bannerbannerbanner
Все рассказы (сборник)

Виктор Пелевин
Все рассказы (сборник)

Теперь справа от входа начинался длинный стеллаж, где продавались всякие мелочи; дальше – там, где раньше были писсуары, – помещался длинный прилавок с одеждой, а напротив – стойка с радиоаппаратурой. В дальнем конце зала висели зимние вещи – кожаные плащи и куртки, дубленки и женские пальто, и за каждым прилавком теперь стояла продавщица.

Работы стало намного меньше, а денег – просто уйма. Теперь Вера ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо раздвигала толпящихся посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой стекла прилавков, за которыми новогодней разноцветной фольгой («Все мысли веков! все мечты! все миры!» – тихонько шептала Вера) мерцали жевательные резинки и презервативы, отсвечивали пластмассовые клипсы и броши, мерцали очки, зеркальца, цепочки и карандашики.

Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую на своих башмаках принесли посетители, и можно было отдыхать до самого вечера.

Теперь музыка играла круглый день – иногда даже несколько музык, – а вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через дверь в стене Маняше. Та поджала губы.

– Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны, мы действительно создаем все вокруг, но с другой – мы сами просто отражения того, что нас окружает. Поэтому любая индивидуальная судьба в любой стране – это метафорическое повторение того, что происходит со страной, а то, что происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.

– Ну и что? – не поняла Вера. – Какое отношение это имеет к разговору?

– А такое, – сказала Маняша, – ты же говоришь, что вонь пропала. А она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.

С тех пор как мужской туалет перенесли на Маняшину половину и объединили с женским, Маняша сильно изменилась – стала меньше говорить и реже заглядывать в гости. Сама она объясняла это достигнутой уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души считала, что дело в большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, Вериному, новому образу жизни, – зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом Вера совсем не думала о том, кто научил ее всему необходимому для осуществления метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение Вериного отношения к ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и просто реже стала заходить.

Вскоре Вера поняла, что Маняша была права. Произошло это так: однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное – вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула и даже выронила тряпку – но, когда она повернула голову, чтобы как следует рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения – на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.

Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все чаще и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном прилавке разложены мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть на него, чтобы увидеть нечто другое. То ей начинало казаться, что дорогие – в три-четыре советские зарплаты каждый – флаконы со сказочными названиями, стоящие на длинной полке за спиной продавщицы, недаром находятся в том самом месте, где раньше бодро журчали писсуары; и само название «туалетная вода», выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало эвфемический смысл. За стенами теперь почти все время что-то тихо, но грозно рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был негромким, но рождал ощущение невероятной мощи.

Вера стала присматриваться к новым посетителям. Сначала стали заметны странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них, упорно выдавали себя за говно, или, наоборот, размазанное по ним говно упорно выдавало себя за некоторые вещи. Лица многих были вымазаны говном в форме черных очков; оно покрывало их плечи в виде кожаных курток и джинсами облегало ноги. Все они были вымазаны в разной степени: трое или четверо были покрыты полностью, с ног до головы, а один – в несколько слоев; к нему народ подходил с наибольшим почтением.

Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень напоминал Вере ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она внимательно следила за тем, что с ним происходит. Сначала он просто сообщал покупателям, у кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь, и даже сам подлетал ко входящим и спрашивал:

– Что нужно?

Вскоре он уже продавал какую-то мелочь сам, а однажды днем Вера, переставляя по полу ведро по направлению к прилавку с огромными черными кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и увидела его сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз, она увидела, что его ноги, на которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем было покрыто большинство стоящих вокруг. Чисто инстинктивным движением она провела по ним тряпкой, а в следующий момент мальчик довольно грубо отпихнул ее.

– Под ноги надо смотреть, дура старая, – сказал он и продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш, который после секундного размышления переделал в кулак.

И вдруг Вера поняла, что, пока она управляла миром, к ней пришла старость и впереди теперь только смерть.

Уже давно Вера не видела Маняшу. Отношения между ними стали в последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на Маняшину половину, уже долго не отпиралась. Вера стала вспоминать, при каких обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и оказалось, что единственной вещью, которую можно было сказать на этот счет, было то, что иногда она просто появлялась.

Вера стала вспоминать историю их отношений, и чем дольше она вспоминала, тем крепче становилось в ней убеждение, что во всем виновата именно Маняша, хотя, чем было это «все», она вряд ли сумела бы сказать. Но она решила отомстить и стала готовить гостинец к встрече с Манящей – так и называя то, что она приготовила, «гостинцем», и даже про себя не давая вещам настоящих имен, словно Маняша из-за стены могла прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.

Видно, Маняша ничего из-за стены не прочла, потому что однажды вечером она появилась. Выглядела она усталой и неприветливой, что Вера автоматически объяснила про себя тем, что у Маняши очень много работы. Забыв до поры свои планы, Вера с недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.

– Это как раз понятно, – сказала она. – Дело в том, что ты знаешь тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов. Но поскольку ты не знаешь ее смысла, ты не в состоянии различить их метафизической сути. Поэтому тебе кажется, что то, что ты видишь, – галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?

– Нет, – сказала, подумав, Вера. – Очень трудно понять. Наверное, что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые превращает, а некоторые – нет… А-а-а… Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно, эти вещи. Это когда они сюда попадают, они им становятся… Или даже нет – то говно, в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них…

– Вот это уже ближе, – сказала Маняша.

– Ой, Господи… А я-то думаю: картины, музыка… Вот дура. А вокруг на самом деле туалет, какая ж тут музыка может быть… А кто виноват? Ну, насчет говна понятно – вентиль коммунисты открыли…

– В каком смысле? – спросила Маняша.

– А и в том, и в этом… Нет, если кто и виноват, так это, Маняша, ты, – закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на бывшую уже подругу, так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.

– Почему же я? Я, наоборот, столько раз тебе говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут, пока ты со смыслом не разберешься… Вера, ты что?

Вера, глядя куда-то вниз и в сторону, пошла на Маняшу; та стала пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой дверцы, ведшей на Маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.

– Вера, что ты задумала?

– А топором тебя хочу, – безумно ответила Вера и вытащила из-под халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе. – Прямо по косичке, как у Федора Михайловича.

– Ты, конечно, можешь это сделать, – нервничая, сказала Маняша, – но предупреждаю: тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.

– Да это уж я сообразить могу, не такая дура, – замахиваясь, вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила топор на Маняшину седую головку.

Раздался звон и грохот, и Вера потеряла сознание.

Придя в себя от рокота за стеной, она обнаружила, что лежит в примерочной кабинке с топором в руках, а над ней в высоком, почти в человеческий рост, зеркале зияет дыра, контурами похожая на огромную снежинку.

«Есенин», – подумала Вера.

Самым страшным ей показалось то, что никакой двери в стене, как оказалось, не было, и непонятно было, что делать со всеми теми воспоминаниями, где эта дверь фигурировала. Но даже это уже не имело никакого значения – Вера вдруг не узнала саму себя. Казалось, какая-то часть ее души исчезла – часть, которой она никогда раньше не ощущала и почувствовала только теперь, как это бывало с людьми, которых мучают боли в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте – но исчезло что-то главное, придававшее остальному смысл; Вере казалось, что ее заменили плоским рисунком на бумаге, и в ее плоской душе поднималась плоская ненависть к плоскому миру вокруг.

– Ну погодите, – шептала она, ни к кому особо не обращаясь, – я вам устрою.

И ее ненависть отражалась в окружающем – что-то содрогалось за стенами, и посетители магазина, или туалета, или просто подземной ниши, где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена), иногда отрывались от изучения размазанного по прилавкам говна и испуганно оглядывались по сторонам.

Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи, что-то гудело и дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью – как будто огромная ладонь сжимала картонный стаканчик, на дне которого сидела крохотная Вера, окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно, но в любой момент могла полностью сплющить всю Верину реальность.

 

И однажды, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала, что три одинаковых куска говна на полке секции бытовой электроники зелеными цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.

Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки с одеждой, где вперемежку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые кофточки, и рассеянно смотрела на покупателей, щупающих такие близкие и одновременно недостижимые рукава и воротники, когда у нее вдруг сильно кольнуло в сердце. И тут же гудение за стеной стало невыносимо громким; стена задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с одеждой, прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый поток.

– А-ах! – успела выдохнуть Вера, а в следующий момент ее подняло с пола, крутануло и сильно ударило о стену; последним, что сохранило ее сознание, было слово «Карма», написанное крупными черными буквами на белом фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты «Правда».

В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о какие-то прутья. Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент не поняла, каким образом ее, только что стоявшую на знакомом до последней кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.

Оказалось, что она плывет вдоль Тверского бульвара в черно-коричневом зловонном потоке, плещущем уже в окна второго или третьего этажа. Она оглянулась и увидела над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком точно в том месте, где раньше был ее подземный ход.

Течение несло Веру вперед, в направлении Тверской. Уровень жижи поднимался со сказочной быстротой – двух-трехэтажные дома по бокам бульвара были уже не видны, а огромный уродливый театр теперь напоминал гранитный остров – на его крутом берегу стояли три женщины в белых кисейных платьях и белогвардейский офицер, из-под приставленной ко лбу ладони глядящий вдаль; Вера поняла, что там только что давали «Трех сестер».

Ее уносило все дальше. Мимо нее проплыла детская коляска с изумленно глядящим по сторонам младенцем в синей шапочке с большой пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома, увенчанный круглой башенкой с колоннами, на которой двое жирных солдат в фуражках с синими околышами торопливо готовили к стрельбе пулемет, и, наконец, течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в направлении далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.

Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад; сзади и справа над торчащими из черно-коричневой лавы крышами виден был огромный, в полнеба, грохочущий гейзер; к его шуму присоединилось еле различимое стрекотание пулемета.

– Блажен, кто посетил сей мир, – шептала Вера, – в его минуты роковые…

Она увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что это глобус из стены Центрального телеграфа. Она подгребла к нему и ухватилась за Скандинавию. Видимо, вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор, который его крутил, и теперь он придавал всей конструкции устойчивость – Вера со второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным государство трудящихся и огляделась.

Где-то вдалеке торчала Останкинская телебашня, еще были видны похожие на острова крыши, а впереди медленно наплывала как бы несущаяся над водами красная звезда; когда Вера приблизилась к ней, ее нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро и остановила свой глобус. Рядом с его бортом на поверхности жижи покачивались две солдатские фуражки и сильно размокший синий галстук в мелкий белый горошек – судя по тому, что они почти не двигались, течение здесь было слабым.

Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той легкости, с которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала, что все изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так – легко и как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось – хотелось спать, и она прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от швабры кулак.

Когда она проснулась, мир состоял из двух частей – предвечернего неба и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной. Ничего больше видно не было; рубиновые пентаграммы давно ушли на дно и были теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала об Атлантиде, потом о Луне и ее девяноста шести законах – но все эти уютные старые мысли, внутрь которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в калачик, теперь были неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она вдруг заметила, как вокруг тихо, – заметила, потому что послышался тихий плеск; он долетел с той стороны, где над горизонтом возвышался величественный красный холм заката.

К ней приближалась надувная лодка, в которой стояла высокая и широкоплечая фигура в фуражке, с длинным веслом. Вера приподнялась на руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем глобусе похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию чего – самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному океану бытия. Или уже небытия – но никакого значения это не имело.

Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней – это был маршал Пот Мир Суп.

– Вера, – сказал он с сильным восточным акцентом, – ты знаешь, кто я такой?

В его голосе было что-то ненатуральное.

– Знаю, – ответила Вера, – кое-чего читала. Я уже все поняла давно, только вот там было написано про туннель. Что должен быть какой-то туннель.

– Туннель? Можно.

Вера почувствовала, что часть поверхности глобуса, на котором она сидела, открывается внутрь и она падает в образовавшийся проем. Это произошло очень быстро, но она все же успела уцепиться руками за край этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору, но под ногами и по бокам ничего не было, только темная пустота, в которой дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и этот знакомый силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела, вдруг показался самым прекрасным из всего, что только можно себе представить, потому что, кроме него, не оставалось больше ничего вообще.

Из прекрасного мимолетного мира, который уходил навсегда, донесся плеск, и тяжелое весло ударило Веру сначала по пальцам правой, а потом по пальцам левой руки; светлый контур Родины завертелся и исчез где-то далеко внизу.

Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве – это нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было воздуха и, что самое главное, не было ее самой – она попыталась увидеть хоть часть собственного тела и не смогла, хотя там, куда она поворачивала взгляд, положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд – но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера, сразу во все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом Вера заметила, что слышит голоса, – но не ушами, а просто осознает чей-то разговор, касающийся ее самой.

– Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, – сказал как бы низкий и рокочущий голос. – Что за это полагается?

– Солипсизм? – переспросил другой голос, как бы высокий и тонкий. – За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе социалистического реализма. В качестве действующего лица.

– Там уже некуда, – сказал низкий голос.

– А в казаки к Шолохову? – с надеждой спросил высокий.

– Занято.

– А может, в эту, как ее, – увлеченно заговорил высокий голос, – военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным лейтенантом НКВД? Чтоб только выходила из-за угла, вытирая со лба пот, и пристально вглядывалась в окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и пристального взгляда. И так целую вечность, а?

– Говорю же, все занято.

– Так что делать?

– А пусть она сама нам скажет, – пророкотал низкий голос в самом центре Вериного существа. – Эй, Вера! Что делать?

– Что делать? – переспросила Вера. – Как что делать?

Вокруг словно подул ветер – это не было ветром, но напоминало его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный ветром лист.

– Что делать? – по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.

– Ну! – ласково прорычал низкий голос.

– Что делать?! – с ужасом закричала Вера. – Что делать?! Что делать?!

Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра; скорость, с которой она неслась в пустоте, становилась все быстрее, а после третьего крика она ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого до этого крика не существовало, но который после крика стал реален настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.

– Что делать?! – крикнула она в последний раз, со страшной силой врезалась во что-то и от этого удара заснула – и сквозь сон донесся до нее бубнящий, монотонный и словно какой-то механический голос:

– …место помощника управляющего, я выговорил себе вот какое условие: что я могу вступить в должность когда захочу, хоть через месяц, хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не видал своих стариков в Рязани – съезжу к ним. До свидания, Верочка. Не вставай. Завтра успеешь. Спи.

* * *

Когда Bеpa Павловна на другой день вышла изъ своей комнаты, мужъ и Маша уже набивали вещами два чемодана.

Синий фонарь

В палате было почти светло из-за горевшего за окном фонаря. Свет был какой-то синий и неживой, и если бы не Луна, которую можно было увидеть, сильно наклонившись с кровати вправо, было бы совсем жутко. Лунный свет разбавлял мертвенное сияние, конусом падавшее с высокого шеста, делал его таинственнее и мягче. Но когда я свешивался вправо, две ножки кровати на секунду повисали в воздухе и в следующий момент громко ударялись в пол, и звук выходил мрачный, странным образом дополняющий синюю полосу света между двумя рядами кроватей.

– Кончай там, – сказал Костыль и показал мне синеватый кулак, – не слышно.

Я стал слушать.

– Про мертвый город знаете? – спросил Толстой.

Все молчали.

– Ну вот. Уехал один мужик в командировку на два месяца. Приезжает домой и вдруг видит, что все люди вокруг мертвые.

– Чего, прямо лежат на улицах?

– Нет, – сказал Толстой, – они на работу ходят, разговаривают, в очереди стоят. Всё как раньше. Только он видит, что они все на самом деле мертвые.

– А как он понял, что они мертвые?

– Откуда я знаю, – ответил Толстой, – это же не я понял, а он. Как-то понял. Короче, он решил сделать вид, что ничего не замечает, и поехал к себе домой. У него жена была. Увидел он ее и понял, что она тоже мертвая. А он ее очень сильно любил. Ну и стал он ее расспрашивать, что случилось, пока его не было. А она ему отвечает, что ничего не случилось. И даже не понимает, чего он хочет. Тогда он решил ей все рассказать и говорит: «Ты знаешь, что ты мертвая?» А жена ему отвечает: «Знаю». Он спрашивает: «А ты знаешь, что в этом городе все мертвые?» Она говорит: «Знаю. А сам-то ты знаешь, почему вокруг одни мертвецы?» Он говорит: «Нет». Она опять спрашивает: «А знаешь, почему я мертвая?» Он опять говорит: «Нет». Она тогда спрашивает: «Сказать?» Мужик испугался, но все-таки говорит: «Скажи». И она ему говорит: «Да потому что ты сам мертвец».

Последнюю фразу Толстой произнес таким сухим и официальным голосом, что стало почти по-настоящему страшно.

– Да, съездил дядя в командировочку…

Это сказал Коля, совсем маленький мальчик – младше остальных на год или два. Правда, он не выглядел младше, потому что носил огромные роговые очки, придававшие ему солидность.

– Теперь ты рассказываешь, – сказал ему Костыль. – Раз первый заговорил.

– Сегодня такого уговора не было, – сказал Коля.

– А он вечный, – ответил Костыль, – давай, не тяни.

– Лучше я расскажу, – сказал Вася. – Про синий ноготь знаете?

– Конечно, – отозвался шепот из другого угла. – Кто ж про синий ноготь не знает.

– А про красное пятно знаете? – спросил Вася.

– Нет, не знаем, – ответил за всех Костыль, – давай.

– Раз приезжает семья в квартиру, – медленно заговорил Вася, – а на стене – красное пятно. Дети его заметили и позвали мать, чтоб показать. А мать молчит. Сама так смотрит и улыбается. Дети тогда отца позвали. «Смотри, – говорят, – папа!» А отец матери очень боялся. Он им говорит: «Пошли отсюда. Не ваше дело». А мать улыбается и молчит. Так спать и легли.

Вася замолчал и тяжело вздохнул.

– Ну и что дальше было? – спросил Костыль через несколько секунд тишины.

 

– Дальше утро было. Утром просыпаются, смотрят – а одного ребенка нет. Тогда дети подходят к маме и спрашивают: «Мама, мама, где наш братик?» А мать отвечает: «Он к бабушке поехал. У бабушки он». Дети и поверили. Мать на работу ушла, а вечером приходит и улыбается. Дети ей говорят: «Мама, нам страшно!» А она опять так улыбается и говорит отцу: «Они меня не слушаются. Выпори их». Отец взял и выпорол. Дети даже убежать хотели, только их мать чем-то таким накормила на ужин, что они сидят и встать не могут…

Раскрылась дверь, и все мы мгновенно закрыли глаза и притворились спящими. Через несколько секунд дверь закрылась. Минуту Вася выждал, пока в коридоре стихнут шаги.

– На следующее утро просыпаются – смотрят, еще одного ребенка нет. Одна только маленькая девочка осталась. Она у отца и спрашивает: «А где мой средний братик?» А отец отвечает: «Он в пионерлагере». А мать говорит: «Расскажешь кому – убью!» Даже в школу девочку не пустила. Вечером мать приходит, девочку чем-то опять накормила, так что та встать не могла. А отец двери запер и окна.

Вася опять затих. На этот раз его никто не просил продолжать, и в темноте было слышно только дыхание.

– А потом другие люди приходят, – заговорил он опять, – смотрят, а квартира пустая. Прошел год, и туда новых жильцов вселили. Они увидели красное пятно и подходят, разрезали обои – а там мать сидит, вся синяя, крови насосалась и вылезти не может. Это она все время детей ела, а отец помогал.

Долгое время все молчали, а потом кто-то спросил:

– Вась, а у тебя кем мама работает?

– Не важно, – сказал Вася.

– А у тебя сестра есть?

Вася не отвечал – видно, обиделся или заснул.

– Толстой, – сказал Костыль, – давай еще что-нибудь про мертвецов.

– Знаете, как мертвецами становятся? – спросил Толстой.

– Знаем, – ответил Костыль, – берут и умирают.

– И что дальше?

– Ничего, – сказал Костыль, – как сон. Только уже не просыпаешься.

– Нет, – сказал Толстой, – я не про это. С чего все начинается, знаете?

– С чего?

– А с того, что сначала слушают истории про мертвецов. А потом лежат и думают: а чего это мы истории про мертвецов слушаем?

Кто-то нервно хихикнул, а Коля вдруг сел в кровати и очень серьезно сказал:

– Ребята, кончайте.

– Во-во, – с удовлетворением сказал Толстой, – так и становятся. Главное, понять, что ты уже мертвец, а дальше все просто.

– Ты сам мертвец, – неуверенно огрызнулся Коля.

– А я не спорю, – сказал Толстой. – Ты лучше подумай, почему это ты вдруг с мертвецом разговариваешь?

Коля некоторое время думал.

– Костыль, – спросил он, – ты ведь не мертвец?

– Я-то? Да как тебе сказать.

– А ты, Леша?

Леша был Колин друг еще по городу.

– Коля, – сказал он, – ну ты сам подумай. Вот жил ты в городе, да?

– Да, – согласился Коля.

– И вдруг отвезли тебя в какое-то место, да?

– Да.

– И ты вдруг замечаешь, что лежишь среди мертвецов и сам мертвец.

– Да.

– Ну вот, – сказал Леша, – пораскинь мозгами.

– Долго мы ждали, – сказал Костыль, – думали, сам поймешь. За всю смерть такого тупого мертвеца первый раз вижу. Ты что, не понимаешь, зачем мы тут собрались?

– Нет, – сказал Коля. Он сидел на кровати, прижимая ноги к груди.

– Мы тебя в мертвецы принимаем, – сказал Костыль.

Коля не то что-то пробормотал, не то всхлипнул, вскочил с кровати и пулей выскочил в коридор; оттуда долетел быстрый топот его босых ног.

– Не ржать, – шепотом сказал Костыль, – он услышит.

– А чего ржать-то? – меланхолично спросил Толстой.

Несколько длинных секунд стояла полная тишина, а потом Вася из своего угла спросил:

– Ребят, а вдруг…

– Да ладно тебе, – сказал Костыль. – Толстой, давай еще чего-нибудь.

– Вот был такой случай, – заговорил Толстой после паузы. – Договорились несколько человек напугать своего приятеля. Переоделись они мертвецами, подходят к нему и говорят: «Мы мертвецы. Мы за тобой пришли». Он испугался и убежал. А они постояли, посмеялись, а потом один из них и говорит: «Слушайте, ребят, а чего это мы мертвецами переоделись?» Они все на него посмотрели и не могут понять, что он сказать хочет. А он опять: «А чего это от нас живые убегают?»

– Ну и что? – спросил Костыль.

– А то. Вот тут-то они все и поняли.

– Что поняли?

– А что надо, то и поняли.

Стало тихо, потом заговорил Костыль:

– Слушай, Толстой. Ты нормально можешь рассказывать?

Толстой молчал.

– Эй, Толстой, – опять заговорил Костыль, – ты чего молчишь-то? Умер, что ли?

Толстой молчал, и его молчание с каждой секундой становилось все многозначительней. Мне захотелось на всякий случай что-нибудь сказать вслух.

– Про программу «Время» знаете? – спросил я.

– Давай, – быстро сказал Костыль.

– Она не очень страшная.

– Все равно давай.

Я не помнил точно, как кончалась история, которую я собирался рассказать, но решил, что вспомню, пока буду рассказывать.

– В общем, жил-был один мужик, было ему лет тридцать. Сел он один раз смотреть программу «Время». Включил телевизор, подвинул кресло, чтобы удобнее было. Там сначала появились часы, ну, как обычно. Он, значит, свои проверил, правильно ли идут. Все как обычно было. Короче, пробило ровно девять часов. И появляется на экране слово «Время», только не белое, как всегда раньше было, а почему-то черное. Ну он немножко удивился, но потом решил, что это просто новое оформление сделали, и стал смотреть дальше. А дальше все опять было как обычно. Сначала какой-то трактор показали, потом израильскую армию. Потом сказали, что какой-то академик умер, потом немного показали про спорт, а потом про погоду – прогноз на завтра. Ну все, «Время» кончилось, и мужик решил встать с кресла.

– Потом напомните, я про зеленое кресло расскажу, – влез Вася.

– Значит, хочет он с кресла встать и чувствует, что не может. Сил совсем нет. Тогда он на свою руку поглядел и видит, что на ней вся кожа дряблая. Он тогда испугался, изо всех сил напрягся, встал с кресла и пошел к зеркалу в ванную, а идти трудно… Но все-таки кое-как дошел. Смотрит на себя в зеркало и видит – все волосы у него седые, лицо в морщинках и зубов нет. Пока он «Время» смотрел, вся жизнь прошла.

– Это я знаю, – сказал Костыль. – То же самое, только там про футбол с шайбой было. Мужик футбол с шайбой смотрел.

В коридоре послышались шаги и раздраженный женский голос, и мы мгновенно стихли, а Вася даже начал неестественно храпеть. Через несколько секунд дверь распахнулась, и в палате загорелся свет.

– Так, кто тут главный мертвец? Толстенко, ты?

На пороге стояла Антонина Васильевна в белом халате, а рядом с ней зареванный Коля, старательно прячущий взгляд.

– Главный мертвец, – с достоинством ответил Толстой, – в Москве на Красной площади. А чего это вы меня ночью будите?

От такой наглости Антонина Васильевна растерялась.

– Входи, Аверьянов, – сказала она наконец, – и ложись. А с мертвецами завтра начальник лагеря разберется. Как бы они по домам не поехали.

– Антонина Васильевна, – медленно выговорил Толстой, – а почему на вас халат белый?

– Потому что надо так, понял?

Коля быстро взглянул на Антонину Васильевну.

– Иди в кровать, Аверьянов, – сказала она, – и спи. Мужчина ты или нет? А ты, – она повернулась к Толстому, – если еще хоть слово скажешь, пойдешь стоять голым в палату к девочкам. Понял?

Толстой молча смотрел на халат Антонины Васильевны. Она оглядела себя, потом подняла взгляд на Толстого и покрутила пальцем у лба. Потом внезапно разозлилась и даже покраснела от злости.

– Ты мне не ответил, Толстенко, – сказала она, – ты понял, что с тобой будет?

– Антонина Васильевна, – заговорил Костыль, – вы же сами сказали, что, если он еще хоть одно слово скажет, вы его… Как же он вам ответит?

– А с тобой, Костылев, – сказала Антонина Васильевна, – разговор вообще будет особый, в кабинете директора. Запомни.

Погас свет, и хлопнула дверь.

Некоторое время – минуты, наверное, три – Антонина Васильевна стояла за дверью и слушала. Потом послышались ее тихие шажки по коридору. На всякий случай мы еще минуты две молчали. Потом раздался шепот Костыля:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru