bannerbannerbanner
Под развалинами Помпеи. Т. 2

Пьер-Амброзио Курти
Под развалинами Помпеи. Т. 2

Агриппа приказал служителям вновь наполнить чаши, что они повторяли еще несколько раз.

– Брат, – сказала Юлия, поднимая высоко свою картезию, – соединенные только со вчерашнего дня, хорошо было бы, если бы мы могли свидеться с нашими друзьями в Риме; я пью за успех их предприятия!

Она осушила свой бокал; Агриппа и Овидий, отвечая ей, осушили и свои.

В эту минуту послышался скрип отворившейся двери и шелест приподнятой портьеры; в комнату вошла прекрасная, лишь слегка прикрытая тонким покрывалом и с золотой чашей в правой руке молодая девушка, изящная и легкая, как Геба, своими телодвижениями и своей гибкой фигурой подобная тем танцовщицам, saltatrices, изображения которых встречаются на стенах некоторых домов, открытых в Помпее.

Это действительно была одна из тех девушек-танцовщиц, которые своими сладострастными танцами увеселяли пирующих римлян и нередко удовлетворяют собой похотливых гостей, подобно греческим авлетридам[33].

– Удались, девушка, – обратился к ней Агриппа, – на этот раз мы не нуждаемся в твоих танцах, мы имеем многое, о чем нам следует переговорить между собой.

И девушка, прикрыв свое обнаженное тело покрывалом, которое во время танцев делало ее живописнее и соблазнительнее, вышла сконфуженной из столовой.

– А она удивительно хороша, – заметил Овидий.

– Но не настолько, как Юлия; посмотри на нее!

Польщенная Юлия, как бы желая выразить свою признательность, взяла руку брата и, пожав ее, оставила в ней свою руку.

– Не думаешь ли ты, – продолжал Агриппа, – что эта красавица танцовщица могла бы увлечь кого-нибудь своими неловкими и пошлыми телодвижениями в присутствии Юлии?

Юлия вновь пожала руку Агриппы.

– Разумеется, нет: та девушка великолепна лишь как комедиантка, а эта – бессмертное существо.

– Слово поэта равносильно слову льстеца, – заметила на это с обворожительной улыбкой прелестная супруга Луция Эмилия Павла.

– Как поступил ты с комедианткой, так поступи и с прочими слугами, – посоветовал тут Овидий Агриппе Постуму, – отошли их всех отсюда: мы останемся одни.

– Совет твой разумен, Овидий.

Все слуги были отпущены. Это, между прочим, было в обычае после того, как слуги при окончании пира делались излишними.

– Мои дорогие друзья, – сказал тогда поэт, – наши сердца полны теперь тревогой о судьбе вашей матери и наших друзей, решившихся пожертвовать своей жизнью ради ее освобождения; мы пили уже за успех их предприятия и легко могли бы проговориться еще нескромнее и опаснее для всех нас. Знайте, что цезарь сделал модной должность доносчика; он распространил ее повсюду, даже стены имеют теперь уши.

– Эта язва старинная, – заметил Агриппа Постум.

А Юлия прибавила:

– Моя мать часто повторяла мне, что еще во время ее молодости были развиты шпионство и доносы, и в доказательство указывала мне на то, что Корнелий Галл погиб по доносу Валерия Ларга, одного из самых близких к нему людей, передавшего Августу нелестные слова о нем своего друга; при этом моя мать рассказала мне об одном случае, бывшем с этим доносчиком.

– Расскажи нам о нем, сестра.

– Этот случай заключался в следующем. Прокулей, один из благороднейших молодых людей того времени, встретив однажды Валерия Ларга в большом обществе, закрыл себе нос и рот, произнеся сперва громко такую фразу: «Где находится этот человек, там невозможно дышать!»

– Еще лучше поступил другой, имя которого я не припомню, – прибавил Овидий. – Постаравшись встретиться с тем же шпионом в присутствии нотариуса и прочих лиц, он обратился к нему с вопросом: «Знаешь ли ты меня?» Когда тот отвечал отрицательно, то человек, о котором я говорю, сказал: «Нотариус, занеси в свою книгу этот ответ; а вы будьте свидетелями того, что Валерий Ларг меня не знает, следовательно, не может и доносить на меня». Как бы то ни было, мы поступили благоразумно, отослав слуг.

– Да, действительно, – подтвердила Юлия, а Агриппа добавил:

– Пока к нам не прибудут наши друзья, мы, в самом деле, должны быть очень осторожны.

– Тем более что наши друзья не заставят себя долго ждать.

– Быть может, – сказала Юлия, – моя мать в эту минуту оставила уже свою реджийскую темницу.

– Да даруют нам такое счастье боги! – заключил Овидий.

Во время этого разговора Юлия не оставляла руки брата и почти склонилась к нему на грудь.

Винные пары, фимиам курильниц, смешанный с оставшимся еще в триклиниуме запахом разных кушаний и массы цветов, распространявших сильное благоухание, все это вместе сильно возбуждало чувственность в трех сотрапезниках; а любезности, какими обменивались при этом брат с сестрой, их фамильярное обращение друг с другом, взаимное расположение их душ, усиленное прелестью свидания после долгой разлуки, во время которой развилась их физическая красота, рождали в их сердцах те привлекавшие их друг к другу чувства, которых, казалось бы, не должно было проявляться при их родственной связи, долженствовавшей охранить их от нецеломудренных помышлений.

Овидий, побуждаемый своей откровенной натурой, а еще более веселым расположением, произведенным в нем значительным количеством выпитых им вин, отложил в сторону серьезность, свойственную его летам, и сделался в свою очередь болтливым и нескромным, отдавшись эротическим и свободным рассказам о событиях и сценах такого содержания, которые в другое время он не позволил бы себе повторить в присутствии своих молодых друзей. Начав же раз повествование о любовных похождениях знаменитых людей той эпохи, он высказал большое знакомство с тайной стороной их жизни. Сперва он занял своих собеседников Вергилием, который в своей жизни легких и игривых Венер предпочитал всякой сентиментальной любви; потом Овидий рассказал о бесплодных вздохах Тибулла, влюбленного в Делию, о сладострастной любовнице Галла, Ликории, о любви развратной Лесбии к Катуллу, о безумной ревности к Проперцию Цинции, сбрасывая маску с этих знаменитых в своем роде женщин и называя настоящими именами этих героинь изящных и вдохновенных песен упомянутых поэтов.

От поэтов Овидий перешел к выдающимся в ту эпоху политическим деятелям и, наконец, увлек своих слушателей рассказами о распутной жизни Августа в молодые годы; и если из уважения к его внукам поэт умолчал о подозреваемой многими любовной связи Августа с их матерью, то зато не скрыл от них всего того, что было известно ему о скандальных интригах Августа с Терентиллой и Тертуллой, с Руфиллой и Сальвией Титисценнией и с некоторыми другими женщинами. Он описал самыми живыми красками тот знаменитый ужин, который был прозван «пиром двенадцати старших богов» и на котором Август фигурировал в качестве Аполлона; этого Аполлона Овидий представил в таком забавном виде, что внуки Августа, слушая рассказ своего друга-поэта об этом ужине, помирали со смеха.

– Я уже слышала об этом, – сказала Юлия, когда Овидий кончил, – и мне говорили при этом, что по поводу этого пира в то время в Риме появилось много сатир и карикатур.

– Это действительно так, – подтвердил Овидий. – И причина общего неудовольствия пировавшими земными богами и отвращения к их пиру заключалась в контрасте, бросавшемся каждому в глаза, между этим пиром и нищетой народа, в то время повсеместно голодавшего.

– Помнишь ли ты стихотворение, которое было тогда у всех на устах? – спросила Юлия у Овидия.

– Вот оно:

 
С тех пор, как на римском банкете
Двенадцать богов пировало,—
Меж них был также и цезарь
Под маской красивою Феба,—
И каждый из них после пира
Небесному блуду предался;
С тех пор настоящие боги
От нас отвернулись во гневе,
И даже Юпитер покинул
Свои золоченые храмы.
 

– Очень хорошо! – воскликнул Агриппа, счастливый тем, что его строгий дед отличался худшими пороками, нежели те, за которые он преследовал своего внука.

– Выпьем за эротические подвиги цезаря Августа, – предложил Агриппа, наливая нектар в чаши Юлии и Овидия.

Юлия, не менее своего брата наслаждавшаяся этими рассказами о скандалах своего деда, прибавила:

– Семпроний Гракх, питавший сострадание к нашей матери и не одобрявший излишней строгости, с какой с ней поступали постоянно, имел, следовательно, тысячу причин утверждать, что более бесчестные часто оказываются самыми строгими относительно других, а менее целомудренные требуют от других целомудрия; Гракх клялся также, что Август был женолюбцем и отвратительно развратным не только в своей молодости; он и под старость посещал чужих жен и охотно предавался разврату вследствие своей похотливости или, как говорят его друзья, из политических видов.

– В этом случае, – добавил Овидий, – он не уважал и не щадил даже своих друзей; всем известна, например, его безумная страсть к жене Цильния Мецената, столь ему преданного и бывшего у него министром.

– Скупой во всем до отвращения, он был очень щедр лишь к сводникам. О! Слухи о его грязных поступках доходили и к нам в Соррент, и меня уверяли, – говорил Агриппа, – что, не удовлетворяясь замужними и хитрыми матронами, он бегал, как сумасшедший, за самыми молоденькими девочками.

– И главной посредницей в этих делах бывает у него жена, честная Ливия Друзилла, – добавила Юлия.

– В этом-то и заключается тайна ее влияния на него, – заметил тут Овидий.

– Вот так образцовая парочка, нечего сказать! – воскликнул Агриппа.

– Хотите знать еще больше? – продолжал увлекшийся поэт.

– Рассказывай, рассказывай нам все, Овидий, – просил его Агриппа, – я готов познакомиться с героическими деяниями нашего добродетельнейшего деда, старающегося выказать себя Катоном по отношению к своей дочери и внукам.

 

– Так ты еще кое-что знаешь о нем? – спросила в свою очередь Юлия, желавшая вызвать поэта на большую откровенность.

– Я хотел вам сообщить, что на Палатине создана новая должность – директора удовольствий, для которого найдено остроумное и громкое название Rationalis voluptatum.

– Ты клевещешь, Овидий, в его лета это невозможно: ему ведь почти семьдесят лет.

– Очень возможно, Агриппа. Анакреон был еще старше летами, когда увенчанный розами и с полным кубком в руках пламенел к Самию Батиллу. Ты, начитанная Юлия, несомненно, помнишь стихи того Венозина, который часто посещал ваш дом и был так дорог цезарю. Послушайте их:

 
Анакреон, – молва
Гласит о том, – однажды
Любовью к Самию
Базиллу воспылал;
И ту свою любовь
Он с лирою в руках
Нескромной песнею
Нередко воспевал.
 

– А как называется тот счастливец, который получил такую должность? – спросила Юлия. – Об этом я еще ничего не слышала.

– Евфем.

– Откуда ты узнал об этом?

– От его матери, Ульпии Афродиты, которая сообщила мне об этом по секрету, но притом с заметной гордостью.

Такие разговоры вели наши сотрапезники, и эти разговоры, каковы бы они ни были, свидетельствовали о той старой истине, что «в вине заключается истина».

Вануччи, почтенный автор «Истории древней Италии», подвергнув беспристрастному анализу жизнь и поведение уж слишком прославленного государя, приходит к следующему заключению о нем:

«Вот почему граждане, которым была известна жизнь старого цензора (Августа), не обращали внимания на его слова и советы, а оставались развращенными по его же примеру. Отсюда оказывались бесполезными и сами законы против роскоши пиров, против прелюбодеяния и разврата, – законы, имевшие целью охранить семейный порядок и возвратить общество к прежним добрым обычаям и нравственности».

Как бы то ни было, в то время повсюду распространенного и всеми средствами поощряемого шпионства, когда, как мы слышали, и сами стены являлись доносчиками, было очень опасно, особенно в тех домах, над обитателями которых бодрствовала ненависть императрицы, высказываться с такой ужасной откровенностью о жизни Августа и его супруге; таким легкомысленным людям, каковы были Агриппа Постум и младшая Юлия, необходимо было иметь около себя кого-нибудь, который мог бы удерживать их от болтовни; но – увы! – даже и старый поэт скоро забыл в вине ту добродетель, которую за час до того рекомендовал своим молодым друзьям.

Эта прелюдия уже показывала, во что мог превратиться банкет. Сладострастная Юлия, остававшаяся все это время на груди у брата, все более и более забывалась в этом положении, а Агриппа, в свою очередь, полуохватив ее стан, нежно ласкал ее и вплетал цветы в ее волосы.

Вдруг молодой человек попросил Овидия наполнить вновь чаши и сказал ему, когда он исполнил его просьбу:

– Давно уже, о Публий Овидий Назон, я не наслаждался твоими песнями, которые для меня слаще песен Анакреона и пламеннее песен лесбийской Сафо.

– О, повтори нам некоторые из твоих «Героид», – сказала в свою очередь Юлия.

– Нет, – возразил Агриппа Постум, – выбери что-нибудь из песен любви: это самая благоприятная минута, чтобы слушать их.

– Пусть будет так, – согласилась Юлия.

– Так как мы находимся еще за столом, то послушайте элегию «На пиру».

И Овидий начал декламировать эту нескромную элегию с таким жаром, с таким страстным выражением, что пламя страсти стало овладевать молодыми людьми, и без того расположенными к чувственности вследствие значительного количества выпитого ими вина.

 
Овидий декламировал:
В триклиниуме встретим
Мы мужа твоего;
О, если б был пир этот
Последним для него!
Мне ль одному мученье
В любви к ней суждено?
Когда – увы! – жать руку
Ей нежно всем дано?
 

Как бы желая подкрепить эти слова действием, Агриппа страстно пожал нежную руку сестры своей. Юлия отвечала ему столь же страстным пожатием.

А Овидий продолжал декламировать свое эротическое произведение.

Каждая его строфа давала новую пищу огню, охватившему его молодых друзей; они с жадностью большими глотками впивали острый яд, заключавшийся в каждой строчке элегии. Пламя страсти выступило на их лицах, лилось по всем их жилам, все их тело наполнялось сладострастием.

 
А поэт продолжал:
В мои черты вглядись ты,
Что молча говорят;
И если твои взоры
Ответить захотят
Мне робким хоть приветом,
Тогда прочтя о том,
Что на столе я этом
Начну писать вином.
 

И эту фантазию поэта Агриппа Постум тотчас осуществил: смочив свой палец в полном кубке соррентского вина, который стоял перед ним, он начертил на своей белоснежной льняной салфетке: «Люблю тебя».

Затем, склонившись к сестре и заметив, что она следила глазами за его рукой, когда он чертил эти слова, Агриппа своим взглядом еще сильнее выразил ей то преступное чувство, которое волновало его в эту минуту. Быть может, Юлия уже разделяла это чувство; она ответила ему пламенным вздохом, вырвавшимся из ее груди, и подумала: «Ах, зачем Агриппа брат мне?»

Весь занятый содержанием декламируемой им элегии и опьяненный не менее своих сотрапезников, Овидий ничего не видел, ничего не подозревал и продолжал с еще большим воодушевлением:

 
Ты не должна супругу
При мне колен толкать
И нежной своей
Рукой его ласкать.
А если поцелуешь,
То вслух скажу всем я,
Что ты уж с давних пор
Любовница моя.
 

Агриппа Постум не мог более сдержать себя. Он схватил обеими руками красивую голову Юлии и, приподняв ее к своим дрожавшим губам, как безумный стал покрывать ее горячими и беспрерывными поцелуями. Она не только не оказала никакого сопротивления, но, напротив, страстно охватила своими руками шею необузданного брата.

А несчастный поэт, ум которого был помрачен винными парами и поэтическим энтузиазмом, не переставал декламировать свои вольные песни и не замечал, что молодые люди перешли уже всякую границу приличия и стыдливости.

Пламя страсти охватило все их существо, и они почти не слушали того, что декламировал им Овидий: их возбужденная чувственностью фантазия рисовала им самые соблазнительные образы. Перед ними открывалась пропасть преступления, в которую они готовы были броситься, не думая о последствиях.

Молодые люди пришли в себя лишь в ту минуту когда поэт окончил свою фатальную элегию. Они оба аплодировали ему; но этими аплодисментами они одобряли скорее эффект, произведенный в них самих Овидиевой элегией, нежели самого поэта и его стихотворение.

Побежденные обманчивой и увлекательной страстью, они не могли уже остановиться на скользком пути.

Едва Овидий окончил декламировать, опьяненная Юлия вскричала:

– Выпей чашу вина, поэт любви, выпей еще одну; вино, как говорит божественный Платон, возбуждает и поддерживает в нас ум и добродетель; а потом спой нам свою песню о дочери Эола, Канаксе.

Бесстыдная женщина имела смелость прибегнуть к авторитету греческого философа ради самой бесчестной цели, изменяя самый смысл его слов, и говорить о добродетели, думая о преступлении.

Так как о том же самом думал и Агриппа, то он понял предложение своей сестры и в виде благодарности поцеловал ее.

Но не понял смысла просьбы Юлии Овидий. Очевидно, в ту минуту рассудок его был парализован, как он впоследствии сам сознался, почему он и не догадался о преступном намерении, с каким бесстыдная жена Луция Эмилия Павла обратилась к нему с упомянутой просьбой; иначе, сорвав со своей головы венок, он напомнил бы молодым забывшимся людям требования нравственности и удержал бы их от преступления.

Исполняя приказание Юлии, Овидий разом осушил чашу крепкого вина, растущего на вулканической почве Соррента, и к удовольствию сестры и брата начал декламировать стихотворение, которое им хотелось послушать.

Расскажу тут в двух словах историю Канаксы, быть может, неизвестную некоторым из читателей.

Канакса, дочь бога ветров Эола и Энареты, влюбилась в своего брата Макарея и, соблазненная им, вышла тайно за него замуж. От этого брака родился мальчик; брошенный своей кормилицей в поле, он криком своим открыл свое происхождение Эолу. Бог Эол, приведенный этим открытием в страшный гнев, бросил плод преступной связи своих детей на съедение собакам, а дочери своей послал нож с тем, чтобы она сама себя заколола. Макарей же спасся бегством от заслуженного им наказания и укрылся в Дельфах, где поступил в число жрецов храма Аполлона.

В своей героической поэме Овидий поместил послание, написанное несчастной женщиной к обожаемому ею брату; это-то место поэмы просила Овидия продекламировать Юлия. Любовь дочери Эола была изображена поэтом такими живыми красками и таким трогательным языком, что при том настроении, в каком находились в ту минуту его слушатели, слова поэта еще более воспламеняли их, возбудив в них чувственность до высшей степени.

Когда поэт дошел до того места, где несчастная Канакса говорит о том, какие душевные мучения вынесла она при рождении дитяти от преступного брака, Агриппа Постум воскликнул подавленным голосом:

– Довольно, Овидий, довольно! Ты меня душишь, ты меня убиваешь!

Агриппа не хотел слушать конца легенды о печальной судьбе дочери Эола: увлеченный непобедимой страстью, он не переставал прижимать к своей груди сестру, как будто в нем возродились все чувства Макарея.

Он сильно щелкнул пальцами.

Вошли служители.

– Потушите лампы, – приказал он им, – здесь задыхаешься от жары, – и, выпучив глаза, он с нетерпением смотрел, как невольники исполняли его приказание.

Лампы были потушены. Когда наступила темнота и служители вышли из триклиниума, Агриппа проговорил дрожащим от сильного волнения голосом:

– Теперь мы отдохнем.

Глава девятая
Песни и горе

ГОРЕ

Потемки были очень кстати для добродушного поэта, чувствовавшего себя сильно возбужденным и почти опьяненным от излишне выпитого им вина, действие которого усилило и утомление, причиненное поэту экзальтированной декламацией стихотворений; поэтому он с большим удовольствием принял приглашение к отдыху, сделанное ему молодым амфитрионом.

Но сильный стук в висках мешал ему восстановить свои силы благодетельным сном. Хотя он свободно растянулся на триклиминации (обеденном ложе), но ему пришлось пролежать долго, прежде чем погрузиться в тот крепкий сон, каким часто засыпает опьяненный человек.

Увлекательные видения сменялись в его разгоряченной голове. Хотя в комнате было темно и он лежал с закрытыми глазами, но он видел красивых танцовщиц, нарисованных на потолке столовой искусной кистью художника в самых живых и соблазнительных позах; их сменила та изящная девушка, которая являлась на банкет, но должна была тотчас же уйти по приказанию Агриппы; воздушная и полная грации, она, казалось поэту, прижималась к его груди, как бы желая выразить этим свою благодарность за его внимание к ее красоте и за высказанное им сожаление, что ее так скоро удалили из столовой; затем перед ним предстал еще более совершенный образ прелестной жены Луция Эмилия Павла, напоминавший поэту ее мать и те блаженные минуты, какими дарила его незабвенная Коринна. Тут он преодолел свою усталость, открыл глаза и, привстав со своего ложа, посмотрел в сторону Юлии с надеждой разглядеть дорогие ему черты дочери Августа.

В эту минуту ему показалось, что вокруг него не царила та тишина, какая должна была бы быть. Сделав над собой усилие, он стал прислушиваться, и до его слуха долетели тихие, долгие поцелуи и неровное, беспокойное дыхание.

Он приложил свои руки к глазам, как бы желая прогнать начинавший было одолевать его сон, и стал прислушиваться внимательнее прежнего; тут как молнией озарило его ум, и в нем мгновенно родилось подозрение, что в его присутствии совершается преступление.

Увы! Это подозрение было основательно…

– Что вы делаете, несчастные? – вскрикнул вдруг поэт вне себя.

Но едва лишь были произнесены эти слова, как двери столовой отворились и на их пороге показался невольник, державший в руке факел, осветивший всю комнату, и поэт увидел сцену, делавшую излишним всякий ответ со стороны Агриппы и Юлии на вопрос, предложенный им Овидием.

Юлия находилась в объятиях Агриппы в том виде, в каком богиня Диана была однажды застигнута Актеоном.

Когда невольник, опустив медленно факел, окинул своим взором беспорядок, царивший в триклиниуме и бесстыдную сцену, все трое смогли узнать в нем Процилла.

 

– Кто звал тебя? – зарычал на него Агриппа, прикрывая второпях одеждой голое тело Юлии.

– Мне показалось, что меня звали, – отвечал скромно невольник, собираясь уйти из триклиниума.

– Зажги лампады и уходи.

Затем настала мертвая тишина, так как никто не хотел открыть рта в присутствии невольника, боясь усилить против себя улику и без того слишком сильную, а развратная внучка Августа между тем оставалась под защитой объятий своего нового Макарея.

Когда наши сотрапезники остались одни, Овидий, сжимая в отчаянии руки и тоном, полным того же чувства, прервал молчание, воскликнув:

– Да будут прокляты мои песни, прокляты мои глаза, видевшие позор; мы все погибнем!

– Нет еще! – отвечал решительным и злым тоном Агриппа Постум, сопровождая это восклицание соответствующим жестом; вслед за этим он позвал к себе своих слуг.

Явились три невольника.

– Поскорее призвать ко мне Клемента!

– Отчего ты не удалил из Соррента негодяя Процилла, как это я тебе советовала? – спросила у брата Юлия, не скрывавшая своего смущения и страха.

– Я послал его в Помпею к Марку Олконию, прося его удержать у себя эту тварь несколько дней и даже, если надобность укажет, запереть его в ту яму, где содержит он своих провинившихся невольников; но эта тварь, вероятно, вместо того, чтобы отправиться в Помпею, остался в Сорренте, чтобы шпионить за нами.

– Вот каков был дар Ливии! Понял ты теперь его значение? – воскликнула Юлия.

Овидий во время этого разговора оставался безмолвным под тяжестью горя, причиненного ему происшествием, которое он сам неосторожно вызвал своими соблазнительными песнями, которого он был невольным очевидцем и за последствия которого теперь страшился.

Молодой невольник, называемый Клементом, с которым читатель уже познакомился в Риме, в доме Луция Эмилия Павла и на вилле Овидия, и который отличался таким поразительным сходством со своим господином, превосходя его, быть может, умом, явился вскоре в триклиниум.

Поспешив к нему навстречу, Агриппа проговорил:

– Клемент, с этой минуты ты свободен.

Невольник удивленными глазами посмотрел на своего господина и прошептал:

– Мой повелитель…

– Но вот под каким условием, – продолжал Агриппа. – Ты знаешь садок, где содержатся мурены?

– Знаю.

– Ты помнишь, что Ведий Поллион, бывший владелец этой виллы, от которого она перешла к Августу, приказал однажды бросить на съедение этим рыбам одного из своих невольников?

Клемент побледнел. Такое вступление показалось ему не особенно ободряющим: ему хорошо были известны капризы и жестокость тогдашних господ. Он тотчас подумал, не провинился ли в чем-нибудь таком, что заслуживало бы такого ужасного наказания.

– Отвечай же! – сказал строго Агриппа.

– Я слышал о происшествии от слуг.

– Мурены жаждут человеческого мяса, слышишь, Клемент?

– Чьего, о господин? Назовите имя.

– Процилла.

При этом имени радость сверкнула в глазах Клемента, никогда не скрывавшего своего отвращения и своей ненависти к невольнику, явившемуся из Рима в виде подарка от Ливии Друзиллы. Эти чувства Клемента к Проциллу были хорошо известны и Агриппе Постуму, что заставило его в данном случае обратиться к своему любимцу. Клемент, желая убедиться, насколько серьезно намерение его господина, спросил:

– Тотчас ли должен я исполнить твое желание?

– Не теряй ни минуты.

Боясь перемены в мыслях своего господина, Клемент хотел уже повернуться к выходу, чтобы поспешить исполнить данное ему поручение, как Агриппа вновь крикнул ему:

– Клемент!

Невольник остановился в ожидании нового приказания.

– Если тебе будет необходима помощь всей моей дворни, то распоряжайся ею по своему усмотрению.

Клемент вышел.

После его ухода в триклиниуме вновь воцарилась тишина, печальнее прежней.

Овидий, погруженный в самые тяжелые размышления, почти не слышал жестокого распоряжения Агриппы Постума, да и не имел сил сопротивляться ему; Юлия же в надежде на осуществление этого распоряжения, уничтожавшего единственного свидетеля их вины, который мог донести на них, ободрилась и ласково смотрела на брата, казавшегося ей прекрасным и в сильном гневе, выражавшемся на его лице.

При взгляде на рассерженного и вместе с тем убитого горем поэта в уме молодого человека блеснула на одно мгновение мысль об уничтожении и этого свидетеля, и случилась бы беда, если бы в эту минуту в его руке находился кинжал; но мысль о таком ужасном убийстве тотчас же исчезла, так как молодой человек понял, что Овидий, наравне с Юлией и с ним, Агриппой Постумом, имеет интерес держать в тайне совершенное преступление, сообщником которого он отчасти был, подучив их к этому преступлению. Он бросил на поэта, которого считал трусом, взгляд презрения и, отвернувшись от него, пожал плечами.

В эту минуту в триклиниум вошел Клемент. С покрытым бледностью и обезображенным от волновавших его чувств лицом, с глазами, почти выходившими из орбит, с дрожавшими губами и с кинжалом в правой руке, он остановился перед своим господином и голосом, полным ярости, проговорил:

– Процилл бежал!

– Но каким образом и куда? – спросил его Агриппа и, не ожидая ответа, проговорил повелительным голосом: – Все слуги за мной и выпустить собак на охоту за беглецом!

И он первым бросился из триклиниума, где остались лишь Юлия, отдавшаяся прежнему страху, и Овидий, не обращавший до этого внимания на происходившее вокруг него.

Подняв голову и увидев перед собой молодую жену Луция Эмилия Павла, дочь своей Коринны, которая, отправляясь в ссылку, оставила ее на его попечение, Овидий подумал о том, что ему следовало бы быть ее наставником и охранителем, и не нашелся сказать ничего более, кроме следующих слов мягкого упрека:

– О Юлия, о дочь моя, зачем не остереглась ты примера своей матери? Ливия не прощает родственникам Августа; зачем забыла ты это? Она всех сгубила.

– Не отчаивайся так, о добрый Овидий; винные пары затемнили наш рассудок, и Венера будет иметь к нам сострадание. Процилл будет пойман, так как он не может убежать так далеко, чтобы не быть отысканным при помощи собак; слуги приведут его к нам, и мы предохраним себя от доноса.

– Посредством нового преступления, о Юлия?

– Так что же; ведь он раб и подлый шпион.

– Но, однако…

– Когда он попадет в наши руки, мы посоветуемся о том, как с ним поступить; кстати, скоро должна быть к нам и моя мать со своими друзьями, – мы и у них спросим совета.

Прошел уже добрый час, а никто еще не возвращался. Оставив роковую для них залу триклиниума, Юлия и Овидий перешли в галерею, выходившую на сторону, противоположную морю; из нее открывался вид на горы и на большую дорогу. В эту сторону бросились все искать Процилла и отсюда должны были притащить его на виллу.

Беспокойство все более и более овладевало Юлией, и, боясь выдать поэту свои опасения, она некоторое время хранила молчание; но, наконец, чувствуя необходимость услышать ободряющее слово, она воскликнула:

– И никто не возвращается!

– Они возвратятся, – отвечал Овидий, – но без него. Негодяй успел изучить дорогу в прошлую ночь и в течение вчерашнего дня, а быть может, и гораздо ранее, так как присланный сюда на погибель Постума хитрый невольник предвидел минуту, в которую ему придется бежать.

– Разве поверят свидетельству только одного невольника?

– Других спросят под пыткой.

– Но никто из них ничего не видел.

– Чем мы убеждены в этом? Мы были в забытьи во время оргии; да и ты, и Постум были в забытьи еще до совершения преступления.

– Август не даст огласки процессу; не доискиваясь всей правды, он подвергнет нас ужасному, неожиданному наказанию.

Овидий и Юлия вновь замолчали, углубившись в тяжелые размышления.

Свежий ночной воздух немного охладил их разгоряченные головы и привел в некоторый порядок их мысли; теперь они ясно видели всю опасность их положения и то, что может их ожидать в будущем.

Наконец вдали послышался лай собак, и Юлией и Овидием вновь овладели одновременно и страх и надежда, заставившие сильнее забиться их сердца.

– Они возвращаются! – воскликнула Юлия, не осмеливаясь прибавить к этому восклицанию слова надежды.

Лай собак приближался, и вскоре послышались и людские голоса. Луна стояла над горизонтом, но свет ее едва проникал сквозь густой туман, слабо освещая окрестности, что позволяло Юлии и Овидию видеть лишь ближайшую к ним часть большой дороги.

Сперва на ней появились собаки; они шли невесело, опустив головы и высунув языки от усталости. Вслед за ними показался Агриппа Постум, а за ним следовали Клемент и шесть или семь других невольников.

Процилла между ними не было. Все они шли молчаливо, что ясно свидетельствовало о безуспешности их поисков.

– Сбежал, негодяй! – не сказал, а скорее прорычал Агриппа Постум, подойдя к Юлии и Овидию. – Наши собаки обнюхали все кусты, обежали все места, но нигде не могли найти следов беглеца.

Отпустив слуг, Агриппа вместе с сестрой и поэтом спустился в садовую аллею, и все трое молчаливо пошли по ней к balneareum, купальне, находившейся у морского берега и уже известной читателю.

33Авлетриды – девушки, забавлявшие гостей во время пира игрой на флейте, а потом, когда пир превращался в оргию, служившие им для удовлетворения их сладострастия.
Рейтинг@Mail.ru