bannerbannerbanner
Где валяются поцелуи. Париж

Ринат Валиуллин
Где валяются поцелуи. Париж

– Вы всегда такая странная? – оставил Павел кофе, пытаясь сосредоточиться на доказательстве возникшей из ниоткуда теоремы.

– Нет, только под дождем с незнакомыми людьми. Моя странность – это защита.

– Я бы назвал это теоремой, которую надо доказать. Это профессиональное.

– Или Джокондой, которую надо украсть. Это от Маяковского.

– Хорошо, диковинкой – устроит? – подлил еще кофе Фортуне Павел.

– Дикостью – это правильное название. Как корабль назовешь… – стала она толкать по чашке несколько пузырьков, пока те не лопнули.

– Имя решает все.

– Я вот тоже сначала хотела свое поменять. Думала, вот стукнет 16 – обязательно поменяю.

– А чем вам оно не угодило? Не везло?

– Просто странное.

– Диковинное, – радовался чему-то Павел. «Зря кипишился, с головой у нее все в порядке».

* * *

– Может, мороженого? – не дожидаясь ответа, Пьер уже заказал два у продавца, который ловко надувал при помощи круглой железной ложки маленькие шары холодного счастья и прикреплял их к вафельным рожкам.

– Вкусное, а главное холодное, – облизывала свой малиновый шарик Катя.

– Идем на спуск, дальше площадь Пигаль, – неловко махнул рукой Пьер. Его мороженый шарик улетел в кусты. Пьер недоуменно заглянул вовнутрь пустого рожка.

– А почему Пигаль? – протянула ему свой шарик Катя.

– По фамилии скульптора, – укусил он его нарочито жадно.

– Как скучно, – держала она строго линию цинизма, пытаясь довести его до крайней точки, чтобы, если что, можно было бы с чистой совестью вернуться назад, на Родину, с вердиктом: «Не получилось. Разные менталитеты».

– Вуаля! Площадь Пигаль – центр всего этого безобразия.

– Пигалица, – выкинула, как исчезнувшую иллюзию, бумажку от мороженого Катя.

* * *

– Неужели вы не ходили по бабам?

– По бабам – нет. Бывает, зайдешь к женщине в душу ненадолго, а там уже куча мужиков и все смотрят на тебя подозрительно: «Мы думали, ты будешь умнее».

– А бывает – она к тебе и начинает заниматься фитнесом.

– Ты про тех, что крутят динамо?

– Именно.

– И с вами такое случалось?

– Конечно. Сижу, пью кофе, а тут она… садится за соседний столик. У меня сразу потекли стихи. Я даже готов был писать в стол, лишь бы это был наш с нею домашний стол. Она смотрела на меня. Я улыбался ей и так и эдак, она – красивая стена. Вот это выдержка – лицо ее не шелохнулось ни чертой. Я не понимал, в чем дело. Потом оглянулся и увидел за мной табло с расписанием. Вот так и в жизни бывает – думаешь, что она тебя почти любит, а на деле ей нужно совсем другое табло.

– Забавно. Если вы это только что придумали.

– Я никогда не вру, – рассмеялся Павел.

– Врать и придумывать – это разные вещи.

– Вещи разные, но носить приходится вместе, – посмотрел Павел на незнакомку так, будто увидел в ней знакомую. «Ей просто необходимы были перемены в жизни… между уроками, которые преподносила жизнь». – А кто вам поставил этот диагноз?

– Какой диагноз?

– Париж. Он вам просто необходим.

– Никто не ставил, я сама… надоело заниматься аутотренингом.

– Значит, все еще больно?

– Боль? Она притупилась. Хотя иногда хожу, ною, как маленькая. Будто выронила изо рта соску.

«Ребенок», – подумал про себя Павел.

– Никогда не видел таких искренних людей.

– И не увидите, их можно только услышать.

* * *

Площадь разврата действительно небольшая. Она в окружении – французские здания, что месье, которые ее оберегали всячески, у них вместо шляп мансарды, смотрят на нее как на шлюху, великую проститутку Парижа. Любили ли они ее? Скорее, просто пользовались. Куда бы она от них могла сбежать, с ее прошлым, с ее будущим? «Куда сейчас могу сбежать я?» – в чужой стране, от чужого человека. Да и незачем. Ей здесь нравилось. Вся эта красивая суета вечером и небрежное волнение оставленного толпой мусора поутру. Его, как последние мечты, развеет легкий утренний ветерок. Одинокая куртизанка поежится от ранней прохлады, не дождавшись последнего клиента. С одной стороны у нее музыкальные магазины, напротив – бары, рестораны и кабаре. А в соседних переулках спрятались стриптиз-бары и всевозможные секс-шопы.

– Сейчас здесь можно найти развлечение на любой вкус, впрочем, как и 200 лет назад. Раньше французские аристократы снимали здесь не только девочек, но и небольшие особняки для них.

– Русские не только снимали, но даже строили, – поддержала отечественного производителя Катя.

День клонится к концу, клонится ко сну, день-клон. Обрезки солнца валяются повсюду, острые настолько, что режут зрение. Тени, как людей, так и зданий, выросли в разы, будто, как и Катя, наполнились впечатлениями, теперь волокли их за собой. Правда, очень скоро они выглядели уже не такими контрастными, а потом и вовсе исчезли.

На небе темнело, снизу – нет, наоборот, пошлый цвет вывесок нагонял ароматы праздника. В атмосфере запахло развлечениями, удовольствиями, развратом, сыром, сифилисом, вином, еще черт знает чем. На ночную улицу выпустили подвыпивших посетителей баров, наркоманов, искателей сомнительных удовольствий, бедняков и проституток.

Ночь пришла и разделась, бросив на витрины магазинов свое откровенное белье. Катя уткнулась носом в стекло – она внимательно разглядывала предметы женского белья. И мысли ее побежали нагишом.

– Если днем от этого места несет эротикой, то ночью – сексом, – дышал за ее спиной Пьер.

– Я бы сказала, даже порно, – она напоила свое любопытство и пошла дальше, Пьер шел следом.

– Проститутка? – кивнула на намалеванную девицу у столба Катя. Та словно объявление на яркой бумаге об интим-услугах, сошедшее со столба на землю.

– Откуда здесь столько проституток?

– Это бизнес, вполне себе легальный. Души торгуют телом. Есть и душеприказчики – это сутенеры, но они, как опытные пастухи, прячутся где-то в тени.

– Чудно. Я люблю Париж. Ты пользовался когда-нибудь услугами?

– Нет, – соврал Пьер, и Катя сразу это заметила.

– Только не ври мне больше.

– Я никогда не вру.

– Они все время ходят туда-сюда?

– Им запрещено приставать к прохожим, и они просто прогуливаются вдоль витрин. А некоторые поджидают клиентов во дворах.

– Рыбалка?

– Я бы сказал, охота.

– Combien tu m'aimes? – вдруг остановила девицу Катя. Та показала пятерню.

– Так дорого?

– Может, она решила, что мы вдвоем.

Шлюха начала уже оказывать знаки внимания Кате.

– No, – ответил резко Пьер.

– Ок, – загнула один палец на смуглой руке куртизанка.

«Не француженка», – решила про себя Катя. Мелькнула мысль ляпнуть что-нибудь на родном, но она сдержалась.

– Зачем тебе это, Катя? – прошептал ей на ушко Пьер.

* * *

– Если только поговорить по душам. Всегда хотелось узнать, что у них там.

– Ты думаешь, у нее есть душа?

– Конечно. Хотя нет. За 400 она нам душу не откроет.

– No, mersi, – повторил Пьер, продолжая смотреть на длинные ноги платных удовольствий.

Та пожала плечами.

– Не дури, Катерина, – взял под руку Катю Пьер и стал уводить от греха подальше.

Катя вырвала руку и побежала вперед, скандируя на ходу, пытаясь попасть каждым шагом своего бега в такт:

– Без преувеличения

Могу

вам

сказать, —

поправила

она

свою

выдающуюся грудь.

Потом

посмотрела на меня

большим

небом глаз. —

Вы можете

Думать

все

что угодно.

Можете

даже

перед сном

об этом подумать.

Я – женщина,

которая

ищет мужчину,

который

давно уже

ищет ее,

я не бл…

– Подожди, – кричал ей Пьер. – Я не слышу, что ты говоришь.

– Не важно, это стихи.

– Про нее?

– Про ее душу.

– Как ты думаешь, сколько ей лет? – бросил Пьер, наконец настигнув Катю.

– 30.

– 40, не меньше. Здесь многим, как правило, далеко за 40.

– Я давно подозревала, что женщина начинает что-то понимать в любви только после сорока. – не стала спорить с Пьером Катя.

«Возраст женщины выдают глаза. Эти насмотрелись на 30, не больше».

Этот короткий разговор Катю развеселил. Она вдруг почувствовала себя одной из них, у французского столба, который привязал ее к себе еще в Питере, когда Он впервые приехал к ней туда в гости. И вот столб уже уводит ее, уводит подальше от самой себя. Они пробежали еще несколько метров, потом остановились и снова пустились взасос. Глаза закрыты. Губы ее врастают во французские губы Пьера. Они говорят на одном языке. Где-то рядом чей-то голос тащит свою песню. Когда Катя открыла глаза, она увидела счастливого Пьера, а за его спиной музыканта, который тихо перебирал что-то на французском и, будто зная, о чем она сейчас подумала, схватил гитару, висящую на его шее, и стрельнул, пронзительно передернув струну, стрельнул в Пьера, словно это была не гитара, а автомат. Струна лопнула, музыкант улыбнулся, сделал красивую паузу и тут же продолжил песню.

Отели, бордели, притоны приглушенным розовым светом склоняли к интиму самых одиноких. Свет шептал прохожим своим мягким током, что девочки здесь что надо, стоит только его погасить.

* * *

Заходили в книжный и писатели, чаще местные, находили полку со своими книгами, любовались, потом здоровались и спрашивали с нарочитой небрежностью: «Как продается книга?» – их детище, их Библия. Смешные и очень обидчивые, как дети.

– Никак, – с некоторых пор стала отвечать я честно, – даже не спрашивают.

– А что сейчас спрашивают?

– Как всегда, романы.

– Какие?

– Хорошо идут романы-шуршалки, – вспомнила я книжку-шуршалку, которую подарила дочери подруги на годик.

Особо тщеславные обижались и долго не приходили. Сразу было видно, чего не хватает в их книгах, кроме чувства юмора. Если в книге нет даже чувства юмора, то как она может задеть чувства других. Книга – полкило букв, если ты хочешь, чтобы ее покупали как картошку, для этого она должна стать вторым хлебом.

 

По сути своей слова – это прямая, это правда, нарезанная на буквы, на кусочки, изящно загнутые под нашу действительность. Это полуфабрикаты. Не все приемлют сырую правду жизни. Задача писателя – приготовить вкусное блюдо, для кого-то хорошо прожаренное, кому-то с кровью, для вегетарианца – из фруктов его мечты и овощей бытия. Писатель – это прежде всего голос с запоминающимся тембром, который должен будет впоследствии то царапать, то вновь успокаивать вашу душу; во вторую очередь, писатель – это слух, идеальный слух, он должен слышать не только других, но прежде всего себя. Его слова должны передавать ощущения в пятимерном пространстве чувств. Как я уже говорила, шестым чувством, словно тенью, за ним должно следовать чувство юмора. Оно необходимо, чтобы давать читателю время отдохнуть, перезагрузиться, посмеяться, освободить легкие души от лишних эмоций.

* * *

Вдалеке мололо хлеб из зрелищ Moulin Rouge. Мельница накалилась докрасна. Зрители толпились у входа в ожидании горячей выпечки.

Толпа гудела разноцветными языками, кого здесь только не было. Катя знала, кого здесь не было, и Пьер, скорее всего, тоже знал, но молчал.

– Почему ты молчишь?

– За слова придется отвечать, – вспыхнула на нем французская улыбка, было в ней что-то от Бельмондо, Депардье и Ришара, вместе взятых. Глупая улыбка счастливого человека.

– Да, – вздохнула Катя, и сказала на русском, – за базаром надо следить.

– А что такое базар?

– Это рынок.

– Рынок любви открыт, – раскрыл объятия Пьер, пытаясь обобщить все выше увиденное.

– Базар, – поправила его Катя.

– Базар, – повторил Пьер.

Пьер, конечно, не знал второго значения этого слова, а Кате не хотелось сейчас объяснять. В ее зрачках светились огоньки афиш. Мимо пробежали рекламой кабаре танцовщицы из мюзик-холла.


Ночь – сутенер, она следит за тем, как вытряхивают кошельки туристы. Звезд все больше, они ведут счет прибыли. Шлюхи, как звезды – их лучше видно в темноте.

Рядом прошла пара. Мужчина, он был разбавлен двумя бутылками вина, не меньше, а может быть, и тремя. Обняв барышню за талию, что-то объяснял ей на немецком; скоро он испарился в темноте притона вместе с женщиной.

Цыганка в темноте читала чью-то руку, пытаясь разобрать почерк незнакомой судьбы по линиям жизни, по которым сейчас шли навстречу мы с Пьером; веселая компания испанских туристов, нищий, уличные продавцы, содержатели притонов, торговцы кокаином, торговки телом и другие проходимцы.

* * *

Навестив дочь, я решила прогуляться по парку, что находился недалеко. Вышла на улицу, чтобы как-то выветрить охватившую меня ревность. Сто лет не курила – закурила. Посмотрела на сигарету – бросила. Если бы бросить ревновать было бы так же просто, как бросить курить.

Парк встретил тепло: она клевала чипсы, которые пришлось взять вместе с сигаретами, потому что у продавца не было сдачи, птицы – свежую траву в поисках еды, рядом мать клевала свою маленькую дочь за то, что та нашла где-то грязь, у пруда сидел мужик, не клевало только у мужика, который сидел с удочкой. Не все окружавшие его были счастливы, но, тем не менее, процесс какой-то шел, и только у него одного нет клева, жизнь остановилась, как вода в пруду; ты совершенно мудрый, как в воду глядел, так и глядишь. Сидишь, ждешь, время съедает тебя. «Может, нырнуть?» – стимула нет, есть только палка, за которую держишься, как за соломинку.

Парк утопал в цвету, пруд в его лепестках. Люди снимались на фоне цветущих деревьев. Им явно не хватало цветов в жизни. Я прошла рядом с фонтаном, дно которого было усеяно мелочью: люди до сих пор были уверены в том, что для счастья много не надо. Мне не хотелось смотреть на себя со стороны, но периферическое зрение все показывало, что у нее на этот счет свое мнение: «Для счастья надо много, потому что счастье – это когда нигде не болит и во всем прет». А у нее болело.

Когда-то жизнь ее была простой, как три копейки. Пусть трехгрошовая, но моя и счастливая, вдруг стала сложной, словно купюра неизвестной страны, на счастье такую не принимали, и ни у кого не было сдачи, и с которой ей приходилось бегать по разным заведениям, пытаясь разменять свою проблему. Суть и сложность злосчастной заключались в том, что она от нее никак не зависела, и тем более не зависели способы ее решения по одной простой причине: проблема эта была с близким ей человеком. Своим сознанием ее было не объять, поэтому вся нагрузка ложилась на чувства, именно они принимали главный удар. Сейчас она переполнена ими, они затмевали ее взор: соленые, горькие – хоть выжимай, начинаешь их вытирать, мокнут крылья и уже не взлететь.

– Я ее напоил и трахнул, – разорвал неожиданно пополам ее мысленную цепочку разговор двух обгоняющих ее парней в трениках.

После этих слов я снова вернулась в себя, мне стало обидно за все бабское племя. За его глупость и беспомощность в вопросах чувств.

Где-то впереди дети пускали мыльные пузыри. Перед глазами были разноцветные шары, в каждом из которых отражался человек, но стоило только ей прикоснуться к шару взглядом, пытаясь разглядеть лицо, тот лопался как мыльный пузырь.

Я стояла одна в пустоте комнаты, словно в барокамере, мысли свободно летали вокруг бабочками и стрекозами, меня забавляла та легкость, с которой они могли перевоплощаться из хороших в коварные, из дерзких в слабохарактерные, из доблестных в подлые. Из пуританских и верных – в сексуальные и развязные. Невесомость, вот чем они завораживали, чего не хватало следующей стадии их развития – поступкам. Те уже чувствовали влияние других объектов и зависели от притяжения земли. Мысли мешались с мечтами.

Стаи мыльных пузырей искрилась радужными переливами форм, потом, столкнувшись с мыслью, лопалась смешно и непринужденно, безболезненно. Ни времени для них не существовало, ни пространства. Вот одна из них по-быстрому слетала в прошлый год, другую я хотела послать в будущее, но оно выглядело туманно, не было никакой возможности летать. Будущее закрыто на переучет. Мне захотелось выйти из этой пустоты хотя бы в коридор, я оставила детей с пузырями и двинулась дальше по дорожке парка.

Добро и зло все время мешалось в голове, чего же на самом деле больше? «Не будь зла, кому бы впаривали свое добро?» Вспомнилось расхожее сравнение, что Гитлер стал Гитлером только потому, что однажды его не приняли в художественное училище, но, с другой стороны, Сталину не помешало стать Сталиным то, что он закончил духовную семинарию.

Иногда вслед за этим всплывала какая-нибудь история жизни типажей из моего книжного. Они их все несли и несли, будто я была не обычным продавцом, а писателем, что непременно посвятит этому роман:

«…мы не стеснялись друг друга – лежали голыми и просто смотрели друг на друга, не отрываясь. Ничего, кроме объятий и поцелуев, не было. А жаль – возможно, все было бы иначе. Позже я поставила ему в вину его порядочность и сдержанность. Он ответил, что так любил меня и боялся, что я его возненавижу. В этом и был весь мой Булат – сильный, любящий и очень порядочный. А будущий муж стал ухаживать за мной – приезжал из Баку на выходной для свиданий. Боже! Что творилось с моим Булатом! Взрывался и пропадал на несколько дней от ревности. Так мы подошли к окончанию школы. На выпускной бал я не пошла и уехала поступать в Москву в МГУ на исторический факультет. Не поступив на дневное отделение, вернулась. С Булатом творилось неладное – взрывы и всплески любви и бешеной ревности. Я металась меж двух огней: Булат любил – я принимала его любовь. С мужем – я любила, а он лишь позволял себя любить. Но без любви Булата я не могла существовать – продолжали встречаться вплоть до…»

Я понимала, что этими чужими историями я только пыталась задвинуть свое, что не позволяло дышать полной грудью, что калечило изнутри. Будто мина замедленного действия медленно-мучительно разрывалась в моей душе. Вслед за этим всплыли другие типажи, они приносили осколки своих судеб, которые извлекли из себя, они показывали их мне, предлагая ощутить на вес. Тяжесть. Их лица стирались, пропадали, потом появлялись новые, истории повторялись или были очень похожи. Одиночество. Вот что их объединяло. Что я могла дать этим людям взамен? Только книги, как антидепрессант, как болеутоляющее, как антисептик. Можно было открыть им свою душу, как историю болезни. Вряд ли бы они поверили. «Вы всегда такая улыбчивая, такая красивая, такая добрая». «Просто вы не знаете меня злой». Стоило только подумать о добре и зле, как сразу же нашлось вещественное доказательство моим гипотезам.

Подростки бежали по дорожке трусцой и один из них случайно задел малыша, шедшего со своим отцом. Малыш упал, легкоатлет сразу же остановился и принялся поднимать его, но тут же получил от отца два удара: один под дых, другой в челюсть. Ошарашенный подросток вдруг перестал расти и рухнул рядом, через мгновение, боясь повторения атаки, он все же встал с земли, собрав с нее свои угловатые кости, и медленно побрел прочь от малыша, который уже поливал землю слезами. «Вот урод», – огрызнулся отец, высококалорийный тип, 90% жирности, обращаясь к своим двум товарищам. Те закивали: «Бегать, что ли, негде». Потом они потеряли к юному бедолаге интерес и принялась всячески успокаивать мальчика. Тот был неумолим; желая сорвать куш и получить по максимуму внимания взрослых, начал орать навзрыд. Неожиданно перед ними вырос пожилой мужчина, он протянул малышу леденец. Мальчик взял его, продолжая ныть, но выключив сирену. Мужики наперебой стали благодарить деда: «Спасибо», Спасибо большое», «Смотри, какой добрый дядя». Я равнодушно наблюдала за эпизодом. Зло растворилось в добре, чтобы там кормиться. Добро, сделав свое дело, отползало.

Я пошла дальше, села на одну из скамеек, что ждали своих пассажиров, стоя вдоль аллеи. Не глядя, положила на нее свою стройную линию. Раньше она бы тщательно осмотрела поверхность, прежде чем садиться. С некоторых пор у нее прошло это чувство неуверенности и брезгливости, проще говоря, с некоторых пор ей стало по барабану. Она закинула голову – сверху только небо в джинсовую тряпочку: «Давно я не надевала джинсы на свои еще стройные ножки. Я же еще молода?» Женщина стала вспоминать, сколько ей сейчас, пытаясь вытащить себя со склада, куда ее списали неожиданно обстоятельства. Она нашла там еще и кожаную куртку. «Сейчас бы на байк, сесть бы к кому-нибудь и прижаться своей кожей к его коже, и слушать в шлеме одну на двоих музыку под огни отстающих машин, да и лететь так до самого Парижа. Где бы только раздобыть такую спину?»

* * *

– Может, выпьем кофе? – предложила я Пьеру.

– Да, конечно, – мы устроились в кафе на веранде какого-то отеля. В кафе было людно. Гарсоны бегали своими тропами меж деревянных пней. Столы накрыты белыми, цвета базилики Сакре-Кёр, скатертями.

– Надеюсь, мы не встретим здесь сегодня ни Мане, ни Ренуара, – пошутил Пьер.

– Почему бы и нет?

– Я сегодня неважно выгляжу.

– Для настоящего художника это не важно. Не создавай себе кумиров, создай себя.

– А что для него важно? Наверняка ты знаешь, ты же искусствовед.

– Линия, она не должна прерываться. Он ведет ее от первого мазка до последнего. В зависимости от того, как проходит эта линия, мы видим на полотнах, что есть, что было, либо то, что будет. Настолько чувственную, способную совратить твое воображение.

– Красивые слова.

– А что такое, по сути, слова? Это нарезанная на кусочки и вывернутая, выгнутая по необходимости прямая. Каждое слово было когда-то прямой, но переведенная в слова, исказилась словно правда, до неузнаваемости. Так что теперь у каждого она своя, удобная и практичная. Одни пишут, другие читают. Язык писателя должен быть приятным на звучание и вкусным на содержание, – показала Пьеру язык Катя. – Вот на той картине самого Парижа нет, но есть детали: его вино, его сыр, его разговоры. Чувствуешь?

– Ты серьезно? – посмотрел на картинку на стене напротив, где ушастая мышь забралась на обеденный стол.

– Вижу зарождение чувства юмора, – рассмеялась Катя. – На самом деле, я слишком бесчувственна, я даже знаю, откуда это, я слишком пресыщена красотой Питера.

– Тебе нужно время для акклиматизации.

– Для монмартризации, эйфелизации, пигализации, булонизации.

* * *

В то утро я ненавидела его, как ненавидят водку с похмелья. Материться я не умела, она выражалась лицом.

Рядом с ней была гора, хотелось забраться на нее и крикнуть от души. Тут гора протянула свои могучие руки и сгребла девушку в теплый дом. «Мечты материализуются», – подумала она после того, как накричалась всласть.

 

– Почему шампанское ударяет сразу в голову?

– Чтобы сберечь тело. Куда сегодня пойдем? – потянулся в постели Пьер.

– Давай здесь еще полежим немного, во сне, – сладко въедалась всем телом в прохладную бамбуковую ткань Катя. Будто хотела заблудиться в этой бамбуковой роще навсегда.

– Хорошо, – зашел в рощу вслед за ней Пьер.

Черты характера, как параллели чертам ее лица, они отражались друг в друге: то прекрасная, как вчера, то капризная, как никогда, то все параллельно, как сейчас. Погода тоже любила капать на мозг. В окне моросил дождь. Восемь утра. Оставив свою руку с часами в покое, я снова посмотрел на Катю. Она спала. Что-то ей снилось, наверное. Лицо от Найка, красивые брови застыли в недоумении, им было не до ума. Само совершенство, оно боялось чего-нибудь недоуметь. Губы с грустинкой на 8.20 открылись, но ничего не сказали. Я так и уснул, любуясь на портрет неизвестного мне русского живописца.

Через два часа я уже поднимал жалюзи на кухне. За ними светило. Большое, теплое, многообещающее. Прекрасно, когда воскресенье начинается с апельсинов: один в окне, другой в руке. Я чистил тот, что в руке, и наблюдал, как солнце дергает за нитки. Весна в театре кукол. Только два часа назад зима текла по венам. Люди шли среди людей. Их не грел пейзаж плешивый. Но внезапно распахнула занавес весна, дернула бедняг за солнечные нити, и они ожили.

– Иди сюда, – кричала Катя из спальни.

– Что еще?

– Иди, увидишь.

– Ну?

– Глянь, какая я хорошенькая.

– Сейчас, – сунул я одну дольку апельсина себе в рот, снова посмотрел на часы. – Ты можешь мне позвонить?

– Телефон потерял?

– Нет, штаны. Телефон в штанах должен быть.

– Зачем тебе штаны, иди сюда.

– Что-то мне подсказывает, что сегодня понедельник и надо сходить на работу, – нашел он наконец то, что искал, в спальне, куда его звала Катя.

– Понедельник был создан для тех, кто хотел бы все начать с нуля, – лежала Катя в постели. Видны были только лицо и одна нога, кинутая поверх одеяла на произвол судьбы.

– Ты же понимаешь, что это невозможно.

– Да, да, мы все боимся опоздать на работу. Пятница может задерживаться, суббота – спешить, воскресенье – проспать. И только понедельник пунктуален. Он приходит без опозданий, в одно и то же время. Иди.

Пьеру не хотелось уходить, хотелось остаться вместо этого одеяла. Но он быстро взял себя в руки, запихнул в куртку, засунул в ботинки и вышел.

* * *

Весна. Воскресенье. +15 на улице, +36 и 6 в душе. Для тела это нормально, для души – жара, нужно срочно найти того, кто спрячет в тени объятий.

«Никогда не делай в пятницу то, что можно сделать в понедельник» – вспомнила она цитату из ежедневника своей дочери. «Да, проснуться бы сразу в понедельник». На работе время ее бежало легче, чем в выходные. Она работала три через два с 10 до 20 в Книжном доме, который в это время становился ей домом более родным, чем квартира. Здесь время можно было занять работой: бесконечно перебирать книги, заказывать, советовать и отдавать их за деньги в добрые руки. Здесь она чувствовала себя королевой книжного, ее все так и звали – «Княжна». В выходные же, кроме дома и его вещей, которые постоянно хотят тебе что-то напомнить или рассказать – одни только мысли. От них некуда было сбежать. Разве что надеть майку, трусы – и в парк, мотать круги. Она пробовала, только бежать быстрее мыслей не получалось. Они, недобрые, бежали рядом и издевались.

Женщина уже давно проснулась. Настроения откровенничать не было, поэтому она старалась не смотреть зеркалу в лицо, когда умывалась. Она устала видеть там глаза, полные слез, хоть выжимай. Нужна была какая-то центрифуга действий, чтобы вывести ее из этого запоя тоски. Утро – это не смешно; что ни облик – то продолжение подушки, улыбнуться как следует не получается, лицо смято сном словно скатерть, которую необходимо поправить, прежде чем подавать кофе и горячие бутерброды.

Девушка убедила себя, что сегодня начнет новую жизнь, потому что в понедельник, как ни крути, все вернется на круги своя. Она вытерла лицо полотенцем. Она вернулась на круги своя, но уже не своя.

Позавтракав, она скинула халат, надела белую майку и поверх кожаную куртку, вытащила из шкафа пластмассовый пистолет и положила в свою сумочку.

* * *

– Я бы хотела в Мулен Руж и театр ужасов «Гран Гиньо́ль», – глотнула горячий кофе Фортуна. Кофе был слишком горяч, а глоток – огромен. Во рту стало нестерпимо горячо, захотелось выплюнуть, но она сдержалась. Только глаза ее округлились.

– Обязательно сходим! – понял, насколько это важно было для Фортуны, Павел.

– Почему именно в Мулен Руж?

– Там бывал Генри Миллер.

– А кто это?

– Американский писатель.

– Может быть. Я знаю точно, что там черпал вдохновение Ван Гог.

– А кто это? – прикинулась дурой Фортуна.

– Французский художник.

Оба были умны, оба тактичны, оба соврали.

– Не волнуйтесь, я его знаю.

– Я волнуюсь?

– Нет, у вас по лицу пробежало: «Какая она темная».

– Тебе показалось. Сейчас уберу, – провел по лицу ладонью Павел и улыбнулся. – Чувствуй себя как дома.

– Хорошо, – ответила Фортуна, хотя хотела сказать примерно так: «Это вряд ли. Дома я одна».

Большая студия, в которой они остановились на кофе, чиста и уютна. Студия хороша для гостей тем, что весь внутренний мир хозяина нараспашку: в одном углу кухня и деревянный квадратный стол без скатерти, высокие стулья – на одном из них сейчас сидела Фортуна. У квартиры не было никаких посторонних запахов. То есть в квартире не пахло другими женщинами. Она смотрела, как Павел варил кофе, краем глаза оценивая быт. В другом углу большая кровать, заправлена. Шкаф с книгами, рядом стол с компьютером и маленький кожаный диван. На нем спал кот. Вдоль всего бытового пейзажа огромное панорамное окно с видом на городские ландшафты. Мне здесь все нравилось: от прозрачного аромата этого дома, пока не явился кофе, до расцветки обоев и утвари. Сейчас я смотрела на приятное сочетание миндаля и зеленых тыквенных семечек в пиалушке на столе, рядом такая же с сухофруктами. Кухня была со встроенным в нее завтраком. Фортуне хотелось спросить: «Откуда она у тебя, такая уютная?» – «Такую купил». «А с ужином не было?», – почувствовала она, что зверски голодна. «Как давно у меня не было этого чувства, вообще чувства», – вдруг осенило ее, совсем недавно бродившую по жизни в полном равнодушии. Чувство. Она не знала, когда это началось, но точно знала, что для нее это уже никогда не закончится.

Самым непривычным для Фортуны было то, что она сидела, на кухне, а кто-то готовил ей кофе.

– По-моему, что-то горит.

– По-моему, это я.

– По-моему, это ты.

– Ага… Волосы на руке опалил, когда кофе снимал, – начал Павел разливать по чашкам.

– Не раздражает?

– Знаешь, какой запах раздражает больше всего женщину? Запах другой женщины.

– Хочешь что-нибудь послушать? – Заменил неловкую на музыкальную паузу Павел.

– Да. Море.

* * *

Поначалу меня пугали шприцы, уколы, жуткие вены и кровь. И это вечное чучело, рядом с кроватью, с желтоватой жидкостью в голове, которое по капле сцеживало свой мозг моей дочери. Система, с которой мне все время хотелось поздороваться. Скоро все это отошло на второй план: смотреть на кровь и иглы совсем не страшно по сравнению с тем, что такое смотреть на дочь, которая умирает. Я выдохнула сочувствие и зашла в палату.

– Мама, руки вверх!

Женщина увидела в руках девочки, лежащей на койке, пистолет. Голова ее была аккуратно покрыта синим платочком. Глаза большие, синие, словно два океана, которые занимали большую часть суши.

– Страшно?

– Еще как.

«Мне всегда страшно приходить сюда».

– Да не бойся ты. Он пластмассовый, мне мальчик подарил из соседней палаты – выписался сегодня. – На, говорит, вдруг пригодится – отстреливать врагов.

– У тебя нет врагов.

– Нет. Но с оружием, он говорит, тебе будет спокойнее. Смотри. Он как настоящий, – протянула она матери игрушку. Та подошла, поцеловала дочь и только потом взяла в руки пистолет.

– Какой у тебя красивый платок, – не спускала взгляда с головы матери. – Почему ты раньше никогда не носила платков? Тебе идет.

Мать взяла, прежде она никогда не держала в руках оружие. Она стала метиться в дверь, на которой висел календарь, и выстрелила. Дверь неожиданно открылась. В нее вошел доктор. Колпак, борода, белый халат и огромный орлиный нос, который торчал из этого профиля. Нос был выдающийся, с таким можно было сделать карьеру в любой профессии.

– Добрый день, – увидел он мать с пистолетом в руке. «Эти киношники совсем с ума сошли», – промелькнуло у него в голове.

Рейтинг@Mail.ru