bannerbannerbanner
Исход

Петр Лукич Проскурин
Исход

11

Их было пятеро – больной секретарь Ржанского райкома партии Глушов Михаил Савельевич с девятнадцатилетней дочерью Верой и еще трое районных активистов. Начальник милиции Почиван Василий Федорович, радист без рации, присланный из области еще до прихода немцев, паренек двадцати двух лет, с фамилией Соколкин, по имени Эдик, и еще один – татарин Камил Сигильдиев, нервный, нетерпеливый и вспыльчивый человек. Он не находил себе места, он не знал, удалось ли его семье выбраться, и все ему сочувствовали. Он отправил семью только накануне прихода немцев – красавицу жену и маленькую дочь, и ни с кем не хотел об этом говорить. Ему предложили остаться, и он остался, но знал, что, если бы уехал с семьей, ему было бы в десять раз лучше, потому что он не мучился бы тогда неизвестностью. У него была копна рыжих волос; маленькие, глубокие серые глаза выдавали горячий, взрывной темперамент, в моменты гнева глаза вспыхивали, белели и становились не серыми, а просто светлыми. С Почиваном Сигильдиева связывала странная дружба, причин которой понять никто не мог. Почиван, склонный к тяжеловесному милицейскому юмору, желая отвлечь Сигильдиева от мрачных мыслей, подшучивал над ним, рассказывая анекдоты, но Сигильдиев только грустнел от этих шуток, и если бы не доброе сердце Почивана, он бы послал весельчака к черту. А так он терпел и, не вступая в разговор, глядел в небо и прятал руки, чтобы хрустеть пальцами, он знал за собой эту слабость и старался, по возможности, с нею бороться. И еще Сигильдиев читал про себя стихи, глядя в небо, читал безымянные переводы из древнего эпоса. Стихи успокаивали, не важно, что и эпохи и народы, создавшие их когда-то, давно ушли, и у стихов уже не было автора – они принадлежали просто вечности. То, что они несли на себе печать целого народа, а не отдельного человека, казалось особенно важным. Имя человека перед написанными строчками придавало им конкретность, и тысячелетний разрыв во времени не так чувствовался, а безымянные творения, наоборот, еще более отдалялись, и то, что они продолжали волновать, было особенно удивительным – человек не очень-то изменился за тысячи лет, его не так-то легко истребить. Это вселяло надежду и говорило о незыблемости истинно человеческих категорий добра и зла.

За две долгих недели все привыкли и к дикой поляне, и трем шалашам и вдоль и поперек изучили большой участок глухого осеннего леса, привыкли даже к тому, что командир группы Глушов тяжело болеет, и все жалели его, и всех тревожило дальнейшее. Зачем они здесь, и что они могут сделать, пять вооруженных просто старыми винтовками и револьверами человек? Глушов сделал свое и с помощью кривого угрюмого лесника привел их на это место. Ни дальнейшего ясного плана действий, ни обстановки, которая, несомненно, менялась с каждым днем и с каждым часом, никто не знал. Забываясь в больном сне, уже перед зарей, Глушов, открывая глаза, первым делом спрашивал:

– Никто не пришел?

И тот, кто оказывался возле него в эту минуту, отводил глаза в сторону – «нет никого». Глушова сильнее мучила боль, он говорил, что у него жжет под грудью, и просил водки. Ему давали по глотку, водка кончалась. Чаще всего возле больного, даже тогда, когда он спал, сидела его дочь Вера – она заметно похудела, то, что мог взвалить на себя мужчина, не годилось для женщины. Эдик Соколкин собирал грибы и, теряясь под взглядом Почивана, высыпал их из фуражки перед шалашом, прибавлял нерешительно:

– Их можно варить.

– Соль кончается, – угрюмо глядел на него Почиван, он в этой небольшой группе распоряжался продовольствием, которое они унесли на себе, и с каждым днем все больше урезывал норму сухарей и крупы.

Однажды они все трое собрались возле Глушова, и Почиван, густо кашлянув для приличия, спросил:

– Как ты себя чувствуешь, Михаил Савельевич?

Больной внимательно оглядел их лица, дольше других задержался на лице Эдика Соколкина, вздохнул:

– Где Вера?

– Посуду ушла мыть, – за всех отозвался Соколкин.

– Измоталась девчонка. – Глушов, упираясь в землю локтями, тяжело приподнял плечи, подтянул ослабевшее тело и сел, привалившись спиной к стволу липы, к которому был пристроен шалаш. Он не ответил на вопрос, как себя чувствует, и никто не повторил вопроса, потому что за последние два дня щеки у Глушова совсем провалились, и острые скулы, казалось, вот-вот прорвут кожу. И пальцы рук у него стали сохнуть, кожа морщилась и жухла; Глушов заметил, как на его руки глядит Соколкин, и тихонько убрал их под пиджак, лежавший у него на коленях. Эдик Соколкин нахмурился и покраснел.

– Надо что-то делать, Михаил Савельевич, – опять первым сказал Почиван.

– Что? Ну, говори, Почиван, что, по-твоему, нужно делать?

– Нужно выйти куда-нибудь в деревню, узнать, что там творится. Так мы можем сидеть сто лет, и никто о нас не вспомнит. Что такое теперь пять человек? Нужно хотя бы достать еды… Да и вообще, Михаил Савельевич, скоро зима.

Костистое лицо Глушова, тщательно выбритое и оттого особенно худое, стало жестким.

– Подожди, Почиван. Когда у тебя совсем кончатся продукты, ты мне скажешь. Меня не это тревожит. Подождем еще три дня, до восемнадцатого. Сегодня четырнадцатое. Еще пятнадцатое, шестнадцатое и семнадцатое. А восемнадцатого с утра будем что-нибудь решать.

Глушов зашевелил руками под пиджаком. Эдик Соколкин поглядел на его большие мосластые ступни, обтянутые шерстяными носками, на правом – небольшая дырочка на подошве, возле большого пальца.

– А теперь идите, ребята, – попросил Глушов, сползая на свое место, и так же жестко, как в первый раз, улыбнулся. – Три дня я еще протяну. Больше, может быть, и не протяну, а три дня выдержу.

– Зачем ты так, Михаил Савельевич? – упрекнул его Почиван. – Мы ведь не враги тебе. Тебе сейчас жить надо, а ты…

Глушов ничего не ответил, он уже закрыл глаза и только старался, чтобы другие по его лицу не увидели, как ему скверно. Совсем не осталось сил, дико с его стороны было соглашаться, ну да разве угадаешь? В напряжении последних недель перед приходом немцев вроде и болезнь прошла, и чувствовал он себя хорошо. Вот только Верку жалко – до чего же въедливая девчонка. Надо было заставить уехать вовремя, а теперь тоже нечего локти кусать, ничего не изменишь.

Он лихорадочно, торопливо думал, стараясь не отдать себя во власть боли полностью, и вдруг услышал явственный негромкий шум леса. Он только теперь услышал этот шум, и вспомнил, что слышал его в бреду, во сне, только не обращал внимания. Хорошо, конечно, ему бы не умереть сейчас, ведь никто из них не знает так этих лесов и болот, как он, да и ему вот пришлось прибегать к помощи Федора Подола, этого кривого лешего, как прозвали еще отца Федора, а потом и его самого окрестные жители. Занятный и темный мужик – отец лесник, и он остался лесником. Глушов доверился ему, и теперь не жалел, что доверился. Он не успел продумать всего до конца, подступила боль – неприятно тупая, отдалась под левой лопаткой. «Ты не должен распускаться, – зло сказал он себе и заставил себя приподняться, хотя на глазах от боли выступили слезы, он ничего не видел – выход из шалаша казался мутным пятном. – Ты не должен распускаться, старик, – повторил он, – ты знал, на что идешь, ты обязан встать. Ты должен победить эту проклятую боль, если не придет связной, а он может не прийти, и вообще все может случиться, ты, ты будешь отвечать за них, за всех четверых, и за то дело, которое они должны сделать и не сделают из-за тебя».

Он выполз из шалаша и сел на землю, никто его не видел, и он был счастлив, что никто его не видел, он выполз на карачках, ноги волочились, как перебитые, ему здорово повезло, что никто его не видел. Он подтянул к себе палку – сбитый ветром березовый сук – и, помогая себе, встал и, пережидая темень в глазах, неестественно широко расставил худые ноги в шерстяных носках. Врачи ему говорили, что во время таких приступов нужно лежать неподвижно, а теперь он может послать всех врачей к черту и сделать все наоборот. Или он, или болезнь, и тогда лучше сразу – сдохнуть.

Он услышал чей-то удивленный окрик и узнал голос Сигильдиева. Довольно неглупый парень, с ним интересно спорить, на все имеет свой взгляд; Камил Сигильдиев оставлен решением обкома по его, Глушова, рекомендации; вот он подошел и что-то тревожно говорит. Глушов глядел на него и не слышал, а был весь захвачен своим, и на этот раз он, кажется, победил; это была твердая внутренняя уверенность, надолго это или нет, он не знал, но вот сейчас, в этот момент, он победил и все прислушивался к себе и, глядя на Сигильдиева, не видел его.

12

Вера вымыла посуду – три солдатских круглых котелка и несколько алюминиевых кружек, – лесной ручей с нападавшими в него сучьями, которые уже обросли водорослями, был зеленый, холодный и чистый. Такая чистая вода есть только в дремучих лесах, где нет людей. Вера слушала, как журчит вода, очень хотелось спать, она устала от бесконечных бессонных ночей с отцом, устала бояться за него. Она слышала разговоры об отце, видела сочувственные взгляды и мучилась бессилием. Совсем никуда стал отец, и что только будет?

В глазах Веры все, что случилось, не так страшно, если бы не болезнь отца; она привыкла верить в него, знала силу его слова, силу воздействия на окружающих, и поэтому болезнь отца здесь, в лесу, физическая его беспомощность были для нее катастрофой, хотя и прежде ему случалось прихварывать; Вера сейчас совсем растерялась. Тут только она осознала, какое разрушение началось в мире, и, вспоминая белозубую улыбку своего однокурсника Стасика Ковальского, она лишь пожимала плечами. Когда-то она думала: не приди он завтра, она не сможет жить и не надо будет жить. Он не приходил, и она жила дальше, а теперь, вспоминая, видела себя, ну до стыдного, глупой, мелкой. Она стыдилась своих прежних мыслей, интересов, маленьких забот. А теперь вот, когда по-настоящему плохо, она знала: умри отец, она останется одна в мире, где сейчас все сместилось и где приходится забираться в глухие звериные леса, чтобы жить.

 

Правда, с отцом всегда трудно, а сейчас особенно, он всегда держал себя таким аскетом и всегда боялся запачкать свое имя, боялся хоть в чем-нибудь упрека со стороны, и ей часто казалось, что только из-за этого страха он держит себя так строго, в такой железной узде. И оттого несчастен и одинок. Так казалось Вере, и она жалела отца за его одиночество, за отсутствие у него другой радости, кроме работы. Еще в мирной жизни Вере становилось стыдно, когда она, нарядная и оживленная, вбегала по вечерам к нему в кабинет с одиноким светом настольной лампы, плавающим в табачном дыму, горой окурков на столе и остывшим чаем, крепким до черноты (отец старался ничем не затруднять ее и все для себя делал сам), и встречала его прямой отчужденный, понимающий взгляд. Она знала, он не осуждает ее, но Вере все равно было неловко под его взглядом, и она злилась, – казалось, он живет таким аскетом затем только, чтобы показать ей, как нужно жить. А ей не нужна такая жертва, потом, правда, злость проходила, просто отец – такой человек, и тут ничего не поделаешь.

И все равно в чем-то он все-таки подавлял ее, заставлял тянуться за собой, не будь отец таким, она жила бы иначе, в чем-то совсем по-другому.

«О чем это я, да, о чем я сейчас думала?» – спросила себя Вера, она сидела все у того же лесного ручья, спокойно и неторопливо журчала вода.

Вера не повернула головы, когда услышала за спиной чей-то негромкий голос – немного развязный, – она могла бы поклясться, что это чужой. Она ждала, тот, чужой, тоже, очевидно, стоял и ждал. Он ей сразу не понравился, и хотя она его еще не видела, она уже испытывала ненависть к нему за то, что ей сейчас приходилось бояться и ждать, может быть, выстрела в спину.

– Девушка! – услышала она опять, и в чужом голосе прозвучала насмешка – и Вера возненавидела еще больше неизвестного за эту хорошо замаскированную насмешку в голосе, словно он заранее все знал о ней и заранее не находил в ней ничего интересного. Вера повернула голову и отступила. В пяти-четырех шагах от нее, привалившись спиной к темному стволу старой ольхи, стоял большой мужчина. Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, как человек измучен, и все-таки он производил впечатление физически очень сильного человека. Помедлив, Вера неуверенно шагнула навстречу.

– Мы пятый день ничего не ели, – сказал человек у ольхи, отковыривая куски старой коры от ствола. – Мы заблудились.

– Почему «мы»? – спросила Вера, и человек указал в сторону, где сидели еще двое, один точно такой же полуголый, в штанах, изорванных в клочья, с грязной, умело сделанной повязкой наискосок через грудь, на повязке проступила и засохла кровь, второй помоложе, совсем подросток, белобрысый и вихрастый, смотрел с любопытством, и Вере показалось – даже с восхищением.

– Из автомата его зацепило, – пояснил человек у ольхи, проследив за взглядом девушки. – Навылет, ребро задело. А крови вытекло – ослаб, видите.

– Вижу, – сказала Вера. – Вижу, не слепая.

– Хороший парень, учитель из Филипповки. А это Юрка, Юрка Петлин, в лесу к нам приблудился, тоже из Филипповки, земляк Володькин, воевать тут собрался в одиночку. Как немцы вошли в Филипповку, так он и оторвался в лес, а мы, дураки, ждали, чего, спрашивается, ждали? Чего? Ну и дождались, чуть в яму не угодили, из-под расстрела ушли. Все село расстреляли, сволочи, и детей и стариков. А Юрка, башка, малый сообразительный, как немцем запахло, так и утек.

– Филипповка, это, кажется, Хомутовский район? – неуверенно спросила Вера, хотя отлично знала, что Филипповка – это Бравичинский район.

– Нет, Бравичинский, – отозвался человек под ольхой, пристально глядя на девушку.

– Почему вы все о них говорите? А вы сами?

– А я что? Я дальний, алтайский. Николаем меня звать, Николай Рогов. Я ничего, а Володька ранен, вот и говорю о нем, Скворцов фамилия.

– Учитель?

– Мы пять дней не ели, – хмуро сказал Рогов, растирая в пальцах кусок коры и отбрасывая его. Вера неприязненно на него покосилась. Она уже слышала об этом, и при чем здесь она. А может, они все врут, и почему он с Алтая, а очутился здесь, и вообще? Если они пять дней не ели, разве он должен об этом говорить? Ей самой не очень-то легко, что же теперь взять да так и рассыпаться перед ними? И кто докажет, что этот с Алтая, а тот, учитель – из Филипповки, а белобрысый – Юрка Петлин?

Она стояла, не зная, на что решиться, и сама себе удивлялась: откуда у нее взялась такая подозрительность и почему ее так раздражает этот высокий и сильный, видать, мужчина; она верила в интуицию, в возможность понять человека с первого взгляда и долго потом не могла себя перебороть, если и ошибалась в своих определениях.

– Чего там, вы нас не бойтесь, свои, – сказал Рогов с насмешкой, точно угадывая ее сомнения.

– А я не боюсь, – отрезала она.

– Покажите нам, как пройти куда-нибудь к деревне, – попросил Рогов и крикнул: – Да чего вы стоите, не съедим же мы вас, хотя, конечно, и до этого недалеко. Подойдите ближе.

– Дудки, – невольно рассмеялась Вера и только тут заметила, что готова в любую минуту перескочить неширокий ручей и исчезнуть в густых зарослях молодой ольхи. – Вы думаете, что здесь есть где-то деревня?

– А вы хотите уверить нас, что собираете грибы и пришли сюда за сто верст?

– Я ничего не хочу. Будьте здесь, я скоро вернусь.

– Хорошо, – недоверчиво пообещал Рогов, отошел к своим товарищам и сел рядом с ними под дерево, поглядел в ту сторону, куда ушла девушка. – Фея, – сказал он, и Скворцов, задремавший от слабости и усталости, поднял голову и открыл глаза.

– Ты что-то спросил, Николай?

– Ничего я не спросил. Не могу я больше идти, и все. Или мы найдем пожрать, или я ложусь и помираю.

– Где она?

– Ушла, приказала сидеть, никуда не двигаться с места, – ответил за Рогова молчавший до этого Юрка Петлин, длинноногий, еще по-мальчишески нескладный паренек с живыми, быстрыми глазами.

– Зря ты ее отпустил, Николай, удерет девица, испугается. Надо было кому-нибудь из нас с ней идти, вот хотя бы Юрке.

– Точно, – с готовностью отозвался Юрка, – ох и есть хочется, кишки к позвонку приросли, а от ягод уже мутит. Весь век здесь прожил, а не знал, что под боком такая дремучесть.

– Весь ве-ек, – передразнил Юрку Рогов. – Твой век короче носа, погоди, тебе его еще укоротят.

Скворцов усмехнулся, провел пальцем по давно не бритым щекам.

– Я заметил за тобой любопытную черту, Николай, чем больше тебе хочется есть, тем мрачнее твоя философия. Ты лучше скажи, что нам делать дальше, если она не вернется? Куда идти?

– Вернется. Я уже слышу, они подошли, стоят сзади.

Скворцов удивленно оглянулся и встретился глазами с парнем лет двадцати с лишним, в руках которого была винтовка. Скворцов толкнул Николая Рогова и встал.

– Здравствуйте, – сказал им парень с винтовкой и слегка повел стволом, указывая направление. – Идем.

– Ишь ты, – сквозь зубы проворчал Николай Рогов. – Командует.

– Иди, иди, – сказал парень, и они прошли, куда он указывал, а он шел за ними шагах в пяти. Потом они увидели шалаш, трех мужчин, очевидно ждавших их, и ту самую девушку, которая мыла в ручье котелки. Двое, Почиван и Сигильдиев, стояли, а Глушов сидел, продавив своей тяжестью стенку шалаша; у него было отекшее, желтое лицо. Девушка сидела, листая какую-то книгу и делая вид, что не замечает ничего вокруг.

– Ну, здоровы были, – хрипло сказал Глушов. – Подходите ближе, рассказывайте, кто вы такие, откуда и зачем.

– А может, вам всю родословную рассказать, до седьмого колена? – вызывающе спросил Рогов, опускаясь перед шалашом и по-турецки скрещивая ноги.

– Валяй, – согласился Глушов, оценивающе ощупывая глазами крепко скроенную фигуру Рогова.

– Рассказывай, рассказывай! А что рассказывать? Я в окружение попал, а они вот местные, из Филипповки, вот пусть и рассказывают.

Скворцов неторопливо оглядел Глушова, Почивана, девушку.

– Владимир Скворцов, работал учителем в филипповской школе. Вел русский язык и литературу в пятых, шестых и седьмых классах. А это Юра Петлин, тоже из Филипповки, кстати, мой бывший ученик.

– Почему не в армии?

Скворцов оглянулся, это спросил Почиван.

– Белый билет у меня, вы, наверное, видели, я прихрамываю. А Юру не успели призвать.

– В Филипповке я был, – сказал Почиван. – Кто у вас там последнее время председателем колхоза был?

– Грачик, Андрей Демьянович, а что?

– Ничего. Документы какие есть?

– Забыли получить, – опять не удержался Рогов.

Почиван подошел, присел напротив на корточки.

– А ты, друг, не ломайся. С тобой в поддавки никто играть не собирается. Ясно?

– Ясно.

– Да бросьте вы, – взмолился Скворцов. – Из-под расстрела ушли. Какие документы, если нас на расстрел вели?

– Подожди, Почиван, – перебил недовольно Глушов. – Рассказывайте, товарищи, рассказывайте. Садитесь ближе, – предложил он Рогову, и тот неохотно придвинулся.

Поймав на себе брошенный искоса любопытный взгляд Рогова, Глушов выпрямился, он не любил, когда его начинали изучать прежде, чем он успеет составить себе представление о человеке.

– Вы – партизаны? – вдруг спросил Юрка срывающимся баском и весь залился краской.

– Партизаны, разве ты не видишь, партизаны, – перебил его вопрос Рогов, и Глушов сердито завозился, устраиваясь удобнее. Этот парень за словом в карман не лез.

– Партизаны мы или нет, – наконец сказал Глушов неторопливо и веско, невольно вспоминая чувство беспомощности и заброшенности, когда сердце начинает болеть, и радуясь, что пока все идет хорошо, – партизаны мы или нет, не важно! Кажется, я просил вас рассказать, что с вами случилось.

– И зимовать так расположились? – настаивал на своем Рогов, кивая на шалаши.

– Отвечайте на вопросы. Номер вашей части, дивизии?

– Почему мы должны отвечать на ваши вопросы? – Рогов выделил это «ваши» и оглянулся на Скворцова. Скворцов неодобрительно молчал, и тогда к Рогову опять подошел Почиван, опять присел рядом на корточки, положил руки ему на плечи и раздельно, убежденно сказал:

– Потому, браток: видишь ли, у нас есть винтовки, а у вас их нет, вот потому мы будем спрашивать, а вы отвечать. И попрошу не скоморошничать, здесь желающих повеселиться нет. Понятно?

– Понятно. – Рогов подождал и отодвинулся, сбрасывая с плеч широкие ладони Почивана.

13

В один из своих походов в глубь леса в поисках грибов – все поблизости подчистили раньше – Юрка Петлин увидел, притаившись за дубом, большого желто-грязного кабана; выворачивая землю на поляне, зверь неуклюже задирал голову и громко чавкал, тревожно поводя маленькими, злыми глазами, шумно нюхал воздух и прислушивался и опять начинал с ожесточением выворачивать пласты земли.

«Вот сапер!» – с восхищением подумал Юрка и стал осторожно снимать с плеча карабин. Глушов категорически запретил стрелять возле лагеря, но Юрке Петлину было всего шестнадцать лет и мяса он уже не ел полмесяца. При одной мысли о свежей, парной свинине у него засосало под ложечкой, и он забыл не только строгий приказ Глушова, но и вообще все на свете.

«Дикий», – подумал он, следя за горбатой хребтиной кабана, на которой густо стояла прожолклая грязная щетина. Когда кабан замер на несколько секунд, зарывшись мордой в землю и что-то шумно вынюхивая, Юрка приладился и ударил ему в лопатку и не услышал выстрела, а услышал глухой храп, и кабан побежал боком-боком, потом завалился мордой вперед и все хотел поднять зад и скоро затих. Юрка, осторожно подступив к нему сзади, потолкал его в спину дулом карабина. Кабан был мертв, Юрка исполнил вокруг него замысловатый танец, высоко вскидывая ноги, а затем, остыв от радости, присел рядом и стал раздумывать, как быть дальше. До стоянки километров восемь, не меньше, у него, правда, есть широкий финский нож, но перед ним многопудовая теплая туша, обросшая щетиной, и что с ней делать, как дотянуть до места, он не знал. Хорошо бы, конечно, раньше сходить на стоянку, ну а если кто утащит кабана?

Петлин задумчиво обошел вокруг туши раз и другой, подергал кабана за короткий хвост и вытер ладонь о траву.

Ну что, придется пока унести на стоянку окорок, а остальное спрятать. Юрка достал нож, подергал кабана за все четыре ноги поочередно, выбирая, и, решительно сдвинув брови, принялся отпиливать переднюю ногу, придерживая ее за острое блестящее копытце. Сначала дело шло туго, Юрка увлекся и возился долго, сопя, отделил от туши окорок и облегченно вздохнул, вытер вымазанные в сукровице руки и финку о траву и потом еще о ствол березы и сел передохнуть. Кабан лежал к нему длинной мордой, хищно оскалив клыки – желтые, тупые и уже мертвые.

«Ты был кабан, живой кабан, – сказал ему мысленно Юрка, осторожно потрогав пальцем самые кончики клыков. – Ты дышал и выкапывал корни, а теперь ты уже не кабан, я отрезал у тебя окорок. Тебе уже все равно, и ты уже ничего не чувствуешь».

 

Он представил себе, как обрадуются все мясу и будут его благодарить, а он скромно будет отмалчиваться в сторонке. Мяса, если его присолить, хватит надолго, а соль у Почивана есть. Юрка проглотил слюну, больше всего ему хотелось сейчас отрезать от окорока кусок сырого мяса и съесть. «Мяса много, куда его?» Он отрезал маленький кусочек, положил в рот и стал жевать – мясо было жестким и сладким, от него пахло преснятиной. Юрка все-таки дожевал его и проглотил. «Старый кабан, интересно, дикие кабаны долго живут? Наверное, лет десять», – решил он, думая, что можно еще чуток посидеть и вставать, – пора было идти.

Лес стоял тихий. Петлин лег на спину, с наслаждением вытянул ноги. Интересно, что скажет Вера, когда узнает, что это он убил кабана, и нахмурился: ему не нравилось, как Рогов смотрит на Веру. Все дело, конечно, в самой Вере, решил Юрка и совсем по-мальчишески подумал: «А кабана все-таки подстрелил я, а не он». Трудно, конечно, понять этих женщин, вздохнул Юрка. Она и разговаривает с Роговым иначе, чем с другими, и глядит на него иначе, и слушает не так, как всех. Юрка погрустнел; ему даже расхотелось возвращаться на стоянку, хотя там были не только Рогов и Вера, но и другие, больной Глушов, тоже голодный, Скворцов – этот второй день лежал и бредил – все просил пить; губы от жара у него черные, потрескались, из трещин выступила кровь.

Прямо над Юркой дуб, высокий, старый, и листья, несмотря на осень, на нем сильные, густые, он весь унизан желудями. Столько много желудей Юрка еще никогда не видел, он вздохнул, легко встал на ноги. Он решил привязать окорок за копытце на ремень для удобства и присел, делая петлю.

– Стой! – сказал ему кто-то негромко и близко.

Юрка прянул к карабину, еще никого не видя, но его остановил тот же голос, вернее, не голос, а нерассуждающая решимость, прозвучавшая в коротких словах:

– Стой, говорят. Застрелю.

Петлин медленно выпрямился, поворачиваясь: перед ним стояли трое – солдаты-красноармейцы, все молодые, и один пониже, без пилотки, держал его на прицеле; Петлин завороженно следил за черным зрачком дула, и у него до приторной сладости сжалось в груди, под ногами была земля, трава и коренья, по-осеннему жадно сосущие соки, он чувствовал, как ненасытно они пьют пьянящую силу земли и как она велика, эта сила.

– Ребята, дорогие, – обрадовался Юрка и качнулся вперед.

– Стой! – остановил его резкий голос того, без пилотки. – Я те дам дорогие! Нашелся, гостек!

– Да я же свой! – взорвался Юрка и выругался, неумело, без вкуса, так, чтобы только выразить свое возмущение, и пока он матерился, все слушали, а тот, что держал его на прицеле, даже голову свесил набок, и Петлин увидел в его глазах насмешливое любопытство.

– Ну, хватит, – прервал тот, что держал Юрку на прицеле. – Ладно, понятно, что русак, хотя и желторотый, матюгаешься неумело.

«Наверно, окруженцы, – подумал Петлин. – Вот черт, их трое, сожрут кабана, тоже, видать, на лесном харче, одни носы торчат».

Его успокаивало, что на пилотках у солдат звездочки, но лесная жизнь уже выработала в нем недоверчивость и осторожность; он не стал особо выказывать открыто своей радости, хотя вид звездочек на пилотках сильно на него подействовал, ему хотелось подойти, обнять этих троих, неизвестно откуда взявшихся, он чувствовал, что они – свои, и видел, что они относятся к нему, вооруженному, в штатском человеку, недоверчиво, и понимал, что так они и должны относиться, и не очень обижался.

Один из солдат, лет двадцати пяти, с противогазной сумкой через плечо, в которой топорщился явно не противогаз, а что-то другое, подошел и взял карабин Петлина, и только после этого низенький отпустил свою винтовку и мирно сказал:

– Ну, вот, теперь давай поговорим. Ты что, на свое брюхо только кабана завалил?

Юрка оглянулся и совсем расстроился, один из солдат с ножом присел возле кабаньей туши и рассматривал то место, откуда был отрезан окорок.

– Ясно, на одного, – сказал солдат. – Видишь, окорочек-то отделил, попортил тушу. Хорошо, пришли на выстрел, сколько мяса сгинуло б.

– Кабан мой, он мне нужен, – рассердился Петлин. – Вы за чужую тушу не переживайте.

– А ты, парень, не дури, – крепко свел брови низенький. Петлин давно понял, что он здесь старший. – Сейчас со мной пойдешь, а вы займитесь здесь кабанчиком, – приказал он своим товарищам. – Доложу капитану, он еще вам человек четырех подошлет, а так не утащите.

– Ну, это свинство… – Юрка поглядел на низенького и встретил холодный, спокойный взгляд. – Кабан нам тоже нужен, товарищи.

– Кому «нам»?

– Ладно, – сдержался Петлин. – Ведите меня к вашему капитану. Все равно я ничего не скажу. Не имеете права чужого кабана забирать. Знаете, как это называется?

– А ты придержи язык, укоротить ненароком могу.

Когда минуты через три Юрка Петлин, шагавший впереди низенького солдата, оглянулся, у него сжалось сердце: двое других, сняв гимнастерки, хлопотали над тушей.

– Не сумяться, – засмеялся низенький. – Тебя накормим.

Юрка мрачно плюнул в ствол старой березы и всю дорогу больше не оглядывался.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru