bannerbannerbanner
Ложь

Петр Краснов
Ложь

Спокойные синие глаза прямо в глаза посмотрели Акантову. Они сейчас же и прикрылись ресницами. Тихо сказала Лиза:

– Мне трудно судить об этом, папа. Кажется, – да… Очень хорошо. Немцы-то в каком восторге!.. Но я?.. Я этого не понимаю…

VII

Лиза, пока выходил и выстраивался на эстраде хор, объясняла по программе отцу, что сейчас будут петь ораторию, сочиненную Жаровым и положенную на музыку композитором Шведовым:

– Это – история последних лет России, – торопилась Лиза своими словами рассказать. – Тут, значит, Дон, мобилизация, тревога, война, революция, молитва за павших…

Чуть слышно, в хоре на губах проиграли тревожный сигнал, и разом, громко, дружно и плавно грянул так хорошо знакомый Акантову Донской казачий гимн:

 
Всколыхнулся, взволновался
Православный Тихий Дон,
И послушно отозвался
На призыв Монарха он…
 

«Да, да», – кивая в такт пению, думал Акантов. – «Да, так оно и было. По Государеву слову, весь Дон поднялся на защиту Родины. Так и в 1812-м году не поднимались казаки: поголовно встало войско Донское по Государеву приказу. Все казачьи войска выставили много больше, чем то было положено по плану»…

Акантов слушал дальше: – два Государства, которым сам Господь указал жить в дружбе и мире, поднялись одно против другого и пошли истреблять друг друга… Грянул хор немецкий гимн:

 
Deutschland, Deutschland über Alles,
über Alles in der Welt!…[16]
 

И, будто навстречу гордым словам, полились, поплыли, заливая душу восторгом, великие, святые каждому русскому драгоценные, слова:

 
Боже царя храни…
Сильный, Державный,
Царствуй на славу,
На славу нам!…
 

«Трр-дам… Трр-дам… Тррр-дам», – все ускоряя темп, отстукивают по рельсам красные коробки вагонов воинских поездов. Идут, несутся на войну солдаты… Хор пел:

 
Мы смело двинемся вперед!…
Мы – Русские солдаты!..
 

Пошли стрелки Акантова…

Что это за страшные выкрики в хоре? Почему бодрую песню вдруг сменило погребальное, панихидное пение?.. С правого фланга из задней шеренги кто-то сказал страшным, за душу хватающим, печальным, глубоким, из самого сердца идущим голосом:

– Прощайте, все друзья!..

– Прощай, моя Родина!..

– Прощай, мой дом… И ты, Тихий Дон!..

Кто это сказал?.. Акантов знает этого широкоплечего, загорелого, с темным румянцем на щеках, человека. Как скорбны его темные глаза, как страшно смотрят они из-под нахмуренных бровей, и сколько в них неизжитой печали и скорби?.. Это Бажанов-Корниловец!.. Корниловец Бажанов!..

Сколько раз вместе дрались Акантов и Бажанов с большевиками. Скольких своих друзей, соратников схоронили они в глухих степных могилах… И, угадывая мысли Акантова, со страшным горем возглашает Бажанов:

– Вечный мир и покой пошли, Господи… Всем павшим на поле брани…

Гудит, густым органом поет под сурдинку хор: «Вечная память!.. Вечная память!..».

– Всем погибшим от ран и болезней…

Слезы застилают глаза Акантову. Сквозь нахлынувшие печальные мысли, он слышит, как гремит торжественно хор:

 
Слава нам, войску Донскому,
Слава нашим казакам,
Войсковому атаману,
И станицам, и полкам…
 

Поднялся Дон…

Бегут слезы из глаз Акантова, текут по щекам, падают на усы, капают на черный пиджак. Мешают глядеть, не дают слушать думы и воспоминания… Что это?.. Старость?..

Уже не в силах владеть собою, Акантов плакал крупными слезами. Лиза дергала отца за рукав:

– Папа!.. Папочка!.. Не надо!.. Не надо так!.. Люди тут!.. Увидят!.. Посмеются!.. Нехорошо, папочка!

Акантов не слышал дочери.

VIII

В антракте к Акантову подошел среднего роста плотный черноволосый человек неопределенного возраста:

– Ваше превосходительство, – развязно сказал он, протягивая руку Акантову. – Егор Иванович не признаете?.. Какими судьбами?.. Каким ветром вас занесло в наши края?..

Акантов вглядывался в говорившего. Большая круглая голова, со щеками хорошо проложенными салом, без морщин, с толстыми, чувственными губами, небольшие узкие глаза с искоркой, – не разберешь: дружеской или хитренькой. Говорившему можно было дать и двадцать пять лет, и все сорок пять. Неопределенное было лицо, международное. Пусти в любом городе в толпу – так сольется с ней, так растворится, что никакой сыщик не найдет его и не узнает. Русский?.. Немец?.. Кто хотите. Густые черные волосы продернуты легкой сединой, острижены по моде – у ушей и на затылке наголо; синяя кожа сквозит, на макушке волосы торчат вихром. Крошечные, стриженные усики, очень гладко, до блеска бритые щеки, хороший костюм, пестрый вульгарный галстук с бриллиантовой булавкой… Таких людей механизированный двадцатый век стандартом производит тысячами, – пойди, узнай, кто он?..

– Простите, – начал Акантов, но незнакомец, теплой пухлой ладонью сжимая руку Акантова, прервал:

– Э, полноте, где же вам всех упомнить?.. Я – капитан Лапин. При вас еще и капитаном не был. А вы не изменились нисколько… Все та же блестящая стрелковая выправка. Мы обожали вас за нее. Стрелки говорили: «Наш стрелок Акантов»… Только, вот, усы чуть побелели и короче вы их носите теперь. Да, не поверишь, а годы, годы пронеслись, промчались, как мгновение, как миг…

Этот человек брал нахрапом, напористостью, наскоком. Он колдовал словами, завораживал, как змея, пристальным глазом усыплял свою жертву своими маленькими глазками с искоркой. Он говорил непрерывно, словно боялся дать Акантову сказать слово. Как из пулемета, летели у него слова. Он говорил по-русски с теми полуиностранными оборотами и не то местечковыми, южнорусскими, не то взятыми из заграницы словами, как говорят русские, мало говорящие по-русски. И не мог определить Акантов, то ли этот капитан Лапин знал его стрелком в полку, то ли был откуда-то взявшийся, неведомый человек торговли, денег, широкой совести, коммивояжер или адвокат из мелких.

Лиза увидела знакомого в толпе и сошла со своего кресла. Лапин сейчас же пробрался на ее место и сел рядом с Акантовым:

– Вы не пойдете курить?.. Не стоит. Право. Там – толчея. И накурено!.. Дым, как коромысло. Я видел ваши слезы, ваше превосходительство. Святые, великие слезы русского человека. У меня самого под глазами щипало и за сердце брало. Как поют! И все это наше, Русское, великим народом русским созданное! А видели, какой восторг… Это новое казацкое завоевание Германии. Помните, в 1807-м году атаман Платов на реке Писсарге в Пруссии, и в 1813-м году казаки, как желанные гости, освободители Берлина?

Он знал историю. Он подкупал Акантова сердечностью голоса и искренностью глубокого восторга и патриотизма:

– Поди-ка, тогда тоже так обвораживали казаки немок своими залихватскими песнями со звонким подголоском. Скрипка. Флейта. Я всех их знаю. Услышите, как поет Болотин! Не поверите, что это голос, а не инструмент. Я никогда ни одного их концерта не пропущу. Я обожаю все русское. Я жить не могу без России…

Тут Акантов хотел сказать, что он тоже любит Россию, но прервать поток слов Лапина не было возможности. Лапин положил горячую руку на колено Акантову, как бы останавливая его, и продолжал:

– Вот говорят и пишут… В эмигрантских газетах пишут. России нет… Сплошной Эсесесер и жид в нем. Э!.. Нет!.. Россия живет, несмотря ни на какого там жида. Под серым пеплом коммунизма, какими горячими угольями пылает Россия! Только раздуть, батюшка, этот уголь надо!… Ваше превосходительство, добрейший Егор Иванович, прошу вас… Если хотите еще раз и еще сильнее, глубже и ближе почувствовать Россию, на пару часов очутиться в Москве, это же волшебно будет!.. Услышите тамошний говор, тамошние песни… Вы надолго здесь?..

– Я послезавтра уезжаю, я здесь… – только успел сказать Акантов, как Лапин перебил его:

– Голубчик, дорогой мой!.. Окажите честь, не побрезгуйте старым соратником. Пожалуйте завтра к восьми ко мне… Послушаем Москву! У меня радио – нечто сверхъестественное. Послушаем, и вы увидите, что наши эмигрантские страхи-ужасы: трень-брень, ерунда-балалайка!.. Россия живет! И мы с вами, как на ковре-самолете, спустимся в самое Москву, только что не увидим ее. Это же будет великолепно. Я покажу вам, батенька, столько русского, что ваше сердце умилится. Вы где же остановились?..

Акантов не успел ответить. Лиза пробиралась к своему месту. Ее красивое лицо было оживлено, голубые на выкате глаза сияли счастьем, улыбка играла на щеках.

Лапин встал, уступая ей место:

– После этого отделения я подойду к вам, ваше превосходительство, – сказал он, – мы сговоримся с вами на завтра…

Лиза села рядом с отцом. Ее глаза были опущены. Холод скрытности смыл со щек улыбку счастья и оживления. Лиза спокойно спросила отца:

– Ты нашел здесь знакомого?..

– Да, То есть?.. Я, собственно, совсем не помню этого человека. Но он уверяет, что мы служили вместе. Может быть, был вольноопределяющимся в полку? Хотя?.. Я всех своих вольноперов помню. Зовет завтра вечером к себе…

– Ты пойдешь? – спросила Лиза, и на мгновение ее глаза снова вспыхнули синим огнем.

– Не знаю… Зачем я к нему пойду?.. Совсем чужой человек…

– Отчего бы тебе, папа, и не пойти к нему, а я тем временем спокойно уложилась бы…

Акантов не ответил. Он снова напряженно смотрел на эстраду. Парадным военным шагом выходили на нее Жаровские казаки. Гром аплодисментов не смолкал.

 

IX

Русская народная и солдатская песни вызывали бешеные восторги:

 
Как на горе – калина
А под горою – малина…
Ну, что ж, кому дело калина?
И кому дело – малина?
 

Каждый звук, каждое слово этой старой, старой песни сильно и нежно толкали в самое сердце Акантова, и сердце пело вместе с песней, улыбалось тонкой усмешкой, вызывало далекие юношеские образы. Точно снова видел себя бравым юнкером-александровцем, видел большие подмосковные села, и на горе, в садах, калину, а по взгорью, на высоких шестах, как виноград, малину…

 
Там девицы – гуляли.
Да, там, красные, гуляли…
 

Русских девушек, крестьянок видел Акантов, в легких рубашках, в монисто и бусах на белых шейках, в просторных, в сборку, пунцовых юбках, яркозубых, смешливых, веселых, острых и метких на язык. О, как хотел теперь Акантов хотя бы на миг, увидеть все это, – увидеть Россию!..

Как захотелось ощутить запах русской деревни: соломенного дымка, ладанный аромат хворостовой растопки, крепкий запах коровника, вкусный вяжущий дух горячего хлеба, только что вынутого из печи, и махорочный запах мужика и овчины. Хоть на часок попасть в Россию…

Уже была выполнена хором вся обещанная программа, а публика не расходилась. Гремели аплодисменты по залу:

– Я-рофф!.. Я-роффф!.. – неслось, с боковой верхней галереи. По залу стучали ножками стульев.

Барышня, немка, студентка или консерваторка, со светлыми стрижеными волосами, копной торчащими на голове, перегибаясь совсем через барьер галереи, неистово аплодировала, и, блистая восторженными глазами и оборачиваясь к стоявшим сзади нее студентам и девушкам, командовала:

– Eins, zwei, drei, Jaróf !..[17]

Вся галерка, по ее команде, орала в голос:

– Я-рофф!.. Я-рофф!..

– Eins, zwei, drei, Я-рофф!.. Я-рофф!..

Жаров без конца выходил. Лицо его сияло благодарным восторгом. Зал потрясался громом рукоплесканий, криками и стуком ножек стульев.

Снова показалась русая борода, бодрой походкой выходили певцы и выстраивались. Служитель Филармонии, в черном широком фраке, согнувшись, утянул с эстрады подиум. Весь зал повскакал с мест, публика придвинулась, стеснилась толпою у эстрады. Сидевшие сзади хора на эстраде сошли с мест, забегали вперед, чтобы видеть, что будет…

Мерно, дружно и весело, вызывающе на пляску, начал хор:

 
Посею лебеду на берегу,
Посею лебеду на берегу!..
 

– Ну, вот и Лазарев выходить плясать, – сказала седая дама, сидевшая впереди Акантова.

Она пошла вперед, за нею пошел и Акантов; ему тоже хотелось, как и всем, поближе и получше видеть пляску казаков. Акантов очутился подле молодой, хорошенькой женщины, такими веселыми, радостными, счастливыми глазами смотревшей на эстраду, что радость и, счастье ее, казалось, развивались вокруг.

Из-за левого края певцов, свободной походкой, в раскачку, широко размахивая руками, вышел молодой красавец-казак. Едва держалась на темных кудрях его армейская фуражка с красным околышем, шаровары были широкие, «как Черное море», вид лихой и уверенный… Он вышел, улыбаясь, взмахнув руками и пустился в пляс:

 
Мою крупную рассадушку
Мою крупную, зеленую…
 

Все лише, скорее и чаще пел хор. Пронзительно свистал казак с веселыми глазами. Его сосед закрывал рукою ухо от оглушающего неистового свиста…

 
Погорела лебеда без воды,
Погорела лебеда без воды…
 

Танцор прыгал выше своего роста, переворачивался в воздухе, крутился то лицом, то затылком к публике, шаровары раздувались пузырями; странно было, что не спадала с головы фуражка. Вдруг приседал, каблуки пали дробь, вскакивал, и снова поднимался на воздух…

– Вот, чор-р-рт!.. Чисто чор-р-рт!.. – восторженно говорила хорошенькая дама, вся расплываясь в радостной детски чистой улыбке. Танцор сделал последнее движение и отошел за хор; ему на смену вылетел диким страшным прыжком другой, такой же молодой. Голубая, атаманская фуражка была заломлена на бок. Он начал с невероятных прыжков, с удалой присядки, и ему сейчас на подмогу выскочил и первый. Они летали по воздуху, точно для них не существовало закона притяжения…

– Молодчина, Пискунов, – сказала дама. – Не знаешь, кто из них лучше?..

Теплая, мягкая рука схватила Акантова за руку. Голос Лапина говорил за ним:

– Я к вам, ваше превосходительство. Условимся. Где вы остановились?

– В пансионе, на Байеришер-плац.

– Так это же буквально пара шагов от меня. Я приду за вами завтра ровно в восемь. Вы увидите, вы услышите, и вы поймете, что Россия жива… А эти, – показывая на танцоров, сказал Лапин, – чисто дервиши… Вы видели, ваше превосходительство, вертящихся дервишей?.. Нет… Ну, так эти же лише!.. Много лише!.. До чего, знаете, талантлив русский народ… Так ровно в восемь я зайду за вами. У меня вы и поужинаете… На пару часов в Москву!..

Акантов не успел ответить. Толпа зашевелилась, подаваясь к выходу. Лапин исчез в толпе. В конце зала гасили огни. Впереди, у эстрады, все стояла, не расходясь, толпа. Рукоплескания и вызовы не прекращались…

– Я-рофф!.. Я-рофф!.. – вопили с галерки.

На самой эстраде барышня, в коротком платье и с дыбом стоящими волосами, в каком-то экстазе хлопала в ладоши, ногами выстукивала чечетку и визжала от восторга…

Хор вышел и построился:

 
Коль славен наш Господь в Сионе,
Не может изъяснить язык…
 

Весь зал примолк и притих. Священная стала тишина. Этот мотив гимна одинаково хорошо знали, как русские, так и немцы. Слова Хераскова, музыка Бортнянского, он пришел в Германию из России, и тут привился и окреп.

Акантову казалось, что не пение он слышит, но играет где-то молитвенно стройно и тихо прекрасный военный оркестр. Спазма сжала горло Акантова. Скольких друзей-товарищей проводил он под звуки этой молитвы к месту последнего упокоения… Играли его и в городе, где, он служил, и на поле брани, где еще не остыла земля от разрывов гранат и горячей человеческой крови. Каждый перелив пения вызывал в памяти Акантова величественно печальную картину.

…Из церковных дверей, колышась на руках офицеров в парадной форме, показался гроб… Кивер и шашка на нем… Венки… Артиллерийские лошади натянули постромки лафета… Музыканты играют «Коль славен»…

 
Велик Он в небесах на троне,
В былинках на земле велик…
 

Всякий раз тогда Акантов думал: «Будет день, когда и мое тело понесут из церкви мои товарищи, а стрелковый оркестр, плавно и медленно, будет играть «Коль славен»… Услышу ли я тогда из гроба эти молитвенно прекрасные звуки?..

 
Тебе в сердцах алтарь поставим,
Тебя, Господь, поем и славим…
 

Теперь понял: никогда этого не будет!..

В толпе, у выхода, немцы, ценители музыки, говорили:

– Musikfanatisch!.. aber ja beschwörerisch geführte Russenchor!

– Welche urtiefe mächtige Bässe und knabenhafthelle Tenöre!

– Ganz wie eine Vision die verlorene, doch treugliebte Heimat.

– Meiancholie… Kraft östlicher Volksart!

– Orgel aus Menschenstimmen!..

Лиза переводила отцу: «Фанатичная музыка… Изумительно ведомый русский хор… Какие глубокие, мощные басы и детски чистые тенора… Будто видение потерянной, но верно любимой Родины… Меланхолия… Сила восточного, народного искусства… Орган из человеческих голосов…».

– Много они понимают!.. Ты то, Лиза, поняла все?.. Тебе понравилось?..

– Конечно, папа. Я в восторге…

На улице было свежо. Осенняя ночь спустилась над городом.

Гроза за время концерта пронеслась и пролил ливень. Черные асфальты блестели, как река, отражая огни. У панелей шумела вода, стекая в сточные трубы и крутясь воронками. Омытый грозой, молодой месяц висел над домами. Черные тучи ушли за город. Вдали частыми и долгими ударами рокотал гром. Гроза стихала, уходя за город.

В темной улице толпа все не расходилась. Русская речь мешалась с немецкой. Вдруг какой-то, словно призывный, свист раздался за спиной Акантова. Лиза вздрогнула и приотстала. Акантову показалось, что это она сказала кому-то:

– Morgen… Abend[18]!..

X

На другой день, ровно в восемь, в комнату Акантова постучали. Лапин пришел за Акантовым.

Хотел, было, Акантов отговориться от ненужного посещения, но отговориться от Лапина оказалось невозможным.

Это и правда было «два шага» от пансиона, где остановился Акантов. Они поднялись на лифте на пятый этаж. Лапин своим ключом, не звоня, открыл дверь:

– Я не буду зажигать огня. Так будет лучше. Больше настроения, – говорил Лапин, пропуская Акантова в длинную переднюю, похожую на коридор. В глубине чуть показывалась мутными стеклянными просветами большая дверь. Акантов ощупью пробирался к ней.

– Вот сюда, ваше превосходительство… Здесь вешалка. Как пели вчера эти казаки!.. С ума можно сойти. По душам хватали… Сердце кошками скребли… И танцоры!.. Изумительно!.. Это был уголок России. Я вам покажу саму Россию… Москву!.. Пожалуйте за мной…

Они вошли в комнату, с дверью, открытой на балкон. В густых сумерках были видны дома тяжелой, старой, готической архитектуры. Было тихо в этом уединенном квартале. В полутемной комнате Акантов разглядел иконы. Под ними была угольником полочка, с полочки свешивалось расшитое петушками русское полотенце. На полочке – темно-синяя, как чаша, лампада. В ней теплилось неподвижное пламя. Среди чуть видимой, намечавшейся темными контурами, тяжелой немецкой мебели, – диванов с высокими спинками, с полками на них, установленными бронзовыми блюдами, раскрашенными гипсовыми статуэтками гномов и баварских крестьянок, с картинами на стенах в широких рамах, – божница и лампада казались нарочитыми и бутафорскими. Иконы были старые, в золотых и серебряных окладах, – не то свои фамильные («вряд ли», – подумал Акантов), не то купленные в антикварном магазине. Акантов знал, что в русской эмиграции была «мода» на старые иконы, и люди, часто вовсе не верующие, скупали чужие родовые иконы, проданные от нищеты и голода.

– Сюда, дорогой Егор Иванович, вот в это кресло. Здесь вам будет хорошо. Вам не дует с балкона?.. Да, вечер такой теплый. Глядите на улицу. Знаете, как в Москве, где-нибудь там, подальше, в каком-нибудь Спасопесковском переулке. И, видите, в темнеющем небе крест на колокольне. Не русский, восьмиконечный крест, а все-таки – крест…

Мягкие бока кресла охватили Акантова. Подле него узким длинным шкафом стоял, должно быть, очень дорогой, аппарат радио. На нем засветилась пестрая табличка, испещренная цифрами и названиями.

– Подождем момент. Сейчас девятый час. По-ихнему одиннадцатый. Концерт у них. Сосредоточьтесь… Знаете что? Еще лучше – закройте глаза… Полнее будет иллюзия.

Чуть зашипело и щелкнуло в аппарате, и сразу и так громко, что, казалось, что голос шел из самой комнаты, приятный, красивый баритон запел:

 
Хороша страна наша родная,
Там есть степи, горы, реки и леса.
Я другой такой страны не знаю,
Жить хотел бы в ней я без конца…
 

Так певали, бывало, у самого Акантова лихие песельники в его полку. Такой же был у запевалы чистый, молодой голос, и так же замирал, понижаясь, он, к концу запевка.

Хор подхватил песню. Он не понравился, не удовлетворил Акантова. Куда же ему было до Жаровцев! Точно пели старики в больших кустистых бородах. Что-то угрюмое, дремучее было в пении. Акантов думал: «Рабство под еврейским кнутом должно было сказаться. Иначе и быть не может. Нет тут по-настоящему лихого пения. Будто и не смеют широко открыть рты. И веет от этого пения чем-то необъяснимо жутким»…

Акантов хотел сказать это Лапину, но тот зашептал, сжимая горячею рукою руку Акантова:

– Москва… Слышите, милый, – Москва!.. А какой голос-то!.. Голосина-то какой!.. Я знаю, – это концерт красноармейской песни… Какая прелесть!..

 

Звонкий, наигранно высокий, форсированный, как поют в деревне парни под гармонику, тенор хватил с залихватским перебором гармонных ладов:

 
Всю вселенную объехал,
– Нигде милой не нашел,
А в Москву возворотился,
– Вот, где милую нашел…
 

– Чувствуете, милый, любовь к Родине?.. Ах, черт его подери совсем… Вот едрена Матрена!.. Всю вселенную объехал, а миленка-то его в Москве оказалась!… Да, так, батюшка, оно и есть. Так и есть, ваше превосходительство, дорогой Егор Иванович. Мыкаемся, мыкаемся мы по белу свету, а разве забудем мы когда-нибудь Россию?.. Все клевещем мы на советскую власть. Э!.. Что она?.. Подробность… И при царях то же самое было… Жандармы… По этапу высылали… Каторга… Везде одно и то же. Рая на земле нет нигде. И где оно лучше-то? Везде расправляются с врагами режима. Так нам и политическая экономия указывает. Нельзя, значить, без этого. И никаких!.. А Россия?.. Россия – она, матушка, стоит, как гранитный монолит, как скала в бурю… И, знаете что, вот поставлю я вечером, в шесть часов, Москву, станцию Коминтерна, и слушаю… Оперу, батенька мой, слушаю… Да какую!.. Ах, черт возьми!.. «Евгений Онегин», «Снегурочка», «Чародейка», сколько романтики, сентиментализма, дворянских пережитков, какие рукоплескания!.. Сижу в кресле, и думаю, да почему, в самом деле, и я сам не могу там сидеть, и тоже хлопать в ладоши и кричать со всеми – бис!.. бис! Ведь, это все наше. Это столько же их, сколько и мое. Почему мы с вами не можем там быть?..

– Там – большевики… Нас с вами расстреляют, – глухим голосом сказал Акантов.

– Вас-то за что?..

– Ну, мало ли… За прошлое – генералом был… «Кровушку народную лил» . За настоящее… Пока мы держим эмиграцию в любви к Родине, к России, и возбуждаем ненависть к большевикам жутко советской власти… Понимаете, не устоит она, пока мы живы… Мы открываем глаза иностранцам на сущность большевизма, мы показываем всю ее мерзость. Мы говорим ту правду про советскую власть, какую, без нас заграница никогда не узнала бы… Мы раскрываем большевистскую ложь… Наконец, мы…

Акантов замолчал. Он вдруг заметил, что Лапин прикрыл радио, что он забыл обычную свою болтливость, и, напротив, напряженно, ловя каждое слово Акантова, слушает его речь и точно записывает в своей памяти…

Будто нечто жуткое вошло в комнату и леденящим холодом охватило Акантова . «Да что это я? Да где я? Почему так разболтался?» – подумал Акантов, и оборвал речь на полуслове.

Лапин мгновенно повернул колесико аппарата.

– Внимание, товарищи, внимание!..

Ясно, четко выговаривая каждую букву тем русским говором, какой уже стала утрачивать эмиграция, говорила женщина, и Акантов старался представить ее себе. Какая она – молодая или старая, как одета, сытое и довольное у нее лицо или лицо измученное и запуганное.

– … Концерт красноармейской песни закончен. Через две минуты слушайте передачу концерта из Клуба красной армии. Народная артистка, орденоносец Нежданова, исполнит несколько романсов.

Лапин заметил смущение гостя. Он оказался более чутким, чем то можно было от него ожидать. Он заговорил о другом, будто и не был затронут острый и больной эмигрантский вопрос.

– Нежданова, – с обычной своей бойкостью заговорил он. – Вы помните, ваше превосходительство, Нежданову? Большая артистка и с хорошим классическим репертуаром. Говорят, теперь жена лучшего тамошнего, композитора и дирижера Голованова. Знал я когда-то и его. С ученической скамьи, – он у Кастальского учился, – в профессора! Самонадеянный, гордый… «Зеленая жаба», звали его. Пошел к большевикам. Другие как Жаров, ушли в белое движение, сражались на Дону скитаются теперь с русской песней по свету, чаруя уроками Московской консерватории иностранцев. Ушел и Шаляпин, уходил Собинов; Голованов и Нежданова остались… Вы помните, как она пела? Чайковский, Даргомыжский, Кюи, Гречанинов, Бородин… Бывало запоет, Алябьевского «Соловья», всю душу на изнанку вывернет… Слезы выжмет… Была на большой дороге… – для берегов отчизны осталась на этой самой отчизне… Теперь услышите – не узнаете… Новые люди новые песни… Клуб красной армии… Тут другие песни нужны…

– Внимание товарищи, внимание, – раздалось по радио, – народная артистка орденоносец Нежданова исполнит «Песню о летчике»

Приятный русский, густой – и годы не брали Нежданову – голос, с каким-то печальным надрывом, запел в аппарате:

 
Милый летчик,
Красный летчик
 

Лапин зашептал на ухо Акантову. Не мог он помолчать ни полминуты:

– Какая первобытная простота мелодии… До чего там снизилось искусство, чтобы стать общедоступным. Это не Варламов, не Гурилев или Алябьев, это пастораль XVIII века… И это поет Нежданова! Милый летчик, Красный летчик, – Незабудка голубая… – Вот, ваше превосходительство, где собака-то зарыта… Да было ли в нашей старой-то Русской армии так, чтобы с эстрады, в концерте, где тысячи народа, – вы слышите, какая буря аплодисментов, – заслуженная артистка, орденоноска… и этакому «милому летчику» в голубых петличках, незабудке голубой, такую песенку споет… Ведь, для него это мармеладная конфетка, а не песня. Вот она, где Россия, а не в большевизме, не в советской власти!.. России нет… Слыхал я это, а милый летчик-то, а Нежданова, – не русские, что ли, люди?.. Нет, батенька мой, Россия еще поборется. Рано вы, эмигранты, ее угробили… Дышит она. Коммунизм… Э! Черта с два!.. Едрена Матрена… Никакого там нет коммунизма, а есть там Россия, и мы должны быть с нею, а не против нее… «Милый летчик, красный летчик», поди, у летчика-то этого от такой песни, от такого голоса, кровь под голубыми петлицами хлещет. Незабудка голубая… Что мудреного, что после такой песни, завтра, этот самый милый летчик станет на крыло аэроплана и чебурахнет с высоты трех тысяч метров с парашютом вниз, – знай наших… А в ушах-то, когда будет лететь и ждать, раскроется, или нет – ведь и так бывает, что не раскроется советская продукция, – все будет звучать, звенеть, ласкать песенка-то эта самая, незабудка голубая…

– Да, эти люди… Артисты… Ученые… профессора… академики… писатели, поэты, не знаю, сознательно, или бессознательно, добровольно, или по принуждению, за деньги, или, может быть, из страха пыток и смерти, поддерживают власть большевиков и тем самым удлиняют муки русского народа и разрушают Россию, – сказал Акантов.

– Вы думаете?

Акантову показалось, что круглое, полное, сальное лицо Лапина скривилось в презрительной усмешке. Но было все-таки темно в комнате.

– Вы думаете? А не полагаете ли вы, что, если бы не было нашего белого движения, если бы мы все остались там и работали, будя русские чувства, как это делают артисты, большевиков уже не было бы?..

– То есть?..

– Служили бы в России при большевиках… Как Тухачевский, например… Вы знали Тухачевского?..

– Да… Я знал его…

– Вот, видите…

И опять всем своим духовным существом ощутил Акантов, как нечто нестерпимо жуткое, будто даже осязаемое, вошло в сумрак глубокой комнаты. Пламя лампадки вдруг вспыхнуло длинным, коптящим, ярким красным языком и с легким треском погасло.

– Вы знаете, что Тухачевский сейчас здесь, в Берлине?..

– Я не знаю этого…

– Хотели бы вы его видеть?

– Я думаю, что, если бы я даже и хотел его видеть, это было бы невозможно. Для Тухачевского такое свидание было бы равносильно смертному приговору…

– Не думаю… Но, давайте, будем слушать дальше… И, вот, теперь, на пару минут, совсем и окончательно закройте глаза. Мы в Москве… Мы на Красной площади…

– Закройте, закройте глаза, – прошептал в страшном возбуждении Лапин. – Это прямо-таки необходимо…

Глухой шум большого города, сильного движения, шел из аппарата. Раздадутся рожки автомобилей, и рожки эти не Берлинские, или Парижские, а какие-то особенные… Прогудит трамвай, и снова мерный шум большого движения…

– Мы в Москве… На Красной площади, – снова прошептал Лапин. – Так уйдем совсем отсюда, окончательно закроем глаза…

Из необъятной, туманной дали, из запретной, но бесконечно дорогой и милой страны, донесся звон колоколов. Сколько бесконечной грусти было в этих далеких ударах ночного колокола…

– Дин-дон… Динь-дон-дон… Динь-дон…

– На Спасской башне, – чуть слышно продохнул Лапин.

– Данн… данн…данн… данн…

После двенадцатого удара глухо и невнятно, – видно, поистерлась граммофонная пластинка, – заиграл оркестр. Печально и уныло в ночной тиши звучали переливы мятежной, к крови и убийству зовущей, песни революционного, бунтующего народа. «Интернационал», казалось, звучал на Красной площади, и там, стихая, замирал вместе с замирающим гулом города.

Душевные струны Акантова напряглись до предела. Акантов встал. Лапин понял его движение, и закрыл радио. Глухая песня советского гимна оборвалась на полутоне. В тот же миг в коридоре послышались стук двери и шаги.

– Один момент, – сказал, вставая, Лапин. – Это моя жена вернулась. Сейчас мы поужинаем…

И быстро, так, что Акантов не успел ничего возразить, Лапин покинул комнату.

Акантов вышел на балкон. Глубоко под ним, в мягком свете луны и фонарей, спала улица. Огни двойной гирляндой уходили вдаль и сливались вместе… Вдоль панелей стояло несколько собственных машин. Высоко над домами, на темном шпиле колокольни, сиял в лунном блеске четырехконечный бронзовый крест. Серебряные, тощие, полупрозрачные облака медленно наплывали на него, и, казалось, что они стоят на месте, а крест несется им навстречу…

Колдовская, дивно красивая ночь парила над городом и будто сжимала его в ласковых объятиях.

На углу, где сходились три улицы, был низкий палисадник. Несказанно красивы были при свете фонарей кусты и пестрые цветы на узорчатом ковре клумб. Город гудел в отдалении, в этом квартале стыла ночная тишина.

Вдруг, напротив, в темном доме, сверху донизу от пятого этажа до подъезда, осветились окна. Кто-нибудь спускался по лестнице.

Акантову почему-то жутко было думать, что в этих громадных домах, с тяжелыми каменными балконами, с десятками окон, – везде притаилась жизнь.

На пятом этаже, против Акантова, горела лампа под зеленым абажуром, и зеленое пятно неподвижно лежало на белой занавеси. Кто-нибудь сидел там, читал, учил уроки, думал, мечтал.

16Германия, Германия над всем, над всем на свете! (нем.).
17Раз, два, три… (нем.).
18Завтра… Вечером (нем.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru