злодей,
И Теллус пригнул пониже за волосы голову ей.
Клеймо раскалил он в камине; принудил ее, чтоб сама
Она рукоятку сжала позорного злого Клейма.
Направил он вниз ее руку, и тела коснулся металл,
Пред нею Филон извивался, пред нею Филон кричал.
 
 
Он трижды проделал это, к мольбам и стенаньям жесток:
Чела железо коснулось, и дважды – коснулось щек.
Когда это сделано было, сказал он жене: «Взгляни —
Ты славно его заклеймила! Теперь я разрежу ремни.
О как же ты сладко, отмщенье!» – и путы разрезал он.
Шатаясь, рыдая от боли, поднялся с пола Филон.
И тот, кто был схож с Аполлоном, кто женщин пленял красой, —
Стал страшен, подобен сатиру, и скрылся во тьме ночной.
 
 
Явились они на суд Короля, и тот объявил закон:
«Коль кто-то чужую жену соблазнит – да будет он впредь заклеймен.
Да будет Клеймо на его челе, да будет оно на щеках —
Чтоб каждый видел его позор, и боль, и трепет, и страх.
Пусть видит повсюду презрение он, пусть слышит всеобщий смех;
Пускай он уходит в пещеры, во тьму – и прячется там от всех.
Он будет изгнан из мира людей – да будет навеки так;
Пусть ждет судьба хуже смерти того, кто смел осквернить Очаг».
 
Перевод С. Шоргина
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru