bannerbannerbanner
Голуби

Павел Крусанов
Голуби

Пал Палыч поманил Петра Алексеевича из-за стола и повёл сначала в прихожую, а оттуда в небольшие сенцы, где был устроен спуск в подпол и котельную. На лестнице, ведущей вниз, стояли вдоль стены два фанерных листа, на которых были растянуты выскобленные бобровые шкуры. В низком подполе пришлось пригнуться. Лампочка тут отчего-то не горела, и Пал Палыч, чтобы не поломать ноги, оставил дверь на лестницу открытой. Здесь, на стеллажах из струганой доски и на цементном полу, стояли банки домашних солений и варений, большие алюминиевые бидоны с мёдом, мешки с картошкой, корзины с луком и чесноком, ящики со свёклой, пересыпанной сухим песком морковью и какими-то другими не опознаваемыми в сумраке корнеплодами.

Встав на четвереньки и покопавшись на нижней полке стеллажа, откуда-то из заднего ряда тускло играющей бликами стеклянной тары Пал Палыч извлёк запылённую, запечатанную жестяной крышкой трёхлитровую банку, ничем особым на вид не выдающуюся. В таких хозяйки закатывают огурцы и смородиновое варенье. С банкой в руках он поднялся на ноги и, склонив голову, двинулся к лестнице. По пути взял с полки пустой мешок, обтёр стекло, бросил мешок обратно.

– Сейчас под лампой осерчают, разрезвятся, – предупредил Пал Палыч.

На выходе он закрыл спиной идущий из дверного проёма свет, так что Пётр Алексеевич очутился на миг в темноте и тут же ушиб колено, налетев на бидон с мёдом.

Наконец, выбрались из подпола на лестницу. Здесь под лампочкой Пал Палыч повернулся к Петру Алексеевичу и показал матовую от давних наслоений подвальной паутины, исполосованную пыльными дорожками банку, из которой на свету раздался гулкий мерзкий писк. Пётр Алексеевич смотрел секунду, не понимая, потом вгляделся и обомлел. Два отвратительных существа в бурой свалявшейся шерсти, с бешеными круглыми глазами и с лоснящимися чёрными мордами корчились, плевались и верещали от бессильной ярости, остервенело строя людям злобные рожи. Пётр Алексеевич не испытывал отвращения ни перед крысой, ни перед змеёй, ни перед нетопырем, мог спокойно взять в руки паука и поиграть с пиявкой, но при виде паскудных тварей испытал такую гадливость, что невольно, как от хлынувших из прорванной фанины нечистот, отпрянул от банки к стене, уронив фанерный лист с распятой бобровой шкурой.

– А ня бойтесь – им отсюда ня сбежать. – Пал Палыч так и сяк повертел в руках банку, показывая скребущихся изнутри в стекло гадин со всех сторон. – Это наши с Ниной. Даром, что ли, я охотник? Вот – словил.

– Боже, что это? – Пётр Алексеевич уже понял, кто сидит в банке, но разум требовал вербализации догадки.

– Ня знаете? А кто нам в левое ухо глупости шепчет? Они и есть.

Какое-то время Пал Палыч и Пётр Алексеевич молча рассматривали пленённых гадёнышей. Потом Пал Палыч крепко встряхнул банку, отчего твари, сплетясь в клубок, возбудились и забесновались так, что Петру Алексеевичу показалось даже, будто пасти их с мелкими лиловыми языками попыхивают чадным пламенем, а гипертрофированный, несоразмерный остальному телу, влажно набухший срам вот-вот пойдёт в дело… Уже пошёл. От картины этой ему сделалось не по себе.

– Экое няпотребство… Тьфу! – Пал Палыч смутился от эффекта, какой произвела на Петра Алексеевича его кунсткамера. – Ладно, будет. Уберу лучше.

Уже не приглашая за собой Петра Алексеевича, он скрылся в подполе, а вновь появившись на свету, признался:

– Ня знаю, что и делать с ими. Заспиртовать пробовал, так они и в спирту друг дружку яти… Может, профессору отдать? Пускай в музей какой опредялит. Как думаете?

Пётр Алексеевич думал о другом.

– Что, и у меня такой же? – предчувствуя ответ, всё-таки спросил он.

– И у вас, Пётр Ляксеич. А как же? Они ко всем приставлены. Только юркие больно, трудно глазом углядеть. Я после того, как наших-то с жаной зацапал, хотел и тех, что у дятей, словить – так ня выходит. Они тяперь городские, а у городских подлюги эти шибко шустры.

Пал Палыч и Пётр Алексеевич вернулись в кухню, за стол. Пётр Алексеевич, пребывая под впечатлением ужасной банки, тут же полез в сумку и достал вторую бутылку водки, которую предполагал оставить до завтрашнего ужина.

– Вот ведь… – Видение не отпускало – то и дело оживая в памяти, мерзкая картина сотрясала Петра Алексеевича брезгливой дрожью, как бывает, когда вспоминаешь вдруг какой-нибудь стыдный поступок. – Что же теперь? Как жить с этим?

– А ня как. Как жили, так и будете. Уж проверено.

– Нет, – мрачно наполнил рюмки Пётр Алексеевич, – как прежде не получится.

– А получится, – весело махнул рукой Пал Палыч. – Очень даже получится – ня сомневайтесь. Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит – даже ня заметите.

– Ну уж нет. Теперь замечу. – И Пётр Алексеевич вновь налил водки в свою опустевшую рюмку.

Утром в окно вразнобой барабанили капли дождя. Пётр Алексеевич потянулся в чистой, накануне застеленной Ниной постели, и почувствовал в голове шум. Вторую бутылку вчера можно было и не допивать. Тем более что Пал Палыч деликатно рюмку поднимал, но отхлёбывал малость, так что, считай, Пётр Алексеевич убрал водку в одно жало. С чего бы это? Внезапно мурашки пробежали у него по голове, прокладывая тропы меж корней волос. И тут Пётр Алексеевич всё вспомнил. Вспомнил, и жизнь внутри него оцепенела.

Что это было? Разве такое возможно? Он схватил предусмотрительно поставленную возле постели бутылку с водой и влил в пересохшее горло добрую половину. Откинувшись на подушку, Пётр Алексеевич лежал, примеряясь к грузу нового знания, опустившегося гнётом на всё его тело, и моргал, пока левое ухо его не наполнилось гулким звоном. Звон погулял внутри головы, заглушая все прочие звуки, разгоняя имеющие форму сомнений мысли, и схлынул. Ну конечно – внушение, суггестия, магнетизм… Именно невесть откуда взявшаяся в сознании Петра Алексеевича «суггестия» – похожее на быструю сороконожку слово – и решила дело. Ай, Пал Палыч! Ай, шельма! Он, небось, и на зверя морок наводит, так что дичь сама под выстрел идёт. Вот бестия! Видит – гость во хмелю, так решил натянуть ему нос! И ведь одурачил! Ловко! Спросить бы надо, что там было, в банке? Что за хомячки? Или… Нет, не стоит. Пусть думает, что фокус удался.

Пётр Алексеевич улыбнулся, довольный тем, что не повёлся простодушно на обман. Впереди его ждал долгий и приятный день, полный новых впечатлений. Утихнет дождь, и они с Пал Палычем, как договаривались, поедут на Михалкинское озеро. Там Пал Палыч возьмёт у знакомого старовера лодку, и они, меняясь на вёслах, будут бить днюющую утку на подъёме…

За окном послышалась возня и радостное собачье повизгивание. Пётр Алексеевич встал с дивана в гостиной, где хозяева устроили ему постель, надел штаны-распятнёнку, накинул рубашку и выглянул в окно. С тяжёлого низкого неба хлестала тугая вода. Ничего – сильный дождь не бывает долгим. Во дворе завёрнутый в плащ Пал Палыч кормил собак. Две серовато-жёлтые лайки склонились под навесом над мисками. Чёрный с белой грудью Гарун, щёлкая пастью, будто ловил муху, кусал дождь. Дождь ускользал. Гарун огорчался и лаял.

Плотина

Истерзав зубную щётку, Пётр Алексеевич зашёл в кухню. Нина уже хлопотала у плиты, перемешивая половником в большом закопчённом чугуне корм скотине. Вокруг неё, задрав хвост, кругами ходила рыжая Рыська. Проснулся и хозяин. Сначала из-за печи показался его нос, – здесь, в закутке за печью, на тёплых кирпичах лежанки Пал Палыч нередко ночевал, набегавшись по лесу или промёрзнув на озере, – понемногу нос прибывал, увеличивался в размерах, и наконец Пал Палыч предстал целиком, в футболке и кальсонах. Прижав локти к бокам, он повёл плечами – в организме его что-то хрустнуло.

Пока хозяин раскочегаривал в котельной дровяной котёл, а хозяйка задавала фураж поросятам, Пётр Алексеевич рассматривал зелёное убранство кухни. С мая по октябрь в цветнике перед домом и вдоль дорожек во дворе стараниями Нины, сменяя друг друга, пестрили мышиный гиацинт, лапчатка, флоксы, клематисы, розы, живучка, нивяник, циния, ухватистая ипомея, георгины, гладиолусы, мохнатые хризантемы и чёрт знает что ещё. Не довольствуясь милостью природы, благосклонной к северной зелени от силы полгода, в доме Нина тоже насаждала декоративную флору: повсюду на подоконниках – цветы и жирные суккуленты в горшках, по углам гостиной – деревья и папоротник в кадках, а в кухне под потолком по натянутым струнам полз многометровый тропический вьюн. Имён экзотической зелени Нина не помнила – звала каждую хворостину по-свойски. Так диковинный папоротник в гостиной стал павлином, драцена – лохматиком, а вьюн – ползушкой.

Появившись в кухне, Пал Палыч – теперь на нём были соответствующие случаю штаны – сообщил:

– Что-то кости ломи́т. – Влажные белёсые волосы на его голове ершились, растрёпанные полотенцем. Пригладив их пятернёй, он задрал футболку и почесал плоский живот. – И пузо шкрябётся.

Садясь вслед за Пал Палычем за накрытый к завтраку стол, Пётр Алексеевич улыбался. Хозяин, пусть иной раз и жаловался на здоровье, со всей очевидностью относился к числу тех осуждённых на плаху, чей приговор не спешат приводить в исполнение, бесконечно откладывая роковые сроки. Более того, не вызывало сомнений, что он непременно будет помилован и проживёт ещё долгие счастливые дни, на которые, возможно, и сам не рассчитывал.

«И всё здесь этак, – извлёк из головы мысль Пётр Алексеевич. – Жизнь разгоняется, хочет обскакать само время – её уже не отличить от телевизора с его опустошающим мельканием, – а здесь как будто бы ещё не запрягали…» Однако он тут же понял, что сам с мыслью поспешил – перемены растеклись по всем щелям, – не так давно Пал Палыч рассказывал о местных цыганах: вчера они топили сахар и отливали петушков на палочке, а нынче на электронных весах фасуют героин.

На завтрак Нина приготовила пшённую кашу и глазунью с салом. Как бы на выбор, хотя не возбранялось, подобно Пал Палычу, положить себе в тарелку сразу то и это. Тут же на столе – нарезанные камамбер, холодного копчения клыкач и сыровяленая колбаса, привезённые Петром Алексеевичем в качестве гостинцев. Как всегда в этом хлебосольном доме – всё с избытком.

 

– У нас раньше как? – говорил Пал Палыч, продолжая начатый ещё вчера сумбурный краеведческий обзор. – В каждом сяле свой праздник гуляли – там Покров, тут Вознясение. На какой престольный царкву святили, тот день, значит, и главное на приходе вяселье. В ином месте, бывало, ня то что праздник – целая ярмарка. Вот и ходили люди из деревни в деревню: парни – девок поглядеть, большаки – погулять да погостить. А у материной родни Сдвижанье сбрызгивали – это конец сентября, когда змеи пяред зимой друг к дружке в клубок сдвигаются…

– Балаболишь всё. – В кухню вошла Нина – случай добродушно пожурить мужа она не упускала. – Сказал тоже – Сдвижанье… Ёперный театр! Креста Воздвижанье. Ня язык – помело. Пяред людя́м стыдно.

– Вот помру, – сообщил Пал Палыч, – останешься одна, как в жопе дырочка, тогда начнёшь меня добром поминать и прощенье просить. Но я ня прощу, ня надейся. Жалей живого, а ня мёртвого – мёртвого жалеть ня надо, мёртвого надо помнить.

– Ой, прямо сердце затёпалось. Помрёт он… Типун на язык, – махнула рукой Нина. – Только и знаешь, что им трёхать – чисто помело.

– Что ни скажу, – уплетая клыкача на хлебе, пожаловался Петру Алексеевичу Пал Палыч, – всё буду пяред ней как вша пяред соколо́м.

– Так и есть. – Погружённая в мелкие хозяйственные хлопоты, за стол Нина не садилась. – Старый балабол.

– Видали, шишка-крутышка! Может, и старый, да в кулак ня храплю. – В глазах Пал Палыча блеснул азарт. – Чарна зямля, да на ней хлеб сеют, бел снег, да на нём собаки серют.

Нина в карман за словом не полезла:

– Вот тоже ухарь! Ёперный театр! Дорогой подарочек! Да такой товар в базарный день – за пятачок большой пучок! Здоров, как боро́в, а и глуп, что пуп.

Пётр Алексеевич едва сдерживался, чтобы не прыснуть в тарелку, – кусочек сала тихо хрюкал у него во рту.

Октябрь подходил к концу. Утки из прудов, канав и мочил ушли на озёра, где сбились в стада и ожидали первых заморозков – тогда всё живое и трепещущее замрёт, впадёт в тихий обморок (а то, что не замрёт и не впадёт, обретёт удивлённый, удручённый или скорбный вид), и они наконец осозна́ют утрату рая, который и людям и зверям открывается лишь в обстоятельствах потерянности, – осознают и полетят на юг, в надежде отыскать пропажу. Но заморозков всё не было – остатки бурых листьев тут и там сухо шуршали на деревьях, грибы в лесу стояли крепкие, не скляксились, однако бобр уже перелинял, и шкура у него была, как говорил Пал Палыч, гожая – можно брать. На бобра он нынче Петра Алексеевича и пригласил. То есть само собой и пернатых по озёрам можно погонять на вечёрке, да вот только не видать что-то ни серого гуся, ни северной утки – октябрь стоял мягкий, душевный, а гусь, когда летит клином, на озеро лишь в холодную ночь садится – в тёплую разве из-под облаков покличет. Есть, конечно, на озере местная утка, но её в вечернюю зорьку на перелёте будет не густо.

Каждый ухаб капканы в багажнике приветствовали металлическим брюзжанием. Не доезжая Тайлова Пал Палыч показал отворот с просёлка, и Пётр Алексеевич вывел машину на едва приметную лесную дорогу. Недолго проехав по гребню пологого, вытянутого валом холма, решили остановиться – дорога здесь почти терялась в зарослях наступающего с двух сторон молодого осинника. Дальше, закинув за плечи рюкзаки и ружья, пошли пешком.

Сразу за лесом начинался широкий луг, покрытый рослой жёлто-бурой осокой и пожухлыми мётлами лабазника. Между вершинами сухих трав тут и там были перекинуты невесомые осенние паутинки. Скоро вышли к извиву небольшой речки, Старой Льсты, по высокому берегу которой тянулись кусты лозы, а напротив, по низкому, стояло сырое чернолесье: ольха, осина, берёза, ивняк – всё вперемешку.

Пошли вдоль берега, петляя между кустов. В небе над лугом и рекой закладывал круги ястреб. Пётр Алексеевич засмотрелся: ястреб – лесная птица, на просторе увидишь не часто.

– Тут, Пётр Ляксеич, осторожно, – предупредил шагавший впереди Пал Палыч. – Бобры лозу режут, а у зямли сук острый остаётся – ровно шип. Сапог враз пропорете.

Пётр Алексеевич бдительно посмотрел под ноги – действительно, по краям кустов из земли, точно колья в волчьей яме, торчали останки срезанных ивовых веток.

За очередным поворотом речки показалась бобровая плотина – низкий берег за ней был подтоплен, чахлые деревца стояли прямо в воде. Как рассказывал накануне Пал Палыч, главный, помимо охотника, враг у бобра – волк, медведь, рысь, лиса; на суше бобр неуклюж, зато по воде легко уйдёт от любого преследователя, да и зимой в спячку не впадает, шерудит, хрустит запасёнными ветками. За тем и плотина – безопасный доступ к корму по речному разливу и гарантия глубины русла, чтобы река, чего доброго, не промёрзла до дна, потому как выходы из нор и хаток у бобров устроены под водой.

Внезапно из прибрежной травы, едва не из-под ног Пал Палыча, вытягивая изумрудную шею и торопливо хлопая крыльями, взвился невесть как очутившийся тут одинокий селезень. Набирая высоту, он пошёл к чернолесью. Ястреб тут же сорвался с неба наперерез добыче, но Пал Палыч оказался проворней – двумя выстрелами сбил утку, и та комом рухнула в запруженный ольшаник. Ястреб, однако, не убоявшись ружейного грома, устремился за ней следом.

– Вот бес! – Пал Палыч подтянул болотники и, побрякивая капканами в рюкзаке, поспешил по плотине на тот берег Старой Льсты отбивать у разбойника трофей.

Вскоре над кронами деревьев, размашисто орудуя рябыми махалками, взмыл к небу оставшийся без поживы ястреб. Должно быть, это он загнал сюда отбитого от стаи селезня, а теперь Пал Палыч лишил его заслуженной трапезы.

Вода под плотиной стояла ниже на полметра. Пётр Алексеевич тоже подтянул болотники и ступил на скреплённые землёй и илом ветки – сооружение оказалось надёжным и, слегка пружиня, держало его вес. Некоторые ветки дали корни и побеги, желая укрепиться здесь навсегда. Бобровая постройка тянулась метров на двадцать; Пётр Алексеевич не успел дойти и до середины, как на другом краю появился Пал Палыч с селезнем в руках. Подвесив рюкзак на сук осины, некогда росшей на берегу, а теперь оказавшейся в запруде, он развязал горловину, достал пару капканов, а утку бросил в объёмистые недра. На тот же сук повесил и ружьё.

– Хороший селязень, – доложил Пал Палыч, – нагулянный, жирный – кожа под пяром жёлтая, что топлёное масло.

С этими словами он принялся разбрасывать сапогом ветки, пробивать и протаптывать в плотине брешь, куда вскоре с шипением устремилась вода.

– Помогайте, Пётр Ляксеич, а я капканы насторожу.

Повесив и своё ружьё на осину, Пётр Алексеевич бодро принялся за дело. Пал Палыч тем временем ловко насторожил два капкана, навязав на затворные крючки паутинку из капроновой нити, аккуратно положил их на плотину и стал выгребать и вытаптывать ещё одну пробоину – метрах в семи от первой. Затем на дне перед проделанными брешами осторожно, чтобы невзначай не коснуться нитей, установил взведённые железные клещи, обмотав прикреплённые к ним металлические тросики один вокруг давешней осины, другой вокруг торчащей из плотины коряги.

– Как сойдёт вода, – пояснил Пал Палыч свои манипуляции, – бобры, чтоб ход в нору ня обнажился, придут чинить запруду. Авось кого и прищеми́т.

Обратно шли тем же путём. Возле погрызенных кустов лозы Пал Палыч выбрал место со свежими срезами и белыми, но не до конца ещё обглоданными от коры сучьями, спустился к воде и поставил перед отчётливо заметным в прибрежной траве бобровым лазом еще один капкан. Чтобы было куда навязать тросик – без того зверь уйдёт вместе с капканом, – пришлось вбить кол, тут же вырубленный в лозняке.

– Летом бобры возле запруды ня сидят, по всей реке разбредаются, – говорил Пал Палыч, продираясь сквозь сухую луговую траву. – Тогда капканы больше на лазах ставлю. Лучше, где осина только-только свалена или сук лозы добела ня весь ещё погрызен. Там в воду – капкан, а на бярегу на ветку бобровую струю вешаю. Они струёй участок метят – если учуют чужого, враз идут разбираться.

– Так летом шкура ж не товарная, – удивился Пётр Алексеевич.

– А ня для шкуры. С них летом – мясо и струя. Она ж цалебная – двадцать пять рублей за грамм.

– Ого!

– За шку́рину столько ня возьмёшь.

– А мясо как? На что похоже?

– А он как заяц. Только водяной. То же питание.

– Небось, лицензию на бобра не берёте. – Уверенный в ответе, Пётр Алексеевич скорее утверждал, чем спрашивал.

Раздвигая грудью высокую осоку, Пал Палыч рассмеялся:

– Скажете тоже, Пётр Ляксеич, лицензию…

– А охотовед застукает?

– На всё воля Божья, – озорно откликнулся Пал Палыч.

Пётр Алексеевич такую первобытную беспечность не одобрял:

– Воля Божья – суд царёв.

– Да кто ж нас осудит? Мы же голуби.

На Селецком озере у Пал Палыча стояли сети. Озеро было большое, со сложным рисунком берегов, как бы разделённое на несколько вольных пространств – каждое со своими заливами, загубинами и камышовыми островками, – соединённых между собой протоками и неприметными проходами в густых зарослях тросты. По разным концам озера расположились несколько деревень, но между собой рыбаки ладили – места хватало всем. На тайловском берегу под присмотром приятеля, медвежеватого Володи, Пал Палыч держал лодку-плоскодонку.

Пётр Алексеевич, бросив на нос лодки ружьё и поставив между ног прихваченное из багажника ведро, сел на вёсла. Пал Палыч по колено в чёрной илистой жиже вывел лодку подальше от болотистого берега, заскочил на корму и, орудуя шестом в помощь Петру Алексеевичу, вытолкал плоскодонку с заросшего ершистой подводной травой мелководья на глубину.

– А вот ещё был случай, – усевшись на корму и положив на колени винчестер, сообщил Пал Палыч. – Тому лет тридцать уже или около… Левым веслом сильнее бярите, Пётр Ляксеич. – Пал Палыч вытянул руку, указывая, где именно находится левое весло. – В Великих Луках чествовали ветярана, и нас по областному указанию каким-то боком к тому делу прилепили, хотя где мы и где те Луки. Решили мы тогда от нашего охотхозяйства вручить ему медвежью шкуру. Хрипатов Ромка без лицензии медведя взял, а наш охотовед тогдашний – дельный мужик – шкуру у него изъял, но делу ход ня дал – мол, самооборона, всё такое. Шкура хорошая – ковёр ковром. Хочешь – на пол, хочешь – на стену, а хочешь – на лавку. Милое дело. – Пал Палыч снова вытянул руку, уже без слов указывая, каким веслом Петру Алексеевичу следует орудовать сильнее. – Приехали мы в Великие Луки – зал, сцена, стол под кумачом, а у трибуны – подставочка. Ветяран-то хромый – одна нога другой короче. Тузы речей наговорили, мы шкуру вручили, а потом – застолье. Хорошо в Великих Луках угощали. За полночь уже домой вярнулись. Смотрим, а шкура-то в багажнике у охотоведа так и лежит.

– Как это? – Пётр Алексеевич запутался веслом в скользких косах зеленовато-жёлтой тины. – Что ж вы ветерану вручили?

– Её самую и вручили.

– А что в багажнике?

– Она. – Пал Палыч мотнул головой под негромкий хохоток. – Потом мы её ещё чатыре раза заслуженным товарищам дарили – на пятый только хозяина признала.

На глади озера, то выходя из облака, то пропадая, играло солнце. Дунул прохладный ветер, подняв небольшую рябь и завернув тут и там листья кувшинок, потом притих. Лодка шла к стене камыша.

– Вон туда грабьте, – указал Пал Палыч, и Пётр Алексеевич оглянулся в направлении вытянутой руки. – Там проход в тросте. Видите?

Пётр Алексеевич увидел.

Когда плоскодонка вписалась в узкий проход среди камышовых зарослей, Пал Палыч встал и, опираясь о борт, вышел из лодки. Глубина здесь была чуть выше колена.

– Сходите, Пётр Ляксеич, – скомандовал Пал Палыч. – Там закол будет, на руках лодку проведём.

Камыш стоял почти вплотную к бортам – вёслами толком не махнёшь, разве только шестом тыркать. Нащупав ногой топкое дно, Пётр Алексеевич вылез из качающейся лодки. Вдвоём они повели плоскодонку по проходу – Пал Палыч тянул за нос, Пётр Алексеевич толкал с кормы. За старым заколом, проходя который посудина проскребла бортами по вбитым двумя рядами в дно склизким столбикам (между ними догнивали плотно уложенные прутья лозы), камыш редел и проход расширялся. Вновь забравшись в лодку, вышли на чистую воду к торчащей неподалёку жердине: от неё тянулся пунктир поплавков, едва заметных на взблескивающей ряби – опять дыхнул студёный ветерок.

– Хотел профессору историю стравить, да случай всё ня подходил. – Пал Палыч, сидя боком на корме, поднимал из воды фрагмент сети, встряхивал, освобождая от нанесённых за ночь ветром водорослей, отцеплял засевшую в ячеях рыбу и бросал в ведро у ног Петра Алексеевича, потом вытягивал следующий. – Грабьте потише, а то ня успеваю.

 

– А вы мне расскажите. – Пётр Алексеевич, подгребая против ветра и стараясь не зацепить веслом сетку, удерживал лодку на месте.

– Я тогда в техникуме учился, в Себяже. Преподаватель по математике у нас – женщина. Лет на семь, должно́, всего и старше. Красивая такая – маленькая, кругленькая, в очках. Мой друг Мишка Кудрявцев – мы с им с одной группы были – и говорит: Паш, а она ничего, ты как – стал бы? А я ему честно: знаешь, Миш, просить ня буду, но если дала бы, я б ня отказался. – Пал Палыч негромко, но заразительно рассмеялся. – Учимся, значит. Первый курс прошёл. На втором курсе где-то после Нового года, к вясны ближе, на уроке спрашивает домашнее задание. Одного спрашивает – ня знает, другого спрашивает – ня знает. Вызывает отличницу – отличница ня знает. Красивая наша разозлилась, вляпила три двойки: всем, говорит, приготовить домашнее задание – проверю, у кого ня сделано, всем двойки поставлю. Ёлки-моталки, а в тот день ня сделал я домашнее задание – бегал на соревнованиях. А она по рядам ходит – два, два, два… Ко мне подошла – у меня ня сделано. Я говорю: ня ставьте мне двойку, я за весь учебный период один раз домашнее задание ня сделал – и то на соревнованиях был, по бегу соревновался.

В ведре, разбрызгивая зачерпнутую из-за борта для рыбьего жизнеобеспечения воду, уже бились два толстохвостых линя, краснопёрка и щука.

– А она? – Пётр Алексеевич следил за ловкими руками Пал Палыча, слегка покрасневшими от октябрьской воды.

– Нет, говорит, поставлю. И так мне обидно сделалось, что разозлился. Если, говорю, легче будет, поставьте и вторую в одну клеточку. А она тоже вся от злости искрит – поставлю, говорит. Потом сразу домашнее задание закрыла и новую тему рассказала. Мне тема была ня сложная, но я обиделся. Она мне: иди к доске. А я уже на принцип – ня знаю, говорю. Она: я тябе сказала – к доске. Я думаю: что я залупаюсь? Пошёл. Она: пиши. Пишу примеры. Она: решай. Ну, говорю, я же сказал – ня знаю. Садись, два. И вкатила мне вторую двойку в ту же клеточку. Ну, всё, думаю, унижаться ня буду – ня стану исправлять, раз она такая зляка.

– И что?

– После она меня ещё вызывала и всё на двойки сводила. Потом вясной, в мае уже, за десятый класс предметы закрываем, чтобы пяреходить на специальные – зоотехника и всё такое. Уроки кончились, я было уже домой собравши, а тут нам с Мишкой полы мыть – график. Каждый день по два человека после занятий в своём классе полы мыли. Так заведёно было.

В ведро полетела ещё одна щука – тут Пал Палыч помучился, выпутывая из сети глубоко засевшую и зацепившуюся жабрами добычу.

– Моем мы с Мишкой пол, а в тот день как раз журнал оценок никто ня взял в учительскую. Почему – ня знаю. Я скорей смотреть. По математике и правда – в одной клеточке две двойки и ещё две-три потом. Штук, словом, пять. А по остальным… Гляжу по физике – одна чатвёрка, остальные пятёрки. И по другим так же. Ну, думаю, коза, я тябе покажу! И с этого дня, вот как полы мыл, я по физике – никаких пропусков. А их и так не было. Все лаболаторные до экзамена – сплошные пятёрки. Экзамен по физике – билет тащу, отвечаю. Преподаватель говорит: по билету у тебя пять. Лаболаторные смотрит – пять. Посещение смотрит – стопроцентное. Выпускная – законная пятёрка. Иди, говорит. Я пошёл. Чарез два дня – экзамен по математике, а у меня хвосты. Было ж как – экзамен ня сдашь, пока все зачёты ня получишь и все двойки ня исправишь. А тут мне сразу – иди экзамен сдавай. Я: а как же хвосты? А ня колышет – иди, ты допущен. Ага, думаю, коза, допустила… Прихожу на экзамен – все сдали, я последний. Бяру билет, кладу зачётку, сажусь. Первый вопрос знаю, второй знаю, третий – нет. Ну, думаю, два вопроса отвечу влёгкую – тройка есть. А они, преподаватели, любили, чтобы ты писал. Чтобы листок тябе, ручка и – шкряби. А я ня любил писать, так сижу. Пяредо мной как раз девчонка отвечает и запуталась, ня в понятии. Я подсказать хочу, да никак ня подскажешь. Математичка видит, что я ня пишу, думает, что ничего ня знаю, говорит: помогай. Я из-за парты встаю и говорю: так, так и так. Она: садись. Та девчонка опять отвечает и опять ня знает. Мне – помогай. Я опять ответил. Садись. Потом третий раз помочь просит. Я третий раз ответил. Девчонке поставила три, меня вызывает к столу. Подхожу, она бярёт зачётку, ставит три. Ложи, говорит, билет. Я ложу́. Иди. Вот так, даже по билету спрашивать ня стала.

Пал Палыч просмотрел сеть до конца, расправил край, подтянул и бросил в воду.

– Пётр Ляксеич, туда тяперь давайте, от того мыска у меня ещё сетка поставлена.

– А зачем вы, Пал Палыч, это профессору хотели рассказать? – разворачивая лодку носом к камышовому мыску, спросил Пётр Алексеевич.

– Как зачем? А на заметку. Тут же – педагогика.

– Да? – почесал лоб Пётр Алексеевич. – Глубоковато для меня – в толк не возьму.

– А проще некуда. Если дала б она в начале – я б у ней на пятёрки учился.

Ветер стих, вода безмятежно всплескивала под веслом. Солнце, вырвавшееся из облачного заточения, залило озёрную ширь и, не грея, высверкивало в каждой капле так, что слепли глаза.

– Хорошо… – блаженно сощурился Пал Палыч. – Что, Пётр Ляксеич, для меня счастье? А вот это – озеро, лес, река, маленькая рюмочка да со своим человеком покалякать.

– И всё?

Пал Палыч сквозь прищур внимательно посмотрел на Пётра Алексеевича.

– Вы, что ли, Пётр Ляксеич, об этом… Так вот что я скажу: для бабы завсегда главное – любовь, а для нас, мужиков, – волюшка и справедливость.

– А если выбирать? – не отцеплялся Пётр Алексеевич. – Если ребром встанет: или то, или другое?

– Тогда известно, – Пал Палыч, не имея власти изменить ход вещей, развёл руками, – если выбирать, так мы за волю.

Неожиданно для себя Пётр Алексеевич молитвенно подумал: «Да пребудет с вами, Пал Палыч, благословение тех сил, которые уже подарили вам такую жизнь и такую судьбу».

За всё время, пока проверяли четыре сетки и гребли обратно, под выстрел не взлетела ни одна утка – пуганые стада сидели вдалеке на безопасной глади. Подставлялись только лебеди – их за грациозность тут жалели, а они пользовались и дразнили.

Понемногу холодало. Когда подъехали к дому, небо уже окончательно расчистилось и просияло – температура упала градуса на три. Ночью вполне могло и приморозить.

На крыльце Пал Палыча и Петра Алексеевича встретила Нина – глаза её были мокры. Оказалось, пока они таскались с бобровой плотины на озеро и там смотрели сети, ястреб утащил Пятнушку. Во дворе среди Нининых клумб вечно болталось несколько прикормленных сердобольной хозяйкой не то приблудных, не то соседских кошек. В дом допускалась только одна любимица – рыжая Рыська, остальным дорога туда была Пал Палычем заказана, но Нина настояла, чтобы в холода и непогоду кошкам разрешалось заходить в котельную и в подпол. Состояла в этой дворовой банде и полугодовалая кошечка Пятнушка – бесстыжая попрошайка, пушистым хвостом и белым пятном на мордочке проложившая дорогу к чувствительному Нининому сердцу.

Далеко ястреб Пятнушку не уволок, расклевал тут же, на огороде, прямо на чёрном картофельном поле. Нина качала воду в баню, а когда увидела пирующего разбойника, от кошки уже оставались кровавые ошмётки. Их Пал Палычу было велено предать земле за сараем.

– Ну что с им делать? – взяв лопату, воззвал невесть к кому Пал Палыч. – Мы у него – утку, он у нас – кошку. Вишь, как хитро в природе… – Он обернулся к Петру Алексеевичу. – На той няделе я у него вяхиря забрал – он в лесу пряследовал, а я ствол поднял – бух! – и мой вяхирь. Так он в тот же день у нас курёнка утащил, шельмец.

Церемония похорон много времени не заняла, но Нина до вечера оставалась мрачной и неразговорчивой.

После на скорую руку перекусили, и Пал Палыч отправился топить баню. Пока та калилась и настаивалась, прикидывали, не съездить ли на вечёрку в Михалкино – там можно взять лодку у рыжего старовера Андрея, – авось на Михалкинском озере богаче будет утки, а то и сядет подкормиться гусь. Разумеется, речь шла о вечёрке завтрашней – кто ж после бани двинет на охоту? Только деляга и прохвост.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru