bannerbannerbanner
Флаги осени

Павел Крусанов
Флаги осени

Глава 4. Бог театра

1

Жучок был такой маленький, что, упав на раскрытую книгу, потерялся в буквах.

Книгу Катеньке подсунул Тарарам – размышления композитора Рихарда Вагнера о значении, духовной мощи и красоте греческой трагедии. Чтение шло туго – Катенька была человеком действия, и продавцы слов, если они расфасовывали свой товар в крупную тару, наводили на неё уныние и скуку. То ли дело книжки её детства, наполненные цветной, прозрачной, хрупкой прозой, напоминающей коллекцию засушенных стрекоз… Впрочем, следовало отдать должное Вагнеру – его размышления, в отличие от размышлений философа Артура Шопенгауэра на тему той же греческой трагедии, также рекомендованных Ромой для ознакомления, занимали не очень много места в пространстве.

Где-то далеко, в лесу, гадала кукушка. Деревья застыли в свободных позах; зато в небе, под самым куполом, яростно гнал редкие белые хлопья облаков ветер родного и страшного мира. Предварительно встряхнув книгу, чтобы не похоронить в ней букашку, Катенька захлопнула томик и со второй попытки выбралась из подвешенного между двумя берёзами гамака. Яркий солнечный луч, пробившись сквозь июньскую листву, метко ударил ей в глаз, ослепил и заставил зажмуриться. Судя по положению светила относительно вознёсшейся у сарая сосны, было ещё довольно рано, часов девять – и что ей, Офелии, не спится?

Тугие ершистые шишки с робким хрустом пружинили под ногами. На солнце уже припекало, но осину у калитки бил озноб. Легко поднявшись на крыльцо, Катенька проникла на веранду. Вчера в открытое окно сюда набились бабочки – штук пять павлиньих глаз сидели сейчас на кружевных занавесках, открывая и захлопывая, как рекламный туристический буклет райского сада, свои чудесные странички, в стекло билась скромная боярышница, а парочка крапивниц облюбовала плетёную корзинку-хлебницу.

В доме было тихо. Ступени деревянной лестницы чуть поскрипывали – не зловеще, предательски, глумливо, как в старом замке, полном привидений и кровожадных маньяков, а деликатно, извинительно, по-мышиному, как в домике-прянике, населённом добрыми зверушками. На втором этаже Катенька, прошлёпав по коридору, заглянула в спальню, которую покинула минут сорок назад, – окно по-прежнему занавешено, сумрак, лишь букет белой сирени в вазе на столике освещал комнату. Тарарам, лёжа на спине и слегка посапывая, беззаботно спал. Впрочем, нет. Совсем не беззаботно – обстоятельства его утреннего сна сначала вызвали в вуайеристке Катеньке стыдливое любопытство, потом томительный соблазн, потом обжигающую ревность… Простыня, которой был укрыт Тарарам, вздымалась над его пахом, как японская гора Фудзияма.

Что за новости? Ревность распаляла Катеньку необыкновенно – делить Рому с каким-то дьявольским суккубом? Ну уж нет! Не дождётесь! Сбросив на пол сарафан и трусики, Катенька вступила в битву за своего мужчину. Простыня, спарусив и ненадолго зависнув в воздухе, отлетела в сторону. Зрелище вознесённого к потолку обелиска было столь великолепным, что глазам Катеньки сделалось жарко.

Тарарам проснулся, когда Катенька, решительно оседлав его, с лицом неподвижным и страшным, как античная маска, уже двигалась по сложной траектории – вверх, вниз, потом какой-то немыслимый ввинчивающийся штопор, вверх, вниз и… опять штопор. Всё шире и шире раздвигая бёдра, Катенька, словно в забытьи, старалась нанизаться на предназначенную суккубу тычинку до конца, до трепещущей диафрагмы, до перламутровых альвеол, докуда хватит… Наконец, едва не порвавшись, она закинула голову назад, а затем с криком рухнула Роме на грудь. В этот момент Тарарам тоже разрядился.

Чуть помедлив для полноты ощущений, Катенька приподнялась и с мокрым хлопком выпустила Рому на волю.

– Доброе утро, каменный мужик, – сказала она, валясь на бок.

Тарарам поёрзал спиной по жёсткому матрасу.

– Подумать только, – хрипловато, ещё не восстановив дыхание, изрёк он, – теперь люди рождаются и умирают, так и не узнав за всю жизнь, что значит утонуть в перине.

2

Родители Катеньки отдыхали на Мальте, так что дача на всю вторую половину июня оказалась в полном её распоряжении. Грех было этим не воспользоваться. Катенька воспользовалась. Восемь дней не без труда собранная труппа вдохновенно репетировала здесь грядущее представление. Теперь в общих чертах спектакль уже прорисовывался. Вчера комедианты-гладиаторы шумной толпой уехали в СПб, только Катенька и Тарарам, гостивший в доме как личный друг хозяйки и теоретик реального театра, остались тут, решив устроить себе тихий выходной. Все эти восемь дней Тарарам, пришпорив «самурая», летел с утра в «Незабудку», но в начале седьмого уже опять закатывал машину в ворота, благо дача была неподалёку – в Токсово. Сегодня Рома взял в цветочном тресте отгул.

Актёров в труппу набирали с бору по сосенке. Наличия профессиональных навыков у претендентов Катенька, как играющий режиссёр, не требовала – довольно было желания блистать и готовности пролить кровь на миру или как минимум просто пройти по сцене, точно по полю боя, где чувства всегда наружу и нет места жизни понарошку.

Троих – двух пареньков и девицу – нашли в клубе «Point» на поэтическом шабаше. Юноши, попеременно овладевая микрофоном, отважно матерились, кое-как укладывая не слишком виртуозные обсцениумы в поэтические метры. Девица не выступала, но, судя по решительной критике то и дело дребезжащих под сводами зальчика рифм типа солнце – оконце и брат – двоюродный брат, тоже в минуты вдохновения записывала слова в столбик. По крайней мере, было ясно – эти на подмостках не впадут в ступор. И то дело.

Ещё двоих Тарарам рекрутировал на странном вернисаже, куда отвозил заказанную в «Незабудке» корзину с флористическим шедевром, сооружённым из идеальных, так что на вид они казались пластмассовыми, и совершенно не пахнущих (вся жизненная мощь ушла на внешнюю прелесть) калл, лилий и гербер с добавлением пучков какой-то гибкой травки. На вернисаже, через десять минут после произнесения кратких торжественных речей, художники принялись швырять в зрителей парное мясо и пожирать колбасы и разнообразные копчёности, из которых, собственно, и были изваяны скоропортящиеся живописные композиции. С Ромой был Егор, который зашёл в «Незабудку» поболтать и за компанию поехал отвозить корзину. Один кровоточащий бифштекс сыро шлёпнул его по уху. Егор серьёзно собрался начистить художникам морду, и Роме с трудом удалось его убедить, что это не злоумышление и не намеренный цинизм, а просто здешние художники на самом деле такие бездарные и есть. «Ненавижу я ваше актуальное искусство», – сказал Егор. Тарарам удивился: «Откуда такие сильные чувства?» – «Оттуда, – сказал Егор. – Однажды я на финнов посмотрел, которые художественно убивали кошек – помнишь, их Савчук привозил? – с тех пор и ненавижу». – «Тем бы я и сам яйца оторвал», – признался Тарарам. «А чем твой реальный театр лучше?» Рома не согласился – он имел собственное мнение об актуальном искусстве, и оно было куда более щадящим.

В итоге после содержательной беседы о генеральных путях перфоманса в области художественного самоизъявления, где субъект высказывания пытается собрать себя в акте распыления, двух мастеров мясного дела удалось привлечь к Катенькиному театральному проекту.

В качестве резерва оставались ещё несколько человек из числа тех, кто участвовал в параде голых. Во всяком случае раблезианствовавший перед торговцами с Ямского рынка бесстыдник и вернувшаяся из Воронежа девушка Даша, подпав под обаяние Роминых речей, дали согласие с полной самоотдачей прожить на сцене какую-нибудь средних размеров роль.

Впрочем, несмотря на все старания, театр всё равно получался компромиссным, половинчатым – никто из актёров не был готов умереть в процессе представления по-настоящему. Тарарам думал: «Лиха беда начало».

Перед домом, на усыпанной там и сям шишками с плодоносящих сосен поляне, обходясь минимумом реквизита (табуретки, стол, старый чемодан, подгнившие штакетины), под бдительным Катенькиным оком день-деньской резвилась самодеятельность. Катенька вошла во вкус, была азартна и требовательна, спуску никому не давала. Вернувшийся из «Незабудки» Тарарам смотрел, давал советы, ходил на озеро купаться, прикладывался к рюмочке и произносил небольшие проповеди.

– Реальный театр создан не для того, чтобы показывать жизнь во всей её фальшивой, обуженной и потому неприглядной трагичности, – вылезая из машины, сообщал артистам Рома. – И не для того, чтобы давать пищу уму, объясняя зрителю путаницу обстоятельств той мнимой действительности, в которой он живёт. И уж конечно не для того, чтобы побуждать зрителя к самостоятельным действиям и учить его свободе выбора. Всё это, в лучшем случае, удел театра низких истин. Реальный театр создан затем, чтобы забить осиновый кол в коренную грибницу самого этого мнимого существования. Потому что мнимость – главный чёрт из царства злобы. Она не даёт нам воздуха для вдоха, как натянутый на голову полиэтиленовый мешок. Она тешит надежды иллюзиями свершений, предлагая купить победу в модной лавке. Чем дышать? К чему приложить силу жизни? Не ваше дело отвечать на эти вопросы, потому что на них нет годного для всех ответа. Ваше дело – погрузить зрителя в сгущённую, брызжущую красным соком реальность, а не в её условный сценический образ, и тем вызвать в человеке истинные чувства, которые не способно вызвать зрелище, отчуждённое от действительности. Всё остальное сладится само – эти истинные чувства найдут в каждом свои пути, опалят изнутри и одарят сознанием неповторимой подлинности бытия. Дети всерьёз играют в свои игры и всерьёз проживают свои книги, потому что с детства ещё не стёрто дыхание рая. Взрослые за играми и книгами лишь убивают время. В этом виноваты не только взрослые, но и их игры, их книги. Дайте им новые игры. Предъявите им эталон жизни всерьёз. Эталон жизни неумолимой и прекрасной. А что может быть серьёзнее и прекраснее готовности с неустрашимым взором идти на смерть? Что? Лощёная мечта хлебать на пляже под зонтом дайкири?

 

На некоторое время поляна погружалась в глубокомысленную тишину.

– И как же мы, мать ети, этот неумолимый и прекрасный эталон предъявим? – вопрошал наконец один из поэтов.

Рома отвечал:

– Люди, делающие дело с любовью, становятся чертовски изобретательными.

Потом Тарарам поднимался по ступеням крыльца в дом и через минуту выходил с висящим на шее полотенцем. Дабы не сбивать ритм репетиций, с собой на озеро он никого не звал.

После купания он возвращался посвежевшим и с новой мыслью в мокрой голове.

– Бог заботится о тараканах, – говорил Тарарам изнурённым артистам, – посылая им лакомые хлебные крошки и вкуснейшие объедки в мусорном ведре, чтобы было чем кормиться их быстроногому племени. А дьявол поливает окрестности ядовитым спреем и ставит на тараканов ловушки «Раптор» и «Фумитокс». – Рома вывешивал сырые плавки на натянутую у сарая верёвку. – Человек – таракан, поставивший себя в центр мира. Из таких тараканов и состоит население. А знаете ли вы, друзья, чем население отличается от народа? Что есть народ, известно ли кому из вас? Извольте, я скажу. У населения нет никакой внутренней идеи для жизни, кроме получения благ, тех же крошек и объедков из мусорного ведра Бога, – этим оно и отличается от народа. От народа, который состоит из людей, имеющих волю на дюжину жизней. Потому что если у тебя нет воли на дюжину жизней, ты толком не проживёшь и одной. А население живёт, будто катится на «ватрушке» с ледяной горы в невидную издали, но неизбежную пропасть, живёт по инерции – как живётся. И мальчиков у населения рождается меньше, чем у народа, потому что мужчиной быть опасно. Куда опаснее, чем быть женщиной. Ведь мужчина не должен захлопывать дверь перед носом явившейся ему судьбы, как бы страшна она ни была. Даже если эта судьба – смерть. Или он не мужчина.

Юноши внимали. Девицы не соглашались. Но Тарарам, шлёпнув на загорелой руке комара, спокойно заканчивал речь:

– Потому что и смерть в итоге служит добру – живи человек вечно, его смертные грехи стали бы бессмертными.

Проходило время, репетиция шла своим чередом. Тарарам читал книгу, выпивал рюмочку, потом снова шёл купаться и возвращался, осенённый следующей мыслью:

– Эфирная реальность сделалась настолько эталонной, что теперь иные люди, желая крепко выругаться, говорят: «Пи-и-и». Не уподобляйтесь этой бесхребетной дряни. Идите сквозь жизнь, расталкивая лужи и не оглядываясь на раздавленных выползков. И не впадайте в публицистику, берегите слова для дела, ведь публицистика – обратный полюс наркомании. Одни галлюцинируют внутри себя, другие – снаружи. Переступив определённую черту, и те и другие перестают адекватно воспринимать окружающий мир. Вам это не к лицу. Не забывайте: вы – гладиаторы. А гладиатор – это не участь, это высокое призвание. В Древнем Риме нередко в гладиаторы шли свободные граждане, желавшие снискать блистательную славу перед лицом самой смерти. Этих людей не останавливало даже то, что при таком решении им приходилось отказываться от своих законных прав и признавать себя юридически мёртвыми. Эти люди не говорили «пи-и-и», они знали: где кровь – там правда, где кровь – там истинное испытание духа, без которого жизнь пуста, как выеденный червём жёлудь, из которого уже никогда не вырасти дубу. Но не всем, увы, есть место на поле битвы. Да и самой битве, увы, не всегда находится место в мире – не каждый день нам Бог пошлёт войну. Жажда блистательной славы была в Вечном Городе столь велика, что Нерону пришлось издать указ, допускающий к участию в гладиаторских боях свободных женщин. Вот где истинная слава Рима! Вот где его подлинное величие! Так испытайте же свой дух и превзойдите всех, кто жил в иные времена. Ваш реальный театр пойдёт дальше Колизея – ведь гладиаторы на арене должны были хранить молчание, так что им приходилось объясняться лишь жестами, за вами же останется и слово.

– Женщины-гладиаторы? – напрягал воображение один из мясных художников. – Прикольно.

– У свиней свой взгляд на бисер, – невозмутимо отвечал Тарарам.

3

Когда Катенька и Рома остались на даче одни, Катенька не выдержала:

– Ну, как тебе?

– Что?

– Как наш театр?

Они стояли возле железной калитки, прутья которой цвели ржавчиной.

– Плохо.

– Почему? – искренне удивилась Катенька.

– Дружок, пока что сделано полдела. Даже меньше.

Катенька, ожидавшая похвалы, надула губы.

– Но почему? Мы же выкладываемся, точно черти. Так себя изводим, что в глазах темнеет. Рвём жилы, как ты хотел.

– Самим прожить историю по-настоящему – этого мало. Надо, чтобы и все, кто это видит, кто, пусть невзначай, оказался рядом, прожили так же. Надо, чтобы именно то, что вы делаете, стало для них на это время жизнью, именно ваша история, а не ждущая дома размороженная курица, жмущие ботинки или хрустящая фольга от шоколадки. Зрителя необходимо вовлечь, он должен не сопереживать, а испытывать чистые чувства, как в лесу перед вставшим на дыбы медведем, испытывать чувства первичного, подлинного мира, главные из которых – любовь, восторг и ужас. А я смотрю на вас, и в голову мне лезет всякий вздор, вроде рецепта сливового компота на водке.

– Так это просто голова у тебя нечеловеческая, – облегчённо вздохнула Катенька. – Если бы у меня такая была, я бы её, ей-богу, усекла. С такой головой ни «ОМ» не полистаешь, ни фигурное катание не посмотришь. Жуть!

Тарарам Катеньку не слушал.

– Вы – плохие актёры. Но в этом и суть. Реальному театру нужно не профессиональное мастерство с его вживанием в характер, отточенными движениями и поставленной речью, а искренность и одержимость. Нужен азарт преображения и готовность идти в этом азарте до конца. Репетиции, где вы, как вам видится, выкладываетесь, точно черти, могут прочертить лишь карту этого пути и помочь набрать градус пьянящего неистовства, а сам путь вам предстоит пройти на сцене, на премьере, и пройти лишь единожды, как единожды люди рождаются и умирают.

Над посёлком висел настоянный на сосновой хвое зной. Вдали, словно несусветная птица, свистела электричка.

– Мы пройдём, – заверила успокоившаяся Катенька. – Мы уже завелись, как часики на бомбе. Но где она, эта сцена?

Тарарам снисходительно осклабился.

– Играть будем в музее Достоевского, в чёрном зале. Я обо всём договорился. У нас есть ещё две недели, чтобы освоиться на площадке, придумать декорации и поставить свет.

У Катеньки был разгрузочный день, поэтому завтракал Рома в одиночестве и скромно – стакан чая и бутерброд с кабачковой икрой. Чтобы не искушать. Да, собственно, примерно так он обычно и завтракал. Потом пошли гулять в сторону зубробизоньей фермы.

Над полем плыл сладостно прогретый и пахнущий травами воздух, в клевере гудели мохнатые шмели, ласточки влетали в дырявый берег затопленного карьера.

– Знаешь ли ты, – поинтересовалась Катенька, – что первый президент Америки Джордж Вашингтон владел рабами и выращивал на своих полях коноплю?

– Ну, что же… Мир был бы вполне путёвым, если бы каждый здесь занимался своим делом и позволял тем же самым заниматься другим. – Тарарам сорвал пушистый одуванчик и дунул так, что у того разом облысело темя. – Но, к сожалению, в мире слишком много мудозвонов. Так много, что это уже почти невыносимо.

– Кого много?

– Мудозвоны, дружок, это такие люди, отличительным признаком которых является доподлинное знание, как всё сделать правильно, и полная уверенность в своей непогрешимости. Поэтому мудозвон не может заниматься собственным делом – он специалист по влезанию в чужие дела. То, что творится в политике – только верхушка айсберга. Вся наша жизнь проедена мудозвонами, как старый гриб червями.

– Так не надо позволять мудозвонам лезть в свои дела, – решила задачу Катенька.

– Верно. Но это возможно лишь в том случае, если ты гол и не стяжаешь соблазнов мира со всеми его расписными погремушками. – Тарарам бросил обдутый одуванчик под ноги. – Хотя и тогда тебя будут обольщать стяжанием, повсюду предлагая купить, надеть, воспользоваться… И тут, если ты осознаёшь своё нестяжание всего лишь как отсутствие возможности в данную минуту купить, надеть, воспользоваться, ты всё равно пропал – рано или поздно мудозвоны тебя достанут. Ну а всем прочим не стоит даже помышлять о том, чтобы что-то мудозвонам не позволить, даже если их уже достали дальше некуда, даже если они хотят, очень хотят не позволять… Представь только, что бы вышло, если бы я в свои лета, будучи обременён семьёй, карьерой, ипотечным кредитом, полезной дружбой с добропорядочным начальством, вдруг встретил бы тебя и полюбил.

– Здорово вышло бы.

– Чистое самоубийство. Полное обнуление. Жизнь с чистого листа.

– Зато будет что вспомнить.

– Единственный плюс. Беда в том, что люди не в силах противостоять мудозвонам, поскольку они – простые обладатели вещей, порабощённые собственным обладанием. – Дорожка под ногами пылила тонкой пылью. Вдалеке уже показалась ограда зубробизоньего питомника. – Назойливые советы доброхотов, рекомендации, нетерпимость в отношении того, как ты делаешь своё дело и проживаешь свою жизнь – лишь самые очевидные из всех возможных вторжений в твою суверенность. Владея чем-то, ты делаешься зависимым от своего владения. И всякое прикосновение к твоему владению, будь то гвоздь на дороге, пропоровший шину твоей «маздочки», или повышение цены на цемент, который нужен тебе, чтобы доделать фундамент дачного домика – тоже, по существу, влезание в твои дела, от которого ты не в силах оградиться. А поскольку бо́льшая часть вещей, которыми владеют люди, совершенно им не нужна, но при этом они от них добровольно нипочем не откажутся, то наша уязвимость перед мудозвонами воистину ужасающа.

– Опять ты всё запутал, – огорчилась Катенька. – Я думала, вот разливаю я солянку, а мне кто-нибудь под руку говорит: «Лимону! Лимону больше клади!» Вот это и есть мудозвон – он влезает в мои дела. А ты: обладатели, порабощённые обладанием… Я этой казуистики не понимаю. И потом, при чём здесь «маздочка»? Твоего «самурая» что, гвоздь не берёт?

– Берёт, – признался Тарарам. – Но я вынужден смиряться, потому что для меня «самурай» как конь для батыра. – Рома на миг задумался. – Да, как конь для батыра и, одновременно, как его юрта. Он необходим мне, чтобы доехать туда, куда не ходят трамваи – с ним я доберусь в любую глушь моей огромной родины. А для тебя «маздочка» – мулька, статусная штучка, что-то вроде стильной сумочки или понтового зонтика. То есть вещь, имеющая больше отношения к демонстрации собственной элегантности, чем к необходимости. Ездила бы ты, такая красивая, в метро, тобой бы все любовались, бедные студенты бы с тобой знакомились. А так ты за рулём на светофоре красишь губы, из-за чего пропускаешь зелёный свет, и поворачиваешь на перекрёстке налево из правого ряда, забыв включить поворотник. В итоге все тебя ненавидят.

– Да ты сексист! Верно Настя сказала… Мужлан! Варвар! Что я слышу? Какой-то рык из пещеры!

– Я всего лишь говорю, что ты владеешь ненужной вещью, которая делает тебя уязвимой перед мудозвонами, но от которой ты ни за что не откажешься.

– Ещё чего! Скажешь тоже! Может, и от губной помады отказаться?

– Впрочем… – Тарарам задумался. – В метро ты тоже будешь полностью во власти мудозвонов.

Они подошли к ограде, за которой топтался косматый, бурый, широколобый, с проплешиной в клочковатой шерсти на крупе зубробизон не очень выразительного размера. Поодаль, метя луг бородами, паслись два его горбатых сородича, на вид чуть крупнее. Катенька достала из пакета половинку ржаного хлеба.

– Нестяжание – это не отказ от радостей мира и вещей вообще. Это стремление довольствоваться лишь необходимым и умение находить в таком стремлении сладость. – Казалось, Тарарам обращался не к Катеньке, а к облизывающему морду лиловым языком зверю. – Нестяжающий человек – свободный человек. В его дела куда сложнее влезть. Во всяком случае он гораздо лучше защищён, а следовательно, вполне способен не позволить мудозвону туда влезать. Но это лишь одна сторона свободы. Другая состоит в том, что нестяжающий человек волен принять вторжение, если оно определено условием общего долга. Только перед общим долгом нестяжатель имеет право смирить гордый дух.

– А что такое «общий долг»? – Катенька с боязливым восторгом кормила зубробизона хлебом – по существу, это уже был не зверь, это была скотина.

– Общий долг, – серьёзно сказал Тарарам, – это наш следующий проект.

Некоторое время Рома наблюдал, как поручневший отпрыск двух вольных предков загребает губищами с Катенькиной ладони куски хлеба, и вдруг резко, оглушительно, по-разбойничьи свистнул. Катенька с писком отдёрнула руку, зубробизон ошалело шарахнулся в сторону, крепко, до мощного содрогания целой связки секций, лягнув ограду, и лишь метрах в семи, преодолённых в два прыжка, настороженно замер, кося на людей диким глазом.

 

– Вот, – удовлетворённо сказал Тарарам. – По напряжению именно такое чувство должен будить реальный театр в зрителе, который пришёл на спектакль всего лишь вкусить безобидного зрелища. Именно такое – до дрожи пробирающий восторг или дикий ужас, от которого кровь в жилах начинает бежать винтом, как бензин в воронке, как пуля в нарезном стволе.

4

Тарарам действительно обо всём договорился. Он прожил в СПб целую жизнь, ну или по крайней мере такой срок, в который небольшая, но пёстрая жизнь вполне способна уложиться, – там было полно встреч и расставаний, приключений и страстей, это была жизнь подвижная, текучая, порой успешно, а порой тщетно стремящаяся ускользнуть от покрова иллюзорности, – немудрено, что со временем в руках у Ромы сам собой сложился пучок всевозможных (по большей части, впрочем, совершенно бесполезных) связей. Одна ниточка из этого пучка как раз и тянулась в музей Достоевского.

Две недели труппа с утра до позднего вечера, пока не начинал скандалить ни черта не секущий в высоком искусстве охранник Влас, живущий по часам, как кукушка в ходиках, репетировала свой спектакль в пустующем по случаю лета чёрном зале музея самого петербургского классика. Две недели на раскинувшем по соседству с музеем свои ряды Кузнечном рынке скисала в бидонах сладкая сметана, небывалыми тучами плодились мухи, покрывались плесенью и пролежнями фрукты, били хвостами копчёные угри. Две недели крутились в небесах над перекрёстком Кузнечного переулка и бывшей Ямской улицы яростные незримые вихри, присутствие которых выдавал лишь угодивший в их бешеную круговерть последний тополиный пух.

Возможно, благодаря чётко и верно поставленной задаче или тому, что Тарарам лично подключился к руководству процессом, актёры преобразились. В них словно пробудились и забили источники спавших доселе энергий. А может, они лишь безупречно настроились на то, чтобы, как рог, в который дует Нимврод, одетый в сшитые Богом для изгнанного Адама одежды, как жилистая, кожистая, мясная труба, стать послушным проводником иных, нечеловеческих сил, заставляющих зверей падать перед великим охотником ниц. Но так ли важно, в чём была причина их преображения?

Декорации своими силами изваяли самые простецкие – тканевые драпировки по стенам плюс раскладные ширмы, расписанные с двух сторон таким образом, что при их перестановке вид сцены менялся в соответствии с ходом действия. Свет тоже был примитивным – в скромном зальчике на сорок мест было не разгуляться как по условиям пространства, так и по обстоятельствам полного отсутствия бюджета. И тем не менее… И тем не менее реальный театр произвёл форменный фурор, доведя явившихся на представление зрителей до неистовства.

Известный театральный критик, бог весть как очутившаяся на этом внесезонном спектакле (впрочем, она поясняет как), спустя четыре дня следующим образом в своей театральной колонке описала случившееся:

Признаюсь честно, я до сих пор не понимаю, что произошло. Дешёвые афиши неведомого «Реального театра», размноженные на копировальном аппарате и расклеенные по городу на водосточных трубах, никогда бы не привлекли моего внимания, не поставь в своё время Дитятковский в галерее «Борей», по существу в совершенно не сценических условиях, приснопамятный «Мрамор». Вероятно, в надежде на повторение чуда я и оказалась 10 июля сего года в музее Достоевского, где вышеупомянутый театр свил себе гнездо.

Не сомневаюсь, этот день я запомню надолго. Уже в фойе, возле стойки ненужного по случаю ясной погоды гардероба, начались неожиданности. Два молодых человека неопрятной наружности устроили небольшое бесчинство. «Что за дрянь! Здесь не будет фуршета! – возмущались они. – Дикость! Мы пришли сюда пожрать – нам даром не нужно искусство! Вернисажи и премьеры тем только и хороши, что на них можно набить пузо и напиться на халяву! Колбаса важнее всех ваших грёбаных произведений! Делайте, на здоровье, своё искусство, чтобы у нас и впредь был повод подкрепиться! И не смейте шельмовать!» Пришедшие на спектакль зрители сперва робко расступались перед скандалистами и негромко возмущались по поводу возмущавшихся громко. Потом их начали стыдить, и в конце концов несколько мужчин, осмелившихся блеснуть мужеством перед своими дамами, посредством грубой силы вывели дебоширов за двери. После того, как инцидент рассосался, все прошли в зал. И только спустя четверть часа, увидев одного из давешних бузотёров на сцене, я поняла, что представление началось ещё в фойе.

Реальный театр давал пушкинские «Маленькие трагедии» – банальней некуда. Однако то, что происходило на сцене, не поддаётся не только описанию, но и осмыслению. Вернее, впоследствии, восстанавливая в памяти ход действия, я видела обноски вместо костюмов, простенькую сценографию, откровенно любительскую с точки зрения актёрского мастерства игру и строгое следование авторскому тексту. И всё. Ничего больше. Но там, в затемнённом зале с чёрными стенами, было полное ощущение погружения в мистерию, в плотное пространство истинной страсти и подавляющей воли. Не режиссёрской и вообще не человеческой – воли рока. А между тем ощущения подавляющей воли нет даже в самом пушкинском тексте. Есть страсть, есть глубина переживания, есть остроумие и дыхание тонких чувств, но воли рока, извините, нет. А там, в зале, была! И подлинность этого мощного ощущения я со всей ответственностью свидетельствую. Размахивая руками и декламируя всем наизусть знакомые строки, актёры словно бы изливали в зал какие-то незримые энергетические токи. Меня не покидало тревожное ощущение сгущённой, сверх меры заряженной среды, которая вот-вот исторгнет из себя испепеляющую молнию. Должно быть, экстаз коллективного моления дарует случайному зрителю похожие впечатления. Не знаю, производили ли актёры, подобно живым генераторам, эти токи в себе или, подобно шаманам и медиумам, просто пропускали сквозь себя потусторонние, кромешные импульсы и вибрации, однако результат был налицо – облако чистого вещества страсти, неуправляемой тревоги и немотивированного ликования заполняло зал. Все зрители, затаив дыхание, ощущали это – подобную полноту проживания сценического действия, в котором словно бы раскрылся космос со всей его ледяной неизбежностью, мне видеть ещё не доводилось, а уж чего, казалось бы, мы только в театре не насмотрелись. От неприкрытых дряблых телес народных артистов до гуляющих по сцене домашних животных.

Увы, остаётся лишь предполагать, что реальный театр готовил нам вслед за столь поразившим зал «Скупым рыцарем», поскольку спектакль был остановлен – актёр, игравший старого барона, умер прямо на глазах публики. Безо всякой фигуральности – умер, как того и требовал авторский текст. Он побледнел, схватился за ворот, прохрипел: «Душно!.. душно!.. Где ключи? Ключи, ключи мои!..», и рухнул, содрогаясь в конвульсиях. Одновременно зал в прямом смысле слова тряхнуло, словно весь дом подскочил на месте, и тут же звонко взорвалась лампочка в софите, просыпавшись в секундной тьме каким-то зелёным дождём. Сидевшая рядом со мной зрительница оплыла на стуле в натуральном обмороке. Я не склонна переоценивать актёрское искусство, но в тот миг подумала: «Гениально!» Герцог сказал: «Ужасный век, ужасные сердца!», и скрылся за ширмой. А барон всё лежал, уже неподвижно и чуть разомкнув побелевшие губы. Потом из-за ширмы выскочили актёры и стали тормошить барона – тщетно. Он был мёртв. В зале началось смятение.

Почему-то в тот миг у меня даже мысли не возникло о какой-то уловке, каком-то подвохе. Тем не менее я дождалась приезда неотложки. Врач зафиксировал смерть. Предварительная причина: обширный инфаркт миокарда. Актёру на вид было едва за двадцать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru