bannerbannerbanner
Диалоги с Сократом. С комментариями и объяснениями

Платон
Диалоги с Сократом. С комментариями и объяснениями

16

«Каждый из нас является “маркою” человека, так как он, подобно камбале, рассечен надвое из единого, и каждый постоянно ищет свою “марку”. Те из мужчин, которые оказываются отрезком общего пола, в свое время называвшегося андрогином, женолюбивы, и большая часть прелюбодеев ведет свое происхождение от этого пола; соответствующие (этим мужчинам) женщины мужелюбивы, и из этого пола происходят прелюбодейки. Те из женщин, которые являются отрезком женщины, не очень-то обращают внимание на мужчин, а скорее их влечет к женщинам; этот род дал свое происхождение развратницам. Те, кто является отрезком мужчины, гоняются за мужчинами и, пока последние бывают мальчиками и оказываются “кусочками” мужского пола, любят мужчин, радуются, когда возлежат и сплетаются с мужчинами. И это наилучшие из мальчиков и отроков, так как по природе они очень мужественны.

Марка – так С. А. Жебелев перевел слово «символ», означающее сломанную пополам дощечку. При разломе руками получался уникальный скол, так что «символ» служил авторизации, например при получении денег, данных взаймы, уполномоченным лицом. Фактически это главный изобретенный греками способ уникальной идентификации, когда нет возможности двум людям, знающим друг друга, встретиться лично и узнать друг друга как знакомым, а нужно отправить, скажем, другого человека за деньгами, а как узнать, что это тот самый человек? – вручить ему половинку этого «символа». Отсюда и общеэстетическое значение слова «символ» – знак, дающий доступ к целому концепту, к сфере понятий, далекой от сферы быта.

Правда, некоторые утверждают, будто они бесстыдны. Но это ложь: не по бесстыдству они это делают, а вследствие смелости, мужества и мужеподобия, любя то, что с ними сходно. И вот серьезное тому доказательство: только такие особи мужского пола, достигнув полной зрелости, обращаются к государственной деятельности. Когда же они возмужают, они становятся педерастами; природа не побуждает их жениться и производить детей; если бы не побуждал их к этому обычай, с них было бы достаточно жить друг с другом, оставаясь в безбрачии. Вообще такие мужчины становятся педерастами [любящими юношей] и филерастами [любящими тех, кто их любит], так как они любят всегда себе родственное. Когда встретится со своею половиною как педераст, так и всякий другой, тогда они на диво как взаимно увлекаются чувствами дружбы, привязанности и любви и не желают расставаться один с другим, так сказать, даже на короткое время. Всю жизнь они постоянно проводят друг с другом вместе, причем они не могли бы даже сказать, чего хочет один от другого. Никому из них и в голову не пришло бы смотреть на все это как на любовную связь, будто именно ради ее один с таким великим рвением радуется пребывать вместе с другим. Ясно, душа каждого из них желает чего-то другого, чего – она и сама сказать не может, а лишь догадывается и неясно намекает, чего она хочет. И если бы перед ними, когда они лежат вместе, предстал Гефест, со своими орудиями и сказал бы: “Чего вы, люди, хотите получить один от другого?” и, видя их затруднение, задал бы им снова вопрос: “Быть может, вы стремитесь к тому, чтобы вам быть постоянно в одном и том же положении друг с другом, ни днем ни ночью не разлучаться? Ведь если вы этого хотите, я могу вас сплавить и спаять друг с другом, так что вы двое станете единым и, пока живете, будете оба жить общею жизнью, будучи как бы единым, а когда умрете, то и там, в Преисподней, вместо двух будете пребывать в общем мертвом состоянии; только смотрите, этого ли вы желаете и достаточно ли вам будет добиться этого?” И мы уверены, что, услышав это, ни один из них не откажется и не заявит никакого другого желания, но и тот и другой без дальних мыслей подумают, что он услышал именно то, к чему искони стремился – чтобы, сошедшись и сплавившись с тем, кого он любит, стать из двух единым. Зависит это вот от чего: древняя наша природа была такою, что мы составляли одно целое. Имя же этому стремлению к целому, к достижению его – любовь. Раньше, как я говорю, мы были единое, теперь же, за неправду нашу, мы поселены богом в разных местах, все равно, как лакедемоняне сделали это с аркадянами. Страшимся мы, как бы нам в случае, если мы не будем сохранять благопристойность в отношении богов, не оказаться снова рассеченными и продолжать свое существование в роде изображаемых на стенах профильных фигур, разрезанных по линии носа, как бы не стать нам разделенными пополам игральными костями. Поэтому следует всякого побуждать сохранять благочестие к богам, чтобы одного избегнуть, а другого достигнуть, так как Эрот – наш предводитель и наш вождь. Пусть никто не делает противного – а противное делает тот, кто ненавистен богам.

В 385 г. до н. э. спартанцы напали на город Мантинея в Аркадии и разгромили его, разделив на пять отдельных деревень. Это событие было известно Платону на момент написания «Пира», но не могло быть известно участникам диалога, потому что он состоялся раньше этого события. Возможно, это намеренный анахронизм философа, чтобы напомнить об условности всего происходящего в диалоге, либо же имеется в виду просто спартанская политика по установлению господства на большей части Пелопоннеса.

По линии носа – такой тип барельефа, в строгий профиль, обычен для аттических погребальных памятников (стел), в чем тоже можно заметить злую иронию.

Став друзьями бога и примирившись с ним, мы отыщем и встретим предмет нашей любви, чего из теперешних людей достигают немногие. И пусть не возражает мне Эриксимах, высмеивая мою речь, будто я имею в ней в виду Павсания и Агафона. Быть может, и они достигнут этого, так как оба они, по природе, мужского пола. Нет, я-то имею в виду всех вообще, и мужчин, и женщин, и утверждаю, что наш род будет счастлив, когда мы завершим любовь и когда каждый из нас, возвратясь в свою древнюю природу, получит свой предмет любви. Если это есть высшее благо, то необходимо, чтобы и в настоящем положении быть ближе всего к высшему благу. А это значит – каждому встретить свой предмет любви, который был бы ему по уму [т. е. “по нраву”]. Воспевая бога, виновника этого, мы по справедливости воспоем и Эрота. Он и теперь всего более помогает нам, направляя нас к сродному, да и на будущее время подает нам величайшие надежды, если мы будем благочестивы к богам: Эрот возвратит нам нашу древнюю природу, уврачует и сделает нас блаженными и счастливыми.

Вот, Эриксимах, моя речь об Эроте. Она иного рода, чем твоя. Я просил уже тебя, не высмеивай ее, чтобы мы получили возможность выслушать и остальных, что каждый из них скажет точнее – что скажет каждый из обоих остальных: ведь остальные-то Агафон и Сократ».

Аристофан посмеивается: его самого заставили выступать как философа, а не как комедиографа: «Вот посмотрю, насколько Агафон и Сократ настоящие философы, особенно учитывая, что Агафон – трагик, а не философ».

17

«Повинуюсь тебе, – сказал Эриксимах. – По-моему, твоя речь сказана прекрасно. И если бы я не знал, что Сократ и Агафон “сильны” в любовных делах, я очень опасался бы, как бы они не испытали затруднения в своих речах: ведь сказано-то много, о разнообразных предметах. Но теперь я не боюсь».

На это Сократ заметил: «Сам-то ты, Эриксимах, состязался прекрасно. Но если бы ты оказался в таком положении, в каком нахожусь я – скорее, в каком я окажусь, когда и Агафон скажет свою речь, то, пожалуй, ты сильно испугался бы и чувствовал бы себя так, как я себя теперь чувствую».

«Ты хочешь зачаровать меня, Сократ, – сказал Агафон, – и привести меня в смущение при мысли о том, что “театр” полон больших ожиданий по поводу моей предстоящей красивой речи».

«Ну, я оказался бы очень забывчивым, Агафон, – отвечал Сократ, – если бы, увидав твое мужество и твое самообладание в то время, как ты выходил с актерами на подмостки, и когда ты, узрев пред собою такое количество зрителей, собирался декламировать свои речи и нисколько при этом не испугался, – если бы я теперь подумал, что ты придешь в смущение из-за нас, немногих».

«Что же, Сократ, – спросил Агафон, – неужели, по-твоему, я так полон театром, что даже не знаю, насколько для человека разумного немногие умные страшнее многих глупых?»

«Не хорошо бы я поступил, Агафон, – сказал Сократ, – если бы считал тебя таким неотесанным [не уважающим присутствующих]. Нет, я хорошо знаю, что если ты и встретишься с кем-либо, кого считаешь мудрым, то станешь заботиться о них больше, чем о толпе. Да мы-то кто? Ведь мы и там, в театре, присутствовали в числе этой толпы. Вот если бы ты встретился с другими мудрецами, то, пожалуй, устыдился бы их, если бы считал свой поступок постыдным. Как ты думаешь?»

«Правильно ты говоришь», – заметил Агафон.

«А толпы ты не стал бы стыдиться, если бы считал свой поступок постыдным?»

Федр перебил их и сказал: «Любезный Агафон, если ты будешь отвечать Сократу, ему будет решительно все равно, что из всего того, что здесь происходит, выйдет, лишь бы только было ему с кем беседовать, в особенности, если собеседник его красивый. Я с удовольствием слушаю беседы Сократа, но теперь мне необходимо позаботиться о похвальном слове в честь Эрота и получить от каждого из вас обоих речь. Посвятив каждый свою речь богу, затем уже и беседуйте!»

Федр подбадривает Агафона: раз Сократу заведомо понравится его речь, он может ее построить и как риторическую, и как философскую с равным успехом.

«Правильно ты говоришь, – сказал Агафон – и ничто не препятствует мне начать свою речь. А с Сократом мне и впредь предстоит еще часто беседовать».

18

«Я хочу сначала сказать о том, как мне нужно сказать, а потом уже сказать и самую речь. Мне кажется, все предшествующие ораторы восхваляли не бога, но прославляли людей за те блага, виновником которых для них является бог. А что представляет собою тот, кто одарил их всем этим, об этом никто ничего не сказал. Один существует правильный способ какой бы то ни было похвалы о чем бы то ни было – это изложить в речи, каковы свойства и виновником каковых даров является тот, о ком речь будет идти. Таким образом, и нам относительно Эрота справедливо будет восхвалить сначала его, что он собою представляет, а затем его дары.

 

Я утверждаю, что из всех богов блаженных Эрот, если дозволено будет это сказать, является самым блаженным, самым прекрасным, самым доблестным. Будучи самым прекрасным, он представляет собою вот что. Прежде всего, Федр, он самый юный из богов. Великое доказательство этому утверждению он доставляет, бегом убегая старости, олицетворяя собою быстроту; и ясно почему: ведь быстрее, чем должна, к нам она подходит. А ту – старость – Эрот от природы ненавидит и ни на шаг к ней не приближается. Вместе с юными всегда он пребывает и бывает. Ведь и старинная поговорка хорошо гласит: подобное к подобному всегда близко.

Соглашаясь во многом с Федром, я не согласен с ним в том, будто Эрот старше Крона и Иапета; напротив, я утверждаю, что Эрот самый юный из богов и вечно юн, а те старинные дела о богах, о которых рассказывают Гесиод и Парменид, если только они говорят правду, произошли благодаря Ананке, а не Эроту. Ведь не имели бы места среди богов все эти оскопления и приковывания и все прочие насильственные деяния, если бы среди них царил Эрот; наоборот, царили бы между богами дружба и мир, как царят они теперь, с тех пор как Эрот над богами царствует.

Ананке – олицетворенная Необходимость в древнегреческой мифологии, которой подчиняются смертные люди и олимпийские боги. Миф об Ананке очень важен для концепции времени в платонизме.

Оскопления – Платон часто критиковал традиционную мифологию за безнравственные сюжеты, не способствующие гражданскому воспитанию.


Итак, Эрот – юн; а сверх того, что он юн, он нежен. Нужен был бы поэт вроде Гомера, чтобы истолковать нежность бога. Гомер говорит о богине Ате, что она нежная – по крайней мере, ноги у нее нежные:

Нежны стопы у нее; не касается ими

Праха земного, она по главам человеческим ходит.

Ата – древнегреческая богиня бедствий, ее разрушающая сила действует аккуратно и незаметно. Ата «мягко ступает» – так, что человек не сразу понимает, когда он оказывается в бедственном положении. Далее Агафон переосмысляет эту мягкость уже как нежность в привычном нам смысле, одновременно защищая поэзию, которая была в начале диалога обвинена как раз в «мягкости» (подразумевая «капризность»).

Прекрасным доказательством нежности служит, мне кажется, то, что Ата ступает не по твердому, а по мягкому. Тем же доказательством воспользуемся и мы, чтобы показать, что Эрот нежен. Ведь он ходит не по земле и не по головам – они не очень-то мягкие, – он ходит и обитает в самом мягком из всего сущего: свое обиталище он водружает в нравах и душах богов и людей; но опять-таки не во всех душах по порядку: если он встретит душу с жестким нравом, уходит, если с мягким – поселяется в ней. Касаясь ногами постоянно повсюду в самом мягком самого мягкого, Эрот неизбежно является самым нежным.

Итак, он – самый юный и самый нежный; сверх того он по виду своему гибок. Ведь иначе не мог бы он повсюду обвиваться, не мог бы, войдя во всякую душу, оставаться в ней сначала незамеченным и выходить из нее, если она оказалась жесткою. Важным доказательством того, что вид Эрота соразмерен и гибок, служит его благообразие, чем Эрот, по общему признанию, предпочтительно отличается среди всех существ, ибо с безобразием он в постоянной борьбе. А о красоте кожи бога свидетельствует его местопребывание среди цветов: на тело, на душу, на что бы то ни было, что утратило цвет, что умерло, Эрот не садится; на те места, которые цветут и благоухают, садится Эрот и там пребывает».

Гибок – букв. влажен, текуч. Метафора воды, огибающей любые предметы, нежной ласки и нежной речи, которую иногда любили использовать и риторы. «А как речь-то говорит, / Словно реченька журчит». Далее Агафон выстраивает образ «цветущей кожи», как мы говорим «цветущий вид», «цветущий румянец».

19

«О красоте бога довольно и этого, хотя еще много остается сказать. После этого надлежит говорить о добродетели Эрота. Самое главное – то, что Эрот не обижает ни бога, ни человека, не терпит обид ни от бога, ни от человека. Ибо сам он не страдает от насилия, если вообще страдает – насилие Эрота не касается. Совершая что-либо, он не совершает этого насилием: всякий во всем служит Эроту по доброй воле, а то, в чем один по доброй воле соглашается с другим по его доброй воле, справедливо, как это утверждают “законы, цари государства”.

Тезис софистов, которые, критикуя традиционные монархии и устои, говорили о наступлении царства разума и закона.

Кроме справедливости, свойственна Эроту и величайшая рассудительность. Признано, что рассудительность состоит в господстве над удовольствиями и страстями, а нет удовольствия сильнее Эрота; если же они слабее, они будут преодолены Эротом; он одолевает их; одолевая же удовольствия и страсти, Эрот должен быть исключительно рассудителен. А в мужестве Эроту “даже Арей не противостоит”. (…)

Итак, о справедливости, рассудительности и мужестве бога мы сказали. Остается сказать о его мудрости. Насколько возможно, должно не упустить ничего. Прежде всего – чтобы и мне, в свою очередь, почтить наше искусство, как Эриксимах почтил свое, – бог этот – столь мудрый поэт, что он и других делает поэтами. По крайней мере, всякий, кого коснется Эрот, становится поэтом, “хотя бы раньше музе не причастен был”. Этим доказательством подобает нам воспользоваться в подтверждение того, что Эрот – хороший поэт во всяком вообще творчестве, касающемся искусств мусических [требующих среднего образования]: ведь, если кто чем не владеет или чего не знает, не может он этого дать другому, ни научить другого. Да и кто будет противоречить, что творение всех живых существ не зависит от мудрости Эрота, от которой рождаются и происходят все живые существа? А занятия искусствами – разве не знаем мы, что чьим учителем был этот бог, тот стал знаменитым и славным, а кого Эрот не коснулся – покрыт мраком неизвестности. Искусство стрелять из лука, искусство врачевать, искусство прорицать изобрел Аполлон, когда им руководила страстная любовь [к Гиацинту и другим возлюбленным], так что и Аполлон, ученик Эрота, равно как и Музы в области мусических искусств, Гефест – в кузнечестве, Афина – в ткачестве, Зевс – в искусстве править людьми и богами. Оттого-то и дела богов устроились после того, как в среде их оказался Эрот, т. е. Красота; это очевидно: ведь при безобразии любви не бывает. До того же, как я вначале сказал, много ужасного среди богов совершалось, по преданию, из-за господства Ананки. После того же, как родился этот бог, от любви к прекрасному все блага появились и для богов и для людей.

Таким образом, кажется мне, Федр, Эрот сам был первым, кто стал и самым прекрасным, и самым благим [аристократичным]; а после того он и для всех остальных стал виновником того же самого. Приходит на ум мне сказать кое-что и стихами, именно, что Эрот создает

Мир средь людей, тишину среди моря,

Ветров безветрие, ложе и сон при заботах.

Далее идет речь, построенная на открытом софистом Горгием принципе «исоколона» – прозаических рифм, которые придавали речи рискованную торжественность. В современном русском языке эти прозаические рифмы воспринимаются как «раешный стих», но в античности они напоминали скорее о бормотании пророка или шамана, то есть о торжественной ритуальной речи. Сократ потом подхватывает этот стиль Горгия и использует другой его фирменный прием: этимологическую фигуру, то есть использование подряд нескольких слов с одним корнем, как в русском «горе горевать, думу думать». Этот фольклорный прием Горгий использовал в качестве способа легко и даже пренебрежительно говорить обо всем на свете. При этом пародируются многие фирменные приемы Горгия, например любовь к каламбурам, и само имя Горгия сопоставляется с образом Медузы Горгоны, обращающей всех в «безгласый камень».

и Эрот нас отчуждения лишает, общением наполняет, всякие дружеские собрания вроде вот нашего устрояет, будучи предводителем во время праздников, хороводов, жертвоприношений; ласковость доставляет, грубость изгоняет, доброжелательством одаряет, недоброжелательство устраняет; милостив, ласков; достоин лицезрения для мудрецов, достоин восхищения для богов; предмет соревнования для непричастных, предмет желания для причастных; отец наслаждения, нежности, неги, прелести, любовного стремления, вожделения; пекущийся о благом, не пекущийся о злом; в труде, в страхе, в тоске, в речи – рулевой, вестовой рядовой; наилучший спаситель, всех богов и людей краса, вождь прекраснейший и наилучший; за ним должен следовать каждый муж, воспевающий прекрасное, поющий ту песнь, которую он поет, услаждая мысль всех богов и людей.

Пусть эта речь от меня, Федр, посвящена будет богу; в ней есть и игривость, есть и надлежащая серьезность, поскольку я силен во всем этом».

20

Когда Агафон кончил речь, все присутствующие, по словам Аристодема, подняли (в знак одобрения) шум, так как юноша сказал ее достойно и себя, и бога. Сократ же, взглянув на Эриксимаха, заметил: «не кажется ли тебе, сын Акумена, что я давеча “не нестрашным страхом страшился” и не пророчески ли я говорил тогда, что Агафон скажет на диво хорошо свою речь, а я попаду в затруднительное положение».

«Однако, – отвечал Эриксимах, – ты, кажется, сказал действительно пророчески, что речь Агафона будет хорошая; но что ты будешь в затруднительном положении, этого я не думаю».

«Да как же, любезнейший, – возразил Сократ, – мне, да и всякому другому не оказаться в затруднительном положении, раз приходится выступать после такой прекрасной и столь разнообразного содержания речи? И еще вся-то она не в равной мере возбуждает удивление; зато в конце речи, кого не поразит красота речений и выражений. Я чувствую, что не в состоянии буду сказать ничего такого, что по красоте приближалось бы к речи Агафона, и от стыда готов был бы убежать куда угодно, если бы возможность была. Речь Агафона напоминала мне Горгия, и со мною приключилось прямо-таки то, о чем у Гомера говорится: я боялся, как бы в конце концов Агафон, метнув в мою речь голову Горгия, большого мастера в слове, не обратил меня самого в безгласный камень. И подумал я тогда, как я был смешон, когда дал вам согласие и в свой черед, вместе с вами, прославить Эрота, и сказал, что я силен в делах “эротических”, тогда как я ничего не понимаю в том, как должно прославлять что бы то ни было. По глупости своей я думал, что должно говорить правду о всем, что прославляешь, что все дело в том, чтобы, выбирая из всего этого самое прекрасное, составить речь наиболее подходящим образом. Слишком сильно рассчитывал я на себя, что скажу хорошую речь, как будто мне была известна истина восхвалять что бы то ни было. А между тем, по-видимому, дело-то не в том, чтобы прекрасно восхвалять что бы то ни было, а в том, чтобы предмету восхваления приписывать все самое великое и самое прекрасное, безразлично, заключается ли оно в нем или нет. А если в похвалу и лесть попадет, ничего: наперед, кажется, условлено было, чтобы казалось, будто каждый из нас будет прославлять Эрота, а не то, чтобы он прославлял его на самом деле. Поэтому-то, думал я, вы, пуская в ход все средства, приносите посвящения Эроту и утверждаете, что он такой-то и виновник того-то, с тою целью, чтобы он оказался самым прекрасным и самым лучшим – очевидно, в глазах тех, которые не постигают его и, конечно, не в глазах тех, которые знают его. И такая похвала прекрасна и почтенна. Я же не знал самого способа похвалы и, не зная его, дал вам согласие, что и я буду в свой черед восхвалять Эрота. Язык-то обещал, а ум нет. Ну и ладно! Не буду прославлять таким образом, потому что не могу. Тем не менее истину, если хотите, хочу и я сказать по-своему, не считаясь с вашими речами, чтобы не попасть на смех. Ну-ка, Федр, нужна ли и такая речь – услышать в ней истину об Эроте, в таких выражениях и так располагая в ней речения, как придет на мысль?»

Язык-то обещал – цитата из трагедии Еврипида «Ипполит», которая в Афинах была воспринята как скандал, прямое заявление о праве нарушить клятву.

Федр и все прочие просили Сократа говорить так, как, по его мнению, нужно говорить.

«Однако раньше, Федр, – сказал Сократ, – дозволь мне спросить кое о каких мелочах Агафона, чтобы, придя с ним в соглашение, мне уже так и начать говорить».

 

«Дозволяю, – сказал Федр, – спрашивай!»

После этого Сократ начал приблизительно вот с чего.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru