bannerbannerbanner
В горной Индии (сборник)

Редьярд Джозеф Киплинг
В горной Индии (сборник)

Бегство белых гусар

Очень многие убеждены, что полк английской кавалерии не может обратиться в бегство. Это ошибка. Я видел самолично, как четыреста тридцать семь гусар в постыдной панике мчались по равнине; я видел, как лучший полк был вычеркнут из списка армии в каких-нибудь два часа. Если вы напомните об этом Белым Гусарам, то, по всей вероятности, они жестоко поступят с вами: они не гордятся тем, что случилось.

Белых Гусар сразу можно узнать по их саблям, которые больше, чем сабли в каком-либо другом полку. Если и этого отличия недостаточно, то можно узнать их по их старой водке. Вот уже шестьдесят лет она не переводится в офицерском собрании и стоит того, чтобы её отведать. Спросите старой водки «Мак-Геро» и тотчас же получите её. Если унтер-офицер, служащий в офицерском собрании, заметит, что вы невоспитанны, что чистейший напиток пропал зря, он отнесётся к вам снисходительно, он человек добрый. Но за офицерским обедом – молчок о форсированных маршах и верховой езде: собрание весьма щепетильно на этот счёт, и если усмотрит в ваших словах глумление, то разговаривать с вами не станет.

Как говорят Белые Гусары, это была вина их полкового командира. Он был новичок в полку и не должен был брать команду в свои руки. Он заявил, что солдаты плохо обучены… Это Белые Гусары-то, полагавшие, что они могут пройти и огонь и воду! Это было оскорбление, и оно послужило первым поводом к возмущению.

Затем полковник забраковал лошадь тамбур-мажора Белых Гусар. Впрочем, может быть, вы и не представляете себе, какое тяжкое преступление он совершил. Душа всего полка заключена в этой лошади. Она – обычно это рослый пегий жеребец – носит серебряные литавры. Она для полка – вопрос чести. Полк потратит на неё все что угодно. Она не подлежит закону об отставке. Её работа очень легка – она выступает только шагом. А потому, пока она ещё может выступать, пока она ещё не утратила своей красоты, её благополучие обеспечено. Она знает полк лучше, чем сам адъютант, она непогрешима.

Лошади тамбур-мажора Белых Гусар было только восемнадцать лет, и она прекрасно исполняла свои обязанности. По крайней мере, ещё шесть лет она могла работать в полку, и она с полным достоинством носила свой титул. Полк заплатил за неё 200 рупий.

Но полковник приказал её убрать, и это было сделано. Её заменил невзрачный конь гнедой масти, похожий на мула, с овечьей шеей, крысиным хвостом, с ногами, как у коровы. Барабанщик возненавидел его, а лошади музыкантов прижимали уши и сверкали на него белками глаз. Я думаю, что мысли полковника о плохой обученности полка распространялись и на музыкантов и что он хотел их заставить принимать участие в обыкновенных парадах. Кавалерийский оркестр – вещь священная. Он присутствует на парадах только в торжественных случаях, и капельмейстер стоит ступенью выше полковника. Он – верховный жрец, и «равняйся» – его священный гимн. И тот, кто никогда не слышал звуков этого гимна, пронзительных и высоких, слышных даже сквозь бряцанье шествующего полка, тот многого не слышал, многого не ведает. Когда полковник дал отставку лошади тамбур-мажора Белых Гусар, в полку вспыхнул чуть ли не настоящий бунт.

Офицеры сердились, кавалеристы неистовствовали, музыканты бранились, как простые рядовые. Продать лошадь тамбур-мажора с аукциона, с публичного торга, чтобы её купил какой-нибудь парс и запряг в телегу! Это было хуже, чем выставить всему свету всю подноготную полка, хуже, чем продать еврею, чёрному еврею, посуду из офицерского собрания!

Полковник был низкий человек и к тому же задира: он знал, как отнесётся полк к такому аукциону, и, когда кавалеристы предложили сами купить лошадь тамбур-мажора, он сказал, что подобное предложение противозаконно.

Но один из субалтернов – ирландец Гоган Яль – купил лошадь тамбур-мажора за 160 рупий. Полковник пришёл в ярость. Яль просил прощения, это был невероятно кроткий человек, говорил, что купил лошадь только затем, чтобы избавить её от дурного обращения, которому она подвергнется, и от голода, и что он застрелит её. Казалось, это успокоило полковника, так как он велел ему отдать лошадь тамбур-мажора. Он чувствовал, что сделал ошибку, но признаться в ней, конечно, не хотел; присутствие же лошади раздражало его.

Яль выпил стакан старой водки, взял три сигары и Мартина, своего друга, и оба вместе вышли из собрания. Целых два часа Яль совещался с Мартином у себя на квартире, но только бультерьер, который стережёт сапожные колодки Яля, знает, о чем они говорили.

Лошадь, закутанную и завёрнутую вплоть до ушей, вывели из конюшни и против воли увели далеко от лагеря. С ней пошёл грум Яля, а друзья пробрались в полковой театр и забрали там несколько жестянок с краской и кисти. И когда наступила ночь, в конюшне Яля слышался такой шум, словно его собственный конь – старый огромный белый жеребец хотел разнести ударами копыт свои ясли.

На другой день был четверг, и кавалеристы, узнав, что Яль ушёл стрелять лошадь тамбур-мажора, решили устроить ей настоящие полковые похороны, наверное, много лучше тех, которые устроили бы они полковнику, умри он теперь. Они раздобыли телегу, брезент и целый ворох роз, и труп лошади, накрытый этим брезентом, был отвезён на то место, где сжигались трупы животных, павших от заразной болезни. Две трети всего полка следовали за телегой. Музыкантов не было, но все пели хором гимн, посвящённый павшей старой лошади, подходивший к данному случаю. Когда труп опустили в землю и кавалеристы стали бросать на могилу розы, чтобы усыпать весь труп, коновал выругался вслух:

– А ведь лошадь-то эта так же похожа на лошадь тамбурмажора, как я на неё.

Унтер-офицер спросил, не пропил ли он в кабаке и свою голову? Коновал ответил, что знает ноги лошади тамбур-мажора не хуже своих ног. Но замолчал, когда увидел на закостеневшей ноге её, обращённой к ним, полковое тавро.

Итак, лошадь Белых Гусар была похоронена. Коновал ворчал: брезент, покрывавший труп, был запачкан в некоторых местах краской, и он заметил это. Но унтер-офицер грубо ткнул его в скулу, сказав, что он не иначе как пьян.

В следующий за похоронами понедельник полковник отомстил Белым Гусарам. Будучи как раз в это время главным начальником, он отдал распоряжение о бригадном учении. Он сказал, что «проманежит полк до пота за его проклятое нахальство», и выполнил своё обещание как нельзя лучше. Этот понедельник оставил у Белых Гусар самое неприятное воспоминание. Они бросались на воображаемого врага, скакали то вперёд, то назад, слезали с лошадей и спешивались, словом, проделывали всевозможные вещи, и все это на пыльной равнине, обливаясь потом. Радость пришла потом, в тот же вечер, когда они напали на конную артиллерию и гнали её две мили. Но это был личный вопрос, и у большинства кавалеристов были свои счёты.

Артиллеристы говорят открыто, что Белые Гусары бежали от них. Они не правы. Парадный марш закончил эту кампанию, и, когда полк вернулся в лагерь, солдаты были покрыты пылью от шпор до подбородка.

Белые Гусары имели одно большое и совсем особенное преимущество. Мне кажется, они приобрели его ещё при Фонтенуа.

Многие полки обладают особым правом: в известные дни, например, носить воротники вместе с вицмундиром, бант на плечах, красные или белые розы на шлеме. Такое право обычно связано или со святым, которого почитает известный полк, или с каким-либо успешным делом, совершённым полком. Это право ценится очень высоко. Но превыше всего Белые Гусары ставили своё право ездить на водопой под звуки оркестра. Играется одна и та же неизменная песня. Я не знаю её настоящего названия, но Белые Гусары зовут её так: «Возьми меня в Лондон опять». Она очень приятная. Полк скорее согласится быть вычеркнутым из регламента, чем отказаться от этого отличия.

После того как прозвучал отбой, офицеры поехали домой, чтобы отдать лошадей в конюшни, а солдаты, сохраняя ещё строевой порядок, вольно проезжали лошадей, т. е. расстегнули тугие мундиры, сняли шлемы, шутили или бранились, смотря по настроению. Кто был позаботливее, соскакивал с лошади и отпускал подпруги и мундштук. Хороший кавалерист ценит свою лошадь, как самого себя, и полагает, или, по крайней мере, должен полагать, что оба вместе они неотразимы, идёт ли дело о мужчинах или женщинах, девушках или ружьях.

Затем дежурный офицер отдал приказ: «На водопой!» И полк тронулся к эскадронным корытам, находившимся между конюшнями и казармами. Всего было четыре корыта, по одному для каждого эскадрона, устроенных так, что весь полк, если бы хотел, мог напоить лошадей за десять минут; обычно же водопой длился семьдесят минут, и музыканты играли все это время.

Оркестр заиграл, лишь только эскадроны растянулись вдоль корыт. Кавалеристы один за другим слезали с коней. Солнце садилось в большом огненно-алом облаке, и дорога, уходившая на закат, казалось, бежала прямо на этот огромный глаз – солнце. Но вот на дороге показалась какая-то точка. Она все росла и росла, пока не превратилась в подобие лошади с чем-то вроде рашнера, сидящим на её спине. Огненное облако сверкало сквозь планки рашнера. Некоторые кавалеристы посмотрели из-под руки и сказали:

– Что это за чудовище на спине у лошади?

А через минуту послышалось ржанье, которое знала каждая душа в полку – человечья и лошадиная, – и все увидели несущуюся во всю прыть прямо к оркестру похороненную лошадь тамбур-мажора Белых Гусар.

У неё на загривке трепались и хлопали завёрнутые крепом литавры, а на спине браво, по-солдатски, сидел скелет с голым черепом.

Музыка смолкла, воцарилось недолгое молчание.

Затем кто-то – солдаты говорили, что это был унтер-офицер из роты Е – закричал и повернул свою лошадь. Никто не скажет в точности, что было потом. По-видимому, в каждой роте нашёлся такой же кавалерист, заразивший других, последовавших за ним, как стадо баранов, своим ужасом. Лошади, только что всунувшие морды в корыта, отпрянули и взвились на дыбы. Но лишь только сорвались музыканты, а они сделали это, когда призрак лошади тамбур-мажора был на расстоянии версты, все ринулись за ними, и ужасный крик, отличный от обычного волнения и шума на параде или грубых шуток на водопое или в поле, напугал их ещё больше. Они почувствовали, что люди, сидящие на их спинах, чего-то испугались. А раз лошади поняли это, дело может кончиться бойней.

 

Эскадрон за эскадроном поворачивал от корыт и кидался куда попало, словно рассыпавшаяся ртуть. Зрелище было ещё необыкновеннее потому, что как у кавалеристов, так и у лошадей все было распущено, и чехлы ружей, ударяясь о бока лошадей, приводили их в бешенство. Кавалеристы кричали и бранились, стараясь вырваться из толпы музыкантов, гонимых лошадью тамбур-мажора, всадник которой наклонился вперёд и, как бы состязаясь, пришпоривал лошадь.

Полковник пришёл в собрание, чтобы выпить, большинство офицеров были с ним, дежурный субалтерн собрался идти в лагерь, чтобы принять рапорт о водопое от унтер-офицера. Но когда «Возьми меня в Лондон опять» оборвалось на двадцать первом такте, все, бывшие в собрании, воскликнули: «Что-то случилось!»

Спустя мгновение все услыхали какой-то шум, совсем не похожий на военный, и увидели Белых Гусар, рассеянно и беспорядочно несущихся вскачь по равнине. Полковник не мог вымолвить ни слова от бешенства, полагая, что полк или взбунтовался против него, или напился пьян до бесчувствия. Впереди рассеянной толпой скакали музыканты, а за ними по пятам мчалась лошадь тамбур-мажора – павшая и похороненная лошадь тамбур-мажора – с подпрыгивающим, болтающимся скелетом. Гоган Яль тихо шепнул Мартину: «Теперь уж их ничем не удержишь». Музыканты, словно зайцы по своим следам, стали возвращаться в лагерь. Но остальной полк рассеялся и исчез: сумерки сгустились, и каждый кричал своему соседу, что его преследует лошадь тамбур-мажора. С кавалерийской лошадью обходятся очень нежно, но при случае она может сделать очень многое, кавалеристы убедились в этом.

Как долго продолжалась паника, я не могу сказать. Думаю, что только когда взошёл месяц, кавалеристы поняли, наконец, что бояться им нечего, и кучками по двое, по трое и полуротами поплелись в лагерь, весьма сконфуженные. Тем временем лошадь тамбур-мажора, отвергнутая своими старыми товарищами, остановилась, повернулась и побежала к собранию, к самой веранде, за хлебом. Никто не бежал от неё, но никто и не подходил к ней, пока полковник не схватил скелет за ногу. Музыканты, остановившиеся на некотором расстоянии, стали медленно подъезжать. Полковник ругал их в это время самыми отборными выражениями, которые только приходили ему в голову. Он взялся за грудь лошади тамбур-мажора и почувствовал живое тело. Тогда он ударил кулаком по литаврам и увидел, что они сделаны из бамбука и серебряной бумаги. Затем, все ещё ругаясь, он попытался стащить скелет с седла, но он был привязан проволокой к чурбану. Вид полковника, схватившего скелет руками и упиравшегося коленями в живот лошади, был поразительный, не скажу, чтобы приятный. Он стащил скелет через минуту или две и бросил на землю. «Вот, собаки, чего вы испугались!» – сказал он музыкантам.

Скелет в сумерках выглядел не очень красиво. Капельмейстер, видимо, узнал его, потому что начал хихикать и давиться смехом.

– Убрать прикажете его отсюда, сэр? – сказал капельмейстер.

– Убрать! – сказал полковник. – Тащи его ко всем чертям, да и сам отправляйся туда же.

Капельмейстер отдал честь, перекинул скелет через седельную луку и двинулся к конюшне. Затем полковник начал допрашивать кавалеристов, и язык его был прямо-таки удивительный. Он раскассирует весь полк, предаст военному суду всех поголовно, откажется командовать подобной сволочью и т. д., и, по мере того как солдаты собирались, его выражения становились все грубее и грубее, пока, наконец, не дошли до крайнего предела, позволительного полковнику кавалерии.

Мартин отвёл Гогана Яля, поднял брови и заметил, что, во-первых, он сын лорда, а во-вторых, он невинен, как грудной младенец, в этом театральном воскрешении лошади тамбурмажора.

– Я хотел, – сказал Яль с удивительно кроткой улыбкой, – вернуть в полк лошадь тамбур-мажора наиболее оглушительно. Но, спрашивается, ответствен ли я за то, что моему тупоумному приятелю вздумалось вернуть её так, что она возмутила душевный мир кавалерийского полка её величества?

Мартин сказал:

– Ты великий человек и непременно станешь генералом. Но я хотел бы совсем выйти из эскадрона, чтобы только избавиться от этого дела.

Провидение спасло и Мартина, и Гогана Яля. Ротмистр отвёл полковника в маленький занавешенный альков, где по ночам младшие офицеры Белых Гусар играли в карты, и там, после многих ругательств со стороны полковника, они тихо заговорили оба вместе. Я думаю, что ротмистр представил все происшествие делом рук какого-нибудь солдата, которого искать бесполезно. Я знаю, что он напирал на то, что и грешно и стыдно сделать из этого случая всеобщее посмешище.

– Нас назовут… – сказал ротмистр, обладавший действительно пылким воображением, – нас опозорят, дадут нам гадкие клички. Никакие доводы в мире не убедят всех, что офицеры не участвовали в бегстве. Ради чести полка, ради вас самих отнеситесь к этому спокойно.

Полковник до такой степени утомился от гнева, что успокоить его было уж не так трудно, как это могло казаться. Ласково и постепенно его заставили понять, что предать весь полк военному суду есть очевидная нелепость, а равно невозможно и обвинить, по одному только подозрению, какого-либо субалтерна, несомненно участвовавшего в этой выдумке.

– Но ведь лошадь жива. Никто и не думал стрелять её. Это дерзкое самоуправство. Я знаю случаи, когда солдаты несли строгую кару за меньшие провинности, гораздо меньшие. Это издевательство надо мной, понимаешь, Нутман, издевательство!

Ротмистр снова принялся успокаивать полковника и бился с ним целых полчаса, покуда не явился полковой вахмистр с рапортом. Положение его было щекотливое, но это был не такой человек, которого можно было чем-нибудь обескуражить. Он отдал честь и доложил:

– Полк весь вернулся, сэр.

И, чтобы задобрить полковника, прибавил:

– Ни одна лошадь не пострадала, сэр.

– Пойдите-ка лучше да уложите ваших героев в постель, да покараульте, как бы они не проснулись ночью и не стали кричать.

Сержант удалился. Эта шутка развеселила полковника, он почувствовал даже некоторое раскаяние в том, что позволил себе такую брань. Ротмистр не отстал от него, и они проговорили до поздней ночи.

Через день был парад, и полковник отчитал Белых Гусар. Суть его речи сводилась к тому, что раз лошадь тамбур-мажора даже при своей старости могла расстроить весь полк, то она должна вернуться на старое место во главе оркестра, но сам полк – шайка бессовестных проходимцев.

Белые Гусары закричали и стали бросать вверх все, что только было возможно, а когда парад кончился, они ликовали до тех пор, пока не охрипли. Но никто не выразил одобрения Гогану Ялю, который стоял позади и мягко улыбался.

Ротмистр сказал полковнику наедине:

– Такие происшествия, правда, вредят популярности полка, но дисциплину не подрывают.

– Но я изменил своему слову, – сказал полковник.

– Ничего, – ответил ротмистр. – Теперь Белые Гусары пойдут за вами на край света. Солдаты – те же женщины: все сделают за безделицу.

Неделю спустя Гоган Яль получил письмо от кого-то за подписью: «Секретарь Милосердия и Усердия, 3709, Э. Ц.» Он просил возвратить «наш скелет, который, по дошедшим до нас сведениям, находится у вас».

– Что ещё за черт нашёлся, который торгует костями! – воскликнул Гоган Яль.

– Простите, сэр, – сказал вахмистр. – Скелет у меня, и я возвращу его по принадлежности, если вы заплатите за подводу. При нем и гроб имеется.

Гоган Яль улыбнулся и вручил вахмистру две рупии, говоря:

– А число на черепе можно поставить, а?

Если вы сомневаетесь в правдивости этого рассказа, то можете сами отправиться в город и убедиться. Только не говорите об этом Белым Гусарам.

Я знаю это потому, что сам готовил лошадь тамбур-мажора к воскрешению. Она не очень дружелюбно относилась к скелету.

Ложный рассвет

Никто не узнает всей правды, хотя женщины передают эту историю шёпотом друг другу после бала, когда убирают на ночь свои косы и сравнивают списки своих жертв. Мужчины не могут, конечно, присутствовать при этом, а потому и те и другие толкуют её по-своему.

Никогда не хвали сестре сестру в надежде, что эти похвалы принесут тебе со временем выгоду. Сестры – прежде всего женщины, а потом уже сестры; ты этим только повредишь себе.

Сомарез знал это правило, когда решился сделать предложение старшей мисс Коплей. Он был странный человек, имел кое-какие достоинства, малозаметные для мужчин, зато среди женщин он был популярен. Он обладал умом, достаточным для того, чтобы снабдить им совет вице-короля и оставить немного для штаба главнокомандующего. Он придерживался передовых взглядов. Очень многие женщины интересовались им, быть может, потому, что он держался с ними оскорбительно высокомерно. Если вы щёлкнете пони по носу при первом знакомстве, то он, хотя и не будет любить вас, будет, однако, проявлять глубокий интерес ко всем вашим действиям. Старшая мисс Коплей была пухленькой, миленькой, очаровательной девушкой. Младшая была не так миловидна, была высокомерна и неприятна. Обе девушки имели одинаковую фигуру, большое сходство между ними сказывалось также в глазах и в голосе. Однако всякий, ни минуты не колеблясь, отдал бы предпочтение старшей.

Как только девушки приехали из Бехэра на станцию, Сомарез решил жениться на старшей. По крайней мере, партия, как мы рассудили, была хорошая. Ей было двадцать два года, ему тридцать три. Доходы его вместе с жалованьем достигали четырехсот рупий в месяц. Решив, Сомарез составил избранный комитет, в котором сам был единственным членом, и начал выжидать удобного случая. На нашем не очень изящном языке говорилось, что девицы Коплей охотились парочкой; иными словами, они никогда не разлучались, и остаться наедине с какой-нибудь одной было невозможно. Правда, сестры были очень дружны, но такая дружба не всегда желательна. Сомарез сохранял строжайшее равновесие в отношениях с ними, и никто, кроме него самого, не мог сказать положительно, к которой из двух лежит его сердце, хотя каждый догадывался. Он много катался с ними верхом, танцевал, но остаться с какой-нибудь из них наедине ему не удавалось.

Женщины решили, что между девушками происходит соревнование; что одна боится победы другой. Но ведь это мнение женское, и оно не относится к мужчинам. Сомарез был чрезвычайно скрытен со всеми и каждым, деловито-внимателен, умел совмещать работу с игрой в поло. Но не было сомнения, что обе девушки были к нему неравнодушны.

Когда стала приближаться жаркая погода, а Сомарез все-таки не делал решительного шага, женщины сказали, что в глазах девушек заметна тревога, что они взволнованы, беспокойны, раздражительны. Мужчины слепы в таких случаях, если, конечно, не обладают женским складом души. Я же утверждаю, что румянец со щёчек девушек похитил апрельский зной, а потому самое лучшее для них было бы поскорее уехать в горы. Никто, ни мужчина, ни женщина, не может быть ангелом, раз наступила жаркая погода. Младшая сестра стала держаться резче, не скажу, чтобы пикантнее; грациозность старшей стала ещё утонченнее.

Станция, служившая местом действия всех этих событий, хотя и довольно велика, стоит в стороне от железнодорожной линии, и поэтому терпит всяческие недостатки. Тут нет ни садов, ни оркестров, ни мало-мальски порядочных увеселительных мест, и тому, кто желал потанцевать, приходилось чуть ли не целый день тащиться в Лагор. А потому публика была благодарна за самое малое.

В самом начале мая, перед отъездом в горы, когда стало очень жарко и на станции осталось всего человек двадцать, Сомарез затеял устроить пикник при свете луны у старой гробницы, возле русла высохшей реки, в шести милях от станции. Такой пикник носит название «Ноев ковчег». Из-за пыли надо было соблюдать известный порядок: пары едут на расстоянии четверти мили друг от друга. Подобные пикники при свете луны устраиваются перед отъездом девушек в горы; на них происходят объяснения, а потому кавалеры их одобряют, особенно же те из них, на которых девушки посматривают умильно.

Я знаю один случай… впрочем, то совсем другая история. Этот пикник был назван «Грэт-Поп-Пикник», так как каждый из нас знал, что Сомарез решился сделать предложение старшей мисс Коплей; да и помимо этого, было и другое, что могло закончиться в этот вечер столь же счастливой развязкой. Душевная атмосфера участников этого пикника была тяжела и ждала очищения.

Мы встретились на плацу в десять часов; ночь была необычайно жаркая. Лошади вспотели, идя шагом, но все же на воздухе было лучше, чем в наших тёмных жилищах. Когда мы выезжали при свете полной луны, нас было четыре пары, затем Сомарез с двумя девушками Коплей и я, замешкавшийся в хвосте кавалькады, погруженный в раздумье о том, с какой из девушек Сомарез поедет рядом на обратном пути. Все были счастливы и довольны, но каждый чувствовал, что должно что-то случиться. Мы ехали медленно; около полуночи достигли мы старой могилы напротив пруда в заброшенном саду, где мы собирались выпить и закусить. Я запоздал и, подъезжая к саду, увидел на севере небосклона еле заметную полоску; однако никто не поблагодарил бы меня, если бы я сообщил об этом факте и отравил всем так хорошо обставленное удовольствие – ведь песчаная буря не может причинить особого вреда.

 

Мы собрались возле пруда. Кто-то захватил с собой банджо – этот нежнейший из музыкальных инструментов, – и три-четыре человека запели. Вы не должны глумиться над этим, развлечений на захолустных станциях не очень много. Затем мы стали беседовать, группами или все вместе, лёжа под деревьями, а с розовых кустов на наши ноги сыпались сожжённые солнцем лепестки, и беседовали так до самого ужина. Ужин был прекрасный, холодный, как лёд, какого только можно было желать; и мы воздали ему честь, надо сказать правду.

Я чувствовал, что воздух становится все горячее и горячее; но никто, казалось, не замечал этого, пока не спустилась луна и горячий воздух не стал хлестать апельсиновые деревья со звуком, подобным шуму моря. Прежде чем мы успели опомниться, песчаный ураган налетел, и все превратилось в ревущую, крутящуюся тьму.

Провизия наша полетела в пруд. Стоять возле старой могилы было опасно, так как можно было оказаться опрокинутым в воду. Мы ощупью пробрались к апельсиновым деревьям, где были привязаны наши лошади, и стали ждать, когда буря стихнет. Последний слабый свет исчез, и уже нельзя стало разглядеть собственной руки, поднесённой к самому лицу. Воздух был тяжёл, насыщен песчаной пылью из речного русла, которая набивалась за воротник, в сапоги, в карманы, покрывала брови и усы.

Это была одна из самых сильных песчаных бурь в этом году. Мы все сбились в кучу возле дрожащих лошадей, а гром грохотал над головой, и молния брызгала по всему небосклону, точно водные струи из шлюза.

Опасности, конечно, не было, пока не сорвались лошади. Я стоял, опустив голову, зажав рот рукой и слушая треск деревьев. Я не мог видеть, кто стоял возле меня, пока не вспыхнула молния; тут я понял, что нахожусь рядом с Сомарезом и старшей мисс Коплей, а моя лошадь стоит передо мной. Я узнал старшую мисс Коплей потому, что она имела на своём шлеме «парги», младшая же нет. Все электричество вошло в моё тело, и я весь трепетал и содрогался. Буря была очень сильная. Ветер, казалось, черпал песок и сваливал его в большие кучи; земля дышала жаром, подобным тому, который, говорят, будет в день страшного суда.

Буря стала стихать постепенно, через полчаса, и я услышал отчаянный голос у себя над ухом, говорящий сам с собой спокойно и тихо, точно потерянная душа носилась по ветру: «О Боже мой». Затем, наткнувшись на мои руки, младшая Коплей проговорила:

– Где моя лошадь? Приведите мою лошадь. Я хочу домой. Мне нужно домой. Мне нужно домой. Уведите меня.

Я подумал, что её напугали эти молнии и этот чёрный мрак, а потому сказал ей, что опасности нет и что она должна подождать, когда буря утихнет.

Она ответила:

– Не то. Совсем не то. Мне нужно домой. О, уведите меня отсюда!

Я сказал, что, пока не станет светло, ехать нельзя, но почувствовал, что она метнулась мимо меня. Было слишком темно, чтобы видеть что-нибудь. Но тут все небо распахнулось от дрожащего сполоха, точно настал конец мира, и женщины вскрикнули.

И почти тотчас же я почувствовал чью-то руку на моем плече и услышал вопль Сомареза около моего уха. Сквозь шелест деревьев и вой ветра я не мог сразу разобрать его слов, но наконец я расслышал, что он говорит:

– Я поступил некорректно. Что мне делать?

Сомарез не мог сделать подобного признания мне: я никогда не был его другом, ни прежде, ни теперь; впрочем, мы все тогда были сами не свои. Он весь дрожал от возбуждения, я же чувствовал себя очень странно от электричества. Я не мог придумать ничего иного, как сказать ему:

– Это безумие – делать предложение в такую бурю.

Однако я понимал, что это не поможет. Тогда он закричал:

– Эдита была младшая сестра.

Я возразил, крайне удивлённый:

– Где Эдита?.. Эдита Коплей?..

– Что вы хотите делать?

И в течение следующих минут мы кричали друг на друга, как маньяки; он клялся, что имел намерение сделать предложение именно младшей, а я до хрипоты доказывал, что он, должно быть, ошибся. Я объясняю это только тем, что мы были тогда вне себя. Все казалось мне каким-то дурным сном от топота лошадей в темноте до Сомареза, поверяющего мне историю своей любви к Эдите с момента её возникновения. Он все ещё не выпускал моего плеча и упрашивал меня сказать ему, где Эдита Коплей, когда вторично наступило затишье, принёсшее с собой свет, и мы увидели на равнине песчаную тучу. Теперь мы знали, что самое страшное позади.

Месяц зашёл, и разлилось мерцание ложной зари, которая бывает часом раньше настоящей. Но свет её был очень слаб, а тёмная туча ревела, точно бык. Я удивлялся, куда пропала Эдита, и пока удивлялся, то увидел три явления разом: сперва из темноты выступило улыбающееся личико Магдалины Коплей, и оно двинулось к Сомарезу, стоявшему рядом со мной. Я слышал, как девушка прошептала: «Дон Жорж», и её рука скользнула по руке, державшейся за моё плечо, и я увидел на этом лице тот взгляд, который бывает раз или два за всю жизнь женщины – когда женщина вполне счастлива, когда воздух полон трубных звуков, когда все горит ярким светом, когда небо распахнуто, ибо она любит и любима. В ту же минуту я увидел лицо Сомареза, прислушивающегося к голосу Магдалины Коплей, а в пятидесяти шагах от апельсиновой рощицы коричневое голландское платье девушки, садящейся на лошадь.

Должно быть, моё душевное состояние сделало то, что я так живо вмешался в дело, которое меня нисколько не касалось. Сомарез двинулся по направлению к этому платью, но я оттолкнул его, говоря: «Стойте и объяснитесь. Я верну её назад».

И я бросился к своей лошади. Я считал, что все должно быть сделано благопристойно и по порядку и что первой заботой Сомареза должно было быть уничтожение счастливого взгляда на личике Магдалины Коплей. И все время, пока я укреплял мундщтук, я раздумывал, каким образом Сомарез мог это сделать.

Я пустил лошадь лёгким галопом вслед за девушкой, надеясь вернуть её под тем или другим предлогом. Но, завидев меня, она поскакала, и мне пришлось прибавить рыси. Она крикнула два или три раза через плечо: «Отстаньте! Я еду домой! Отстаньте же!» Но моё дело было сперва схватить её, а потом уже разбирать причины. Наша скачка дополнила это дурное сновидение. Почва была очень плоха, и мы неслись среди удушающих песчаных вихрей, этих «бесов», сопровождающих мятущуюся бурю. Затем подул горячий ветер, принося с собой зловонные испарения, и в этом полусвете, сквозь песчаные вихри, на этой пустынной равнине мерцало коричневое голландское платье на серой лошади. Сперва она скакала к станции, потом повернула и понеслась по джунглям к реке, по слою сожжённой травы, через которую даже кабан с трудом продирался. В здравом уме и твёрдой памяти я никогда не отважился бы пуститься в путь по таким местам ночью, но теперь все казалось естественным под этими молниями, сверкавшими над головой, в этих удушливых испарениях адских бездн.

Я скакал и кричал, а она, наклонившись к луке, хлестала свою лошадь, и песчаный вихрь настиг нас и погнал, словно клочки бумаги.

Я не знаю, долго ли мы ехали, но дробный звук лошадиных копыт, рёв ветра, бег кроваво-красной луны в жёлтом тумане, казалось мне, длились без конца, и я был буквально облит потом от шлема до гетр, когда серая лошадь споткнулась, шарахнулась и остановилась совсем, охромевшая. Мой конь тоже выбился из сил. Эдита находилась в жалком состоянии, была вся облеплена пылью, потеряла свой шлем, горько плакала.

Рейтинг@Mail.ru