bannerbannerbanner
Гриша

Павел Мельников-Печерский
Гриша

И дряхлый Досифей пал к ногам Евпраксии Михайловны. А она его поднимает, сама земное поклонение творит, а слезами так и обливается.

– Слышала, говорит, старче, слышала про ваше несчастье. Пала и к нам весть, что исправник в Поломски леса выезжал – старцев ловить, келейки жечь. Экий злорадный какой, прости господи!

– Не кори его, Евпраксия Михайловна, – сказал на то Досифей. – Не моги корить. Аль не знаешь завета: «твори волю пославшего»?.. Послушание паче поста и молитвы… Тут не злорадство его, а божия воля… Без воли-то господней влас со главы человека не падает. И то надо памятовать, что житие дано нам тесное, путь узкий, тернием, волчцами покрытый. Терпеть надо, матушка, терпеть, Евпраксия Михайловна: в терпении надо стяжать душу свою… Слава Христу, царю небесному, что посетил и меня своим посещением… Вот что!

– Праведны, старче, речи твои, – сказала Евпраксия Михайловна, – правда во устах твоих! Но за что ж они на нас так лютуют? Ведь и они во Христа бога веруют. За что же?

– На то господне смотрение. Стало быть, надо так. Не испытуй сотворшаго!.. – строго промолвил старец.

Досифея напоили, накормили; Гриша в келью его проводил.

– Бог спасет, родименькой, бог спасет, – говорил старец на усердные послуги Гриши, когда тот, затеплив лампадку перед иконами, к месту прибрал старцев пещур, закрыл ставни, а потом с обычными «метаниями» простился и благословился по чину.

– Бог простит, бог благословит, – ответил Досифей. – Ох, ты, мой любезненькой!.. Спасибо тебе… Поди-ка ты, малец, подь-ка, раб божий, спокойся.

Ушел Гриша в каморку за печку-голанку. И тотчас к щелке.

И видит: оставшись в манатейке и в келейной камилавке, хотя и был истомлен трудным путем, непогодой, на великое ночное правило старец остановился, читает положенные по уставу молитвы. Час идет, другой, третий… Гришу сон клонит, а старец стоит на молитве!.. Заснул келейник, проснулся, к щелке тотчас – старец все еще на правиле стоит.

Дожил Досифей у Евпраксии Михайловны до той поры, как реки спали и можно стало лесом ходить. Никуда не выходил он. Кроме Евпраксии Михайловны да ее сыновей, никого к себе не пускал. Не только в Колгуеве, на самом усаде Гусятниковых мало кто знал о прохожем старце… Гриша был при нем безотлучно.

Не видал еще он таких старцев… Смирил в себе гордыню, увидев, что Досифей не в пример строже его правила исполняет, почти не сходит с молитвы, ест по сухарику на день, а когда подкрепляет сном древнее тело свое – господь один знает.

Собрался Досифей в путь-дорогу. Евпраксия Михайловна денег давала – не взял; новую свиту, сапоги – ничего не берет; взял только ладану горсточку да пяток восковых свеч. Ночью, перед отходом старца, сел Гриша у ног его и просил поучить его словом. В шесть недель, проведенных Досифеем в келье, не удалось Грише изобрать часочка для беседы. То на правиле старец стоит, то «умную молитву» творит, то в безмолвии обретается.

– Скажи, отче, поведай рабу своему, в коей пустыне спасал ты душу свою, где подвигом добрым подвизался? Меня тоже в пустыню влечет, на безмолвное, трудное житие… Поведай же, отче, поведай, где такая пустыня?

– Нет моей красной пустыни!.. Нет ее больше!.. – с грустью отсоветовал старец. – Сгорела моя келейка, домовинушка в ней сгорела… Пришел, ан только одне головешки…

– Слышал, отче, слышал… Ироды!.. Пилаты!..

– Где Ироды, где Пилаты? – встав с лавки и во весь рост выпрямляясь, строго Гришу спросил Досифей.

– А твои лиходеи?.. Никониане!.. Укажи мне их, отче, укажи твоих злодеев… Я бы зубами из них черева повытаскал.

– Во Христа ты веруешь? – спросил старец Гришу, строго глядя на него.

– Верую, отче святой, – по-старинному верую.

И перекрестился истово двуперстным знамением.

– А слыхал ли ты, друже, как Христос на Лобном месте, на кресте за жидов молился?

– Читал, отче… Господь грамоте сподобил меня, сам про это читал.

– А читал ли, что перед тем от них он терпел?.. И заушения, и заплевание, и по ланитам биения… А не было за ним греха ни единаго… И все-таки за мучителей молился… А нам-то что повелел он творити? Самую-то первую заповедь какую он дал?.. Помнишь ли?.. Любить врагов повелел… Читал ли о том?

– Читывал, отче.

– А читал ли, что всякая кровь взыщется?

– Читывал… Да их ведь не грех. Они ведь еретики.

– Они люди, Гришенька. Всяк человек кровью Христовой искуплен. Кто проливает кровь человека – Христову кровь проливает. Таковый с богоубийцами жидами равную часть приемлет.

Быстро подскочил Гриша ко старцу… Смирения как не бывало. Глаза горят, кулаки стиснуты.

– Да ты какого согласу сам-от будешь? – спросил он Досифея нахальным тоном.

– Христианин.

– Хвостом-то не виляй, не отлынивай! Не напоганил ли ты у меня своим еретицким духом келейку?.. Не по Никоновой ли тропе идешь?

– Держуся книг филаретовских и иосифовских…

– А говоришь, что никонианин такой же человек, как и мы, старым крещеньем крещенные? По-твоему, пожалуй, и в пище и в питии общение с ними можно иметь?

– Можно, Гришенька… Мало того что можно, – должно.

– Да ты в своем ли уме?

– Должно. Знай, что споры о вере – грехи перед господом. Все мы братья, все единаго Христа исповедуем. Не помнишь разве, что господь, по земле ходивши, и с мытарями ел и с язычниками – никто не гнушался? Как же мы-то дерзнем?.. Святее, что ли, мы его?..

– Да ведь они щепотники, в три перста молятся.

– А сколькими перстами повелел господь самаряныне молиться?.. Читал ли ты, что богу надобно кланяться духом и истиной?.. А два ли, три ли перста сложишь… это уж самое последнее дело…

– Уйди от меня!.. Уйди, окаянный!.. – отскакивая от старца, закричал Гриша. – Исчезни!..

«Это бес лукавый; черный эфиоп в образе старца пришел меня смущати», – думает Гриша и, почасту ограждая себя крестным знаменьем, громко читает молитву на отогнание злых духов.

– Запрещаю тебе, вселукавый душе, дьяволе… Не блазни мя мерзкими и лукавыми мечтаниями, отступи от мене и отыди от мене, проклятая сила неприязни, в место пусто, в место бесплодно, в место безводно, ид еже огнь и жупел и червь неусыпающий…

А старец в ноги Грише… Слезами обливаясь, молит не убивать души своей человеконенавидением… Долго молил, наконец встал, положил на путь грядущий семипоклонный начал.

– Сам господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовию, – сказал Досифей заклинавшему бесов келейнику и тихо вышел из кельи.

Гриша сам не в себе. Верит несомненно, что целые шесть недель провел он с бесом… Не одной молитвой старался он очистить себя от невольного осквернения: возложил вериги, чтоб не скидать их до смерти, голым телом ложился на кремни и битые стекла, целый день крохи в рот не бирал, обрекая себя на строгий, безъядный пост на столько же дней, на столько ночей, сколько пробыл он с Досифеем.

Но целый день и весь вечер чудятся ему разные мечтанья: стуки в столе, бесовские звуки в стенах, то-поты ножные, скакания, свист и толк, страшные кличи и нелепые грезы, гудения свирели, волынки и бубнов. И чем больше склонялся день к вечеру, чем гуще и темней становилися сумерки, тем громче и громче слышались Грише бесовские звуки. Вот и молодой месяц блеснул в небе золотым краем, звездочки вспыхнули на востоке, а заря вечерняя бледнеет. Стих людской гомон, настала теплая, благовонная майская ночь, а Гриша все борется с бесами, все читает молитвы…

И слышит: издали, с речки, из-за зеленых ракит несутся звуки волынки, гудка, новорощенной свирели и громкой песни семиковской:

 
Покумимся, кума, покумимся.
Мы семицкою березкой покумимся.
Ой Дид-Ладо! честному Семику,
Ой Дид-Ладо! березке моей.
Еще кумушке, да голубушке: —
Покумимся!
Покумимся!
Не сваряся, не браняся!
Ой Дид-Ладо! березка моя!
 

– Иждену ж я тебе, душе прокляте… Иду брань сотворить со дьяволом! – воскликнул Гриша и выбежал быстро из кельи, устремился на всполье.

И видит: многое множество красных девиц поет и пляшет у надречных ракит. Все в белом, у всех на головах венки, у всех в руках березовые ветки. Одаль молодые парни сидят – кто с сурной, кто с волынкой, кто с новорощенной свирелью. В полночный девичий семиковский хоровод им мешаться не след… И слышит Гриша ясные, веселые голоса живого семиковского хоровода:

 
В Арзамасе, в Арзамасе, – на украсе
Соходилися молодушки в един круг,
Оне думали крепку думу заедино:
Уж мы сложимтесь, молодки, по алтыну,
Мы пойдемте к арзамасскому воеводе.
– Ох, ты, батюшка наш, арзамасский воевода!
Ты прими, сударь, пожалуйста, не ломайся,
Дай нам волю, дай нам волю над мужьями!
 

Бодро, твердым шагом, с поднятым вверх двуперстным крестом бежит Гриша на борьбу с бесовскою силой. Громко, истово читает заклятья:

– Запрещаю вам, стихийныя силы и всякия порождения дьявола!.. Заклинаю вас страшным и престрашным, неприступным…

 
А семиковский хоровод все громче да громче:
Как возговорит арзамасский воевода:
 
 
«Вот вам воля, вот вам воля над мужьями,
Вот вам воля, вот вам воля на неделю»…
 
 
Что за воля, что за воля на неделю?
Все едино, все едино, что неволя.
 

– Исчезни и отыди в злосмрадный огнь геенский, княже бесовский, со аггелы своими!.. Отыди в место пусто, в место безводно, в место бесплодно, – заклинает Гриша.

А у ракит игра своим чередом. Другую песню запевают:

 
Дай нам шильцо да мыльцо,
Белое белильцо Да зеркальцо.
Копейку да денежку —
За красную девушку!
Ой Дид-Ладо!
Семика честнаго яичницу!
 

– Запрещаю тебе, вселукавый душе, проклятый Сатано!.. – говорит Гриша, приближаясь к бесовскому полку.

Но девицы, завидя его, разом встрепенулись. С гиком, с гамом завели старую песню:

 
 
Монашек, монашек,
Купи нам калачик!
Мы тебя, монашек, поцелуем,
Под ракитовым кусточком побалуем.
 

И вереницей кинулись на Гришу. И ну его целовать, миловать, к сердцу прижимать… А он, все-таки видя не дев земных, но бесов преисподних, знай читает свое, посылая их «в место пусто, место безводно, место бесплодно»…

И неведомо, как то случилось, – но некий от черных эфиоп, во образе полной жизни и огня, высокогрудой Дуняши, смутил строгого постника, строгого молчальника, строгого веригоносителя, что недавно с полным сознаньем говорил на молитве: «Господи, есть ли человек праведен паче меня»…

И сотвори ему бес пакость велию…

Встало солнце. Целый день Гриша отплевывался, вспоминая, что сталось с ним. Хочет молитву читать, но бес, во образе Дуни, так и лезет ему в душевные очи. Все-то мерещится Грише – ракитовый кустик над сонной речкой, белоснежная грудь, чуть прикрытая миткалевой сорочкой.

Линп, на третий день пришел в себя Гриша. И, вспомня про ночь, про ракиты, про речной бережок – залился он горючими слезами: «Погубил я житие свое подвижное!.. К чему был этот пост, к чему были эти вериги, эти кремни и стекла?.. Не спасли от искушенья, не избавили от паденья… Загубил я свою праведную душу на веки веков…»

На другой день после того, как бес, во образе Дуни, сотворил Грише пакость велию, попросился к Евпраксии Михайловне на ночлег инок, каких в келье у нее еще не бывало. Сухой, невысокого роста, с живыми, черными, как уголь, горящими глазами, был он одет в суконное полукафтанье, плотно застегнутое на медные, шарообразные, невеликие пуговки. Реденькая бородка была тщательно расчесана; недлинные, но гладко примазанные волосы спускались с головы кудрявыми, черными как смоль прядями. Поступь тихая, степенная, осторожная – ни дать ни взять кошачья. Инок был такой чистенький, такой гладенький, речь была такая томная, сладостная, вкрадчивая. Был не стар, звал себя Ардалионом.

Дня три он прожил у Евпраксии Михайловны, и не было еще никого, кто бы так по сердцу пришелся Грише, как этот постник и молчальник. Хотя, по его словам, и держал он странствие только по таким людям, что сами древних обычаев держатся, а все-таки ел и пил из своей посудины; воды, бывало, не зачерпнет из общей кадки, сам сходит на речку, сам почерпнет водицы в берестяный свой туесок. И к вареву, что принесет, бывало, ему Гриша с поварни Евпраксии Михайловны, пальцем не коснется, оком даже не взглянет, пока не очистит молитвой, не положит сотни земных поклонов: столь доброопасную строгость в общении с малознаемыми людьми имел… Сперва все допытывался он у Гриши об Евпраксии Михайловне, да не про то, как душу спасает, какого держится толку, из каких старцев у нее отец духовный, а в каком капитале, каковы у нее дела по торговле, воротились ли из Москвы сыновья, за наличные ли деньги товар они продали… И все будто стороной, мимоходом. Говорит ему Гриша, что знает, про что услыхал ненароком; а отец Ардалион тяжко вздыхает: «Ох, суета, суета! – говорит. – Как-то за эту суету на страшном Христовом судище ответ давать? Всяким людям, чадо, уготована часть в царствии небесном; внидут в селения праведныя и тати, и разбойники, и блудники, и сластолюбцы, аще добрым покаянием, постом и молитвою очистят грехи свои; не внидут же токмо еретик и богатый… Нет им части в славе божией!..»

Ночью с правила не сходит Ардалион – лестовок по сту стоит.

По душе пришелся Грише такой строгий, суровый, а проклятия на впадших в суету так и льются потоком из уст его. На третью ночь, когда уж все стихло, и Ардалион, поставив в особом углу медные образа свои, – чужим иконам он не поклонялся, – хотел становиться на правило, – робко, всем телом дрожа, подошел к нему Гриша. Кладет перед ним уставные «метания», к ногам припадает.

Рейтинг@Mail.ru