bannerbannerbanner
Евгения Гранде. Тридцатилетняя женщина

Оноре де Бальзак
Евгения Гранде. Тридцатилетняя женщина

Одна только Длинная Нанета могла ужиться в услужении у такого деспота, как старик Гранде. Целый город завидовал старику, видя у него такую верную служанку. Длинная Нанета, получившая свое прозвание по богатырскому росту (пять футов восемь дюймов), служила уже тридцать пять лет у господина Гранде. Она была одной из самых богатых служанок Сомюра, хотя жалованья получала всего шестьдесят ливров. Накопившуюся сумму, около четырех тысяч ливров, Нанета отдала нотариусу Крюшо на проценты. Разумеется, эта сумма была для нее весьма значительна, и всякая служанка в Сомюре, видя у бедной Нанеты мерный кусок хлеба под старость дней ее, завидовала ей, не думая о том, какими кровавыми трудами заработаны эти денежки.

Когда ей было двадцать два года, она была без хлеба и без пристанища; никто не хотел взять ее в услужение по причине ее необыкновенно уродливой фигуры, и, разумеется, все были несправедливы. Конечно, если бы природа создала ее гвардейским гренадером, то всякий бы назвал молодцом такого тренадера; но, как говорится, все должно быть кстати. Нанета, потерявшая по причине пожара место на одной ферме, где ходила за коровами, явилась в Сомюр и, воодушевленная уверенностью и надеждой, начала искать всюду места и не падала духом, готовая принять любую работу.

В это самое время Гранде собирался жениться и стал подумывать о будущем хозяйстве. Нанета явилась кстати, тут как тут. Как истинный бочар, умея ценить физическую силу в своем работнике, Гранде угадал сразу всю выгоду, какую мог извлечь, имея у себя геркулеса – работницу, держащуюся на своих ногах, как шестидесятилетний дуб на своих корнях, с могучими бедрами, с квадратной спиной, с руками возницы и столь же непоколебимой честностью, сколь незапятнанной была ее нравственность. Он с наслаждением смотрел на ее высокий рост, жилистые руки, крепкие члены; ни безобразие солдатского лица Длинной Нанеты, ни его кирпичный оттенок, ни рубище, ее прикрывавшее, не устрашили Гранде нисколько, хотя он еще находился в том возрасте, когда сердце живо откликается на подобные явления. Он принял ее в свой дом, одел, накормил, дал ей работу и жалованье. Крепко привязалось сердце бедного создания к новому господину; Нанета плакала потихоньку от радости. Бочар завалил ее работой. Нанета делала все: стряпала кушанье, приготовляла щелок, мыла белье на Луаре, приносила его на собственных плечах, вставала рано, ложилась поздно, во время сбора винограда готовила обед на всех работников, смотрела за ними, как верная собака, стояла горой за соломинку из добра господского и без ропота исполняла в точности самые странные фантазии чудака Гранде.

После двадцатилетней верной службы Нанеты, в 1811 году, счастливом для виноградников, Гранде решился наконец подарить ей свои старые часы; это был первый и единственный подарок старика Гранде. Правда, он дарил иногда ей ветхие башмаки свои, но нельзя сказать, чтобы могла быть какая-нибудь выгода от старых башмаков господина Гранде: они были всегда донельзя изношены. Сперва нужда, а потом и привычка сделали Нанету скупой, и старик полюбил свою служанку, полюбил ее, как верную старую собаку; Нанета позволила надеть себе колючий ошейник, уже не причинявший ей никакого беспокойства.

Она не жаловалась, если, например, старику Гранде приходилось иногда обвесить ее при выдаче хлеба к остальной провизии. Не жалуясь, сносила иногда и голод, потому что бочар приучал своих домашних к строжайшей диете, хотя в этом доме никто никогда не был болен. Наконец Нанета стала настоящим членом семейства; она привязалась всей силой души своей ко всем членам этой фамилии; она смеялась, когда смеялся старик Гранде, работала, когда он работал, зябла, когда ему было холодно, и отогревалась, когда ему было жарко. Как отрадно было сердцу Нанеты, привязанному святым, бескорыстным чувством благодарности к благодетелю своему, в свычке с ним, в неограниченной к нему преданности! Никогда ни в чем не мог упрекнуть сварливый, скупой Гранде свою верную Нанету; ни одна кисть винограда не была взята ею без позволения; ни одна груша, упавшая с дерева, не съедена потихоньку. Нанета берегла, хранила все, заботилась обо всем.

– Ну, ешь, Нанета, полакомься, – говорил иногда Гранде, обходя свой сад, где ветви ломались от изобилия плодов, которые бросали свиньям, не зная, куда девать излишек.

Отрадно было бедному созданию, когда старик изволил смеяться, забавляться с ней: это было очень, очень много для бедной девушки, призренной Христа ради, вытерпевшей одни лишения да побои. Сердце ее было просто и чисто, и душа свято хранила чувство благодарности. Живо помнила она, как тридцать пять лет назад она явилась на пороге этого дома, бедная, голодная, в рубище и с босыми ногами, и как Гранде встретил ее вопросом:

– Ну, что ж тебе нужно, красавица?

И сердце дрожало в груди ее при одном воспоминании об этом дне. Иногда Гранде приходило в голову, что его бедняжка Нанета целую жизнь не слыхала от мужчины слова приветливого, не знала, не испытала ни одного наслаждения в жизни, самого невинного, данного в удел женщине, – наслаждения нравиться, например, – и сможет когда-нибудь предстать перед Творцом более непорочной, чем сама Дева Мария; и Гранде, в припадке жалости, говорил иногда:

– Ах, бедняжка Нанета!

И когда он говорил это, то встречал потом тихий взор служанки своей, взор, блестевший неизъяснимым чувством благодарности. Одно это слово, произносимое стариком от времени до времени, составляло звено из непрерывной цепи нежной дружбы и бескорыстной преданности служанки к своему господину. И это сострадание, явившееся в черством, окаменевшем сердце старого скряги, было как-то грубо, жестко, носило отпечаток беспощадной жестокости. Старику было любо пожалеть Нанету по-своему, а Нанета, не добираясь до настоящего смысла, блаженствовала, видя любовь к себе своего господина. Кто из нас не повторит возгласа: «Бедняжка Нанета!..» Творец узнает своих ангелов по интонациям их голосов и таинственному звучанию их жалоб.

Много было семейных домов в Сомюре, где слуги содержались лучше, довольнее, но где господа всегда жаловались на слуг своих, а жалуясь, всегда говорили: «Да чем же озолотили эти Гранде свою Нанету, что она за них в воду и огонь пойти готова?»

Кухня Нанеты была всегда чиста, опрятна; все в ней было вымыто, вычищено, блестело; все было заперто, и все мерзло от холода. Кухня Нанеты была кухней настоящего скряги. Когда Нанета кончала мытье посуды и чистку кастрюль, прибирала остатки от обеда и тушила свой огонь, то запирала свою кухню, отделявшуюся от залы одним коридором, являлась в залу с самопрялкой и садилась возле господ своих.

На все семейство выдавалась одна свечка на целый вечер. Ночью Нанета спала в полутемном коридоре. Только железное здоровье Нанеты могло выносить все привлекательности ночлега в холодном коридоре, из которого она могла слышать малейший шорох в доме, нарушавший тишину ночи. Как дворовая собака, она спала вполглаза и слышала во все уши.

Описание других частей дома встретится вместе с повествованием происшествий этой истории; впрочем, очерк залы, парадной комнаты в целом доме, может служить масштабом нашей догадки об убожестве остальных этажей его.

В 1819 году, в одно из средних чисел ноября, когда начало уже смеркаться, Нанета затопила в первый раз печку. Осень была весьма хорошая. Этот день был знаком всем Крюшо и всем де Грассенам: шесть бойцов на жизнь и на смерть готовились явиться в залу Гранде, льстить, кланяться, скучать и уверять, что им весело.

Утром, в час обедни, весь Сомюр мог видеть торжественное шествие госпожи Гранде, Евгении и Нанеты в приходскую церковь, и всякий вспоминал, что этот день – праздничный у старика Гранде, что этот день – день рождения его возлюбленной дочери Евгении. Г-да Крюшо расчислили по часам время, когда старик отобедает, и в известное мгновение, не потеряв ни минуты, побежали к нему, чтобы явиться пораньше де Грассенов. У всех троих Крюшо было в руках по огромному букету цветов. Букет президента Крюшо был искусно обернут белой атласной ленточкой и перевязан золотыми шнурками.

В это утро старик Гранде, по всегдашнему обыкновению, соблюдавшемуся им каждый год в день рождения Евгении, пришел в ее комнату, разбудил ее своим поцелуем и с приличной торжественностью вручил ей подарок свой, редкостную золотую монету; это повторялось уже лет около тринадцати сряду, каждый раз в день рождения Евгении.

Г-жа Гранде дарила ей обыкновенно материи на платье – летнее или зимнее, смотря по обстоятельствам.

Два платья г-жи Гранде (то же было и в именины Евгении) и золотые монеты старика, да еще два наполеондора, получаемые ею в новый год именин отца своего, составляли весь доход Евгении, в год всего около ста экю; скряга прилежно смотрел за благосостоянием кассы своей дочери и радовался, глядя на ее сокровище. Не все ли равно было, что давать, что не такие подарки? Гранде только перекладывал из одной кубышки в другую, тщательно выращивал чувство скупости в своей наследнице и по временам иногда проверял все суммы и все сокровища своей дочери; эти сокровища были прежде гораздо значительнее, когда еще старики Бертельеры были в живых и дарили ей в свою очередь, каждый по-своему, всегда приговаривая: «Это на твою дюжинку, к свадьбе, жизненочек».

Давать дюжину к свадьбе – старое обыкновение, свято сохранившееся в некоторых провинциях Франции, как то в Берри, Анжу и других. Там ни одна девушка не выходит замуж без дюжины. В день свадьбы отец и мать ее дарят ей кошелек, в котором лежат двенадцать червонцев, или двенадцать дюжин червонцев, или двенадцать сотен червонцев, смотря по состоянию. Дочь последнего бедняка не выходит замуж без дюжины, хотя бы бедной монетой. Были примеры подарков в сто сорок четыре португальских червонца. Папа Климент, выдавая племянницу свою Марию Медичи за Генриха II, короля французского, подарил ей двенадцать древних медалей, бесценных по редкости и красоте отделки.

За обедом старик, любуясь на дочь свою, похорошевшую в новеньком платьице, закричал в припадке сильнейшего восторга:

 

– Ну уж так и быть! Сегодня день рождения Евгении, так затопим-ка печи!

– Ну выйти вам замуж этот год, моя ласточка, – сказала Нанета, убирая со стола остатки жареного гуся, заменяющего фазана в быту бочаров.

– В Сомюре для нее нет приличной партии, – сказала г-жа Гранде, робко взглянув на своего мужа. При ее возрасте взгляд этот возвещал полное супружеское рабство, в котором томилась несчастная женщина.

Гранде поглядел на дочь и радостно закричал:

– Милочка моя! Да ей сегодня уж двадцать три года; нужно, нужно позаботиться, нужно…

Евгения и мать ее молча переглянулись друг с другом.

Г-жа Гранде была женщина сухая, худая, желтая, мешковатая, неловкая, одна из тех женщин, которые словно рождаются, чтобы стать мученицами. У нее были большие глаза, большой нос, большая голова, все черты лица грубые и неприятные, с первого же взгляда она напоминала те завялые плоды, которые утратили соки и вкус. Зубы ее были черные и редкие, рот в морщинах, подбородок, отвечающий народному сравнению, – башмачным носком. Это была предобрая и препростая женщина, настоящая Ла Бертельер. Когда-то аббат Крюшо сказал ей, что она совсем недурна собой, и она этому чистосердечно поверила. Все уважали ее за ее редкие христианские добродетели, за ее кротость и жалели за унижение перед мужем и за жестокости, терпеливо переносившиеся от него бедной старушкой.

Гранде никогда не давал более шести франков жене своей. Эта женщина, которая принесла ему триста тысяч в приданое, была так глубоко унижена, доведена до такого жалкого илотизма, что не смела просить ни су у скряги мужа, не могла требовать ни малейшего объяснения, когда нотариус Крюшо подавал ей бог знает какие акты для подписи. Будучи так унижена, она была горда в глубине души своей и из одной гордости не жаловалась на судьбу. Она терпеливо вынесла весь длинный ряд оскорблений, нанесенных ей стариком Гранде, и никогда не говорила ни слова – и все из безрассудной, но благородной гордости.

Целый год постоянно носила она одно зеленоватое шелковое платье, надевала также белую косыночку и соломенную шляпку для выходов. Выходя редко, она мало носила башмаков и почти никогда не снимала фартука из черной тафты. Словом, о себе она никогда ни в чем не заботилась.

Иногда угрызения совести закрадывались в сердце старого скряги, и, припоминая, как давно не давал он денег жене своей, от последней эпохи шести франков, он всегда при какой-нибудь сделке, спекуляции, счастливой продаже оставлял и ей на булавки. Эта сумма доходила иногда до четырех и до пяти луидоров и была самой значительной частью доходов г-жи Гранде. Но только что она получала эти пять луидоров, как раскаявшийся Гранде, при первом расходе, тотчас спрашивал у нее:

– Не дашь ли ты мне какой-нибудь безделицы взаймы, душа моя?

Точно как будто бы их кошелек был общим. Но бедная г-жа Гранде обыкновенно радовалась, когда могла сделать одолжение своему мужу, которого духовник называл ее господином и владыкой, и никогда не отказывала ему в просьбе. Таким образом, из денег на булавки терялась всегда добрая половина.

Когда же Евгения получала свой собственный доход на булавки, по одному экю в месяц, то каждый раз Гранде, застегивая свой сюртук, прибавлял, смотря на жену свою:

– Ну а ты, мамаша, не нужно ли тебе чего-нибудь?

– Я после скажу тебе, друг мой, – отвечала она, одушевленная мгновенно материнским достоинством. Но Гранде не хотел понимать великодушия жены своей и чистосердечно считал себя самого великодушным. Не вправе ли мудрецы, встречая такие натуры, как Нанета, госпожа Гранде или Евгения, считать иронию основной чертой в характере Провидения?

После торжественного обеда, замечательного тем, что Гранде в первый раз в жизни заговорил о том, как бы пристроить Евгению, Нанета, затопив камин, пошла, по приказанию Гранде, за бутылкой кассиса в его комнате и чуть-чуть не упала с лестницы.

– Ну вот еще, этак можно упасть, Нанета, – сказал старик.

– Да там одна ступенька изломана, сударь.

– Это правда, – заметила госпожа Гранде, – ее бы давно нужно было поправить. Вчера Евгения также чуть-чуть не вывихнула себе ногу.

Гранде посмотрел на Нанету; она еще была бледна от испуга.

– Ну, – сказал развеселившийся бочар, – так как сегодня день рождения Евгении, а ты чуть-чуть не упала, так выпей стаканчик кассиса.

– Ну да ведь я его заслужила, – отвечала Нанета, – другой непременно разбил бы бутылку, а я бы сама прежде разбилась, а не выпустила бы ее из рук, сударь.

– Бедняжка Нанета! – сказал Гранде, наливая ей вина.

– В самом деле, не ушиблась ли ты, Нанета? – с участием спросила ее Евгения.

– Нет, я удержалась, сударыня, поясница выдержала.

– Ну, так как сегодня день рождения Евгении, то я вам ее исправлю, эту ступеньку; хоть она еще и теперь годится, да вы неловкие и ходить-то не умеете.

Гранде взял свечку, оставил дочь, жену и Нанету при одном только свете камина, пылавшего ярким огнем, и пошел в чулан за гвоздями и за досками.

– Не помочь ли вам, сударь? – закричала Нанета, услышав стук топора на лестнице.

– Э, не нужно! Ведь недаром же я старый бочар.

Гранде, поправляя свою лестницу, припомнил бывалую работу в молодые годы свои и засвистал, как всегда прежде за работою. В это время постучались у ворот трое Крюшо.

– Это вы, господин Крюшо? – сказала Нанета, отворив гостям двери.

– Да, да, – отвечал президент. Свет в зале был для них маяком, потому что Нанета была без свечки.

– А, да вы по-праздничному! – сказала Нанета, слыша запах цветов.

– Извините, господа, – кричал Гранде, услышав знакомые голоса друзей своих, – я сойду сейчас к вам. Я не гордец, господа, и вот сам вспоминаю старину, как, бывало, возился с долотом и топором.

– Да что же вы это, господин Гранде! И трубочист в своем доме господин, – сказал президент, смеясь своему намеку, которого никто, кроме него, не понял.

Г-жа Гранде и Евгения встали, чтоб принять гостей. Президент воспользовался темнотой и, приблизившись к Евгении, сказал ей:

– Позволите ли, сударыня, пожелать вам, в торжественный день рождения вашего, счастия на всю жизнь вашу и доброго, драгоценного здоровья?

И он подал ей огромный букет с редкими в Сомюре цветами; потом, взяв за руки, поцеловал ее в плечо с таким торжественным и довольным видом, что Евгении стало стыдно. Президент был чрезвычайно похож на заржавевший гвоздь и чистосердечно думал, что и он иногда умеет быть и грациозным, и обворожительным.

Гранде вошел со свечой и осветил все собрание.

– Не церемоньтесь, господин президент, – сказал он. – Да вы сегодня совершенно по-праздничному.

– Но мой племянник всегда готов праздновать день, проводимый с мадемуазель Евгенией, – сказал аббат, подавая букет свой и целуя у Евгении руку.

– Ну, так вот мы как, – сказал старый нотариус, в свою очередь поздравляя Евгению и целуя ее по-стариковски, в обе щечки. – Растем помаленьку! Каждый год до двенадцати месяцев.

Гранде поставил свечу перед стенными часами. Потом, повторяя свою остроту, которая, по-видимому, очень ему понравилась, сказал:

– Ну, так как сегодня день рождения Евгении, так зажжем другую свечку!

Осторожно снял он оба рожка со своих канделябр, потом, взяв принесенную Нанетой новую свечку, обернутую клочком бумаги, воткнул ее, уставил перпендикулярно, зажег и, сев подле гостей своих, заботливо посматривал то на них, то на дочь свою, то на обе зажженные свечки.

Аббат Крюшо был маленький, кругленький, жирненький человек в рыжем плоском парике. Протягивая свои ножки, хорошо обутые в башмаки с серебряными застежками, он спросил:

– Де Грассены еще не были у вас сегодня?

– Нет еще, – отвечал Гранде.

– Да будут ли они еще? – спросил старый нотариус, скорчив на своем рябом лице гримасу, выражавшую сомнение.

– Я думаю, что будут, – отвечала г-жа Гранде.

– Удалось ли вам убрать виноград ваш? – спросил президент де Бонфон старика Гранде.

– Как же-с, удалось! – самодовольно отвечал бочар и, встав со своего места, начал ходить по комнате, так же горделиво выпячивая грудь, как он произнес и свое «как же-с!».

Остановившись в дверях, которые вели в коридор, он увидел у Нанеты свечку. Не смея быть в зале и скучая без дела, она села в кухне за свою самопрялку.

Гранде пошел на кухню.

– Зачем здесь еще свечка? Затуши ее и ступай к нам в залу! Что тебе, тесно там, что ли? Достанет места для твоей самопрялки.

– Ах, да у вас, сударь, будет много знатных гостей!

– А ты чем хуже моих гостей? Мы все от ребра Адамова, ты так же, как и другие.

Возвратясь в залу, Гранде спросил президента:

– Вы продали вино, господин президент?

– Нет, берегу, – отвечал президент. – Теперь вино хорошо, через год будет еще лучше. Ведь вы сами знаете, все виноградчики согласились держаться в настоящей цене и не уступать бельгийцам. Уедут, опять воротятся.

– Хорошо, хорошо, так не уступать же, – сказал Гранде с таким выражением, что президент содрогнулся.

«Бьюсь об заклад, что он уж торгуется», – подумал Крюшо.

Раздался стук молотка, возвестивший прибытие де Грассенов, расстроивших преназидательный разговор аббата с г-жой Гранде.

Г-жа де Грассен, свеженькая, розовенькая, пухленькая, принадлежала к числу тех женщин, которые благодаря затворническому образу жизни провинции и навыкам добродетельного поведения и в сорок лет не стареются. Такие женщины похожи на поздние розы: цветы неярки, бледны, запах не слышен, но на взгляд они все еще хороши. Г-жа де Грассен одевалась со вкусом, выписывала наряды из Парижа, давала вечера и была образцом всех дам сомюрских.

Муж ее, банкир де Грассен, был отставной квартирмейстер наполеоновской армии. Раненный под Аустерлицем, он вышел в отставку. Он любил выказывать откровенные, грубые приемы старого солдата и даже не оставлял их в разговоре с самим г-ном Гранде.

– Здравствуйте, Гранде! – сказал он, дружески тряся ему руку, но говоря немного свысока, чего терпеть не могли все трое Крюшо. – А вы, сударыня, – прибавил он, обращаясь к Евгении и сперва поклонившись г-же Гранде, – вы такая всегда умница и хорошенькая, что, право, не знаешь, чего и пожелать вам более.

Потом, взяв у слуги своего, с ним пришедшего, горшок с редкими цветами – недавно лишь ввезенным в Европу капштадтским вереском, – он подал их Евгении. Г-жа де Грассен нежно поцеловала Евгению и сказала ей:

– А мой подарок, милая Евгения, представит вам Адольф.

Тогда Адольф, высокий молодой человек, белокурый, недурной наружности, робкий с виду, но наделавший в Париже, где он учился юриспруденции, десять тысяч франков долга, подошел к Евгении, поцеловал ее и представил ей рабочий ящик с принадлежностями из позолоченного серебра, и хотя на крышке, в гербовом щите, были довольно красиво выведены готические буквы «Е. Г», но ящик по простенькой работе своей заставлял сильно подозревать, что он куплен у разносчика.

Отворив его, Евгения покраснела от удовольствии, от радости при виде красивых безделок. Робко посмотрела она на отца, как бы спрашивая позволения принять такой богатый подарок.

– Возьми, душенька! – сказал Гранде тоном, который мог бы прославить актера, а Крюшо остолбенели, заметив радостный взгляд, брошенный на Адольфа де Грассена богатой наследницей, которой подобные сокровища показались сказочными. Де Грассен попотчевал старика табаком, понюхал потом сам, обтер соринки, упавшие на его ленточку Почетного легиона, и, взглянув на Крюшо, казалось, говорил своим горделивым взглядом: «Ну что, каково теперь вам, господа Крюшо?»

Г-жа де Грассен с притворным простодушием обернулась взглянуть на подарки троих Крюшо. Букеты были поставлены на окошко в синие стеклянные кружки с водой.

Аббат Крюшо, находясь в весьма деликатном положении, выждал минуту, когда все общество уселось по своим местам, потом, взяв под руку г-на Гранде, начал с ним прогуливаться по комнате. Наконец, уведя его в амбразуру окна, он сказал:

– Эти де Грассены бросают за окно свои деньги.

– Да ведь не все ли равно? Перекладывают-то из кубышки в мою кубышку. Их денежки сберегутся, – отвечал бочар.

– Если бы вы захотели подарить своей дочери золотые ножницы, вы бы имели полную возможность сделать это, – сказал аббат.

– Ну, да я одариваю мою дочь немного получше, чем золотыми ножницами, – отвечал Гранде.

«Колпак ты, олух, племянничек, – подумал аббат, смотря на раздраженного президента, всклокоченная шевелюра которого усугубляла неприглядность его смуглой физиономии, – не мог выдумать какой-нибудь дорогой безделки!»

– Не сесть ли нам в лото? – сказала г-жа де Грассен, глядя на г-жу Гранде.

 

– Да нас так много, что можно играть на двух столах.

– Так как сегодня день рождения Евгении, – закричал Гранде, – то садитесь все вместе и сделайте общее лото. Да и детей возьмите в компанию, – прибавил он, показывая на Адольфа и Евгению. Сам же Гранде не садился играть никогда ни в какую игру.

– Нанета, поставь-ка стол!

– А мы вам поможем, мадам Нанета! – закричала весело г-жа де Грассен, радуясь радости Евгении.

– Мне никогда не было так весело, – сказала ей на ухо Евгения. – Как красив этот ящичек!

– Это Адольф привез из Парижа, моя милая; он сам выбирал его.

«Шепчи, шепчи ей там, проклятая! – говорил про себя президент. – Случись у тебя процесс, проиграешь!»

Нотариус спокойно сидел в углу и хладнокровно смотрел на аббата. Он думал: «Пусть их интригуют. Наше общее имение стоит по крайней мере миллион сто тысяч франков, а у де Грассенов нет и пятисот тысяч. Пусть их дарят золотые ножницы… И невеста, и ножницы – все будет наше!»

Итак, в восемь с половиной часов столы были раскрыты. Г-жа де Грассен сумела посадить Адольфа рядом с Евгенией. Снабженные разграфленными и расшифрованными картами вместе с жетонами из зеленого стекла, все стали играть. Между тем все играли в одной общей комедии, хотя довольно грубой, но весьма замечательной, особенно для актеров. Старый нотариус острил, вытягивая номера, все смеялись, и все в одно и то же время думали о заветных миллионах и богатой наследнице.

Старый бочар хвастливо смотрел вокруг себя – на свежую шляпку с розовыми перьями и наряд г-жи де Грассен, на воинственную фигуру банкира, на Адольфа, президента, аббата и нотариуса – и говорил про себя потихоньку: «Все вы сюда пришли подличать перед моими миллионами. Скучают и смеются: подбираются к дочери, а не видать никому моей дочери! Все эти люди послужат мне только гарпунами для ловли!»

Эта странная радость, веселость в скучной, темной зале Гранде, этот смех, сопровождаемый гудением Нанетиной самопрялки, смех, искренний, неподдельный лишь на устах Евгении да ее матери; все эти мелочи, связанные с огромным интересом и замыслами, эта бедная девочка, подобная птицам, не ведающим назначенных на них высоких цен, каждое мгновение обманутая ложным любезничаньем и дружбою, – все это оживляло сцену каким-то грустным пошлым комизмом. Комедия, как мы сказали, грубая, сюжет ее избитый. Гранде, главное лицо в комедии, обманывал всех своим простодушием и терпел гостей своих только для личных посторонних видов. Казалось, он изображал в собственном лице своем мамону, единственное современное божество, которому мы все поклоняемся.

Искренность и добродушие соединились и нашли приют в сердцах трех персонажей этой комедии. Нанета, Евгения и г-жа Гранде были одни равнодушны, наивны и жалки. И сколько неведения было в их наивности! Евгения и мать ее ровно ничего не знали о своем богатстве; они не знали ничего в действительной жизни и судили понаслышке, ощупью, по-своему. Эти добрые, чистые души были занимательным исключением здесь, посреди себялюбцев, сребролюбцев и эгоистов. Странный жребий человеческий! Кажется, нет ни одного блаженства у человека, не происходящего от простоты и неведения.

Г-жа Гранде выигрывала значительный куш, шестнадцать су, самый большой в их игре. Нанета смеялась от радости, видя счастье на стороне госпожи своей. Вдруг сильный, звонкий удар молотка раздался в воротах дома. Женщины в испуге вскочили со стульев.

– Ну, этот гость не из наших сомюрцев, – заметил нотариус.

– Да можно ли этак стучать! – закричала Нанета. – Да они там дверь хотят выломать!

– Что за черт! – сказал Гранде, вставая с места и уходя с Нанетой, взявшей со стола свечку.

– Гранде, Гранде! – закричала жена его и побежала удерживать своего мужа. Все переглянулись.

– Пойдемте все, – сказал де Грассен. – Какой странный стук! К добру ли это?

Но де Грассену удалось только заметить лицо незнакомца, молодого человека, сопровождаемого почтальоном, в руках которого были два огромных чемодана.

Гранде быстро обернулся к жене:

– Ступайте, садитесь за ваше лото, госпожа Гранде; я поговорю сам с господином…

Старик захлопнул за собой дверь. Все уселись на свои места, и видимое спокойствие восстановилось.

– Это не из Сомюра? – спросила г-жа де Грассен своего мужа.

– Нет, это приезжий, и, если не ошибаюсь, из Парижа.

– И в самом деле, – сказал нотариус, вынимая часы свои, – девять часов. Парижские дилижансы никогда не опаздывают.

– Кто это, молодой человек или старик? – спросил аббат Крюшо де Грассена.

– Да, молодой человек, у него столько чемоданов… весят по крайней мере триста кило.

– Нанета не возвращается, – заметила Евгения.

– Это, верно, кто-нибудь из ваших родственников, – сказал президент.

– Начнемте же играть, господа, – сказала г-жа Гранде, – мой муж, кажется, очень недоволен: я узнала это по его голосу. Он рассердится, если узнает, что мы говорим здесь про дела его.

– Сударыня, – сказал Адольф Евгении, – это, верно, ваш двоюродный братец, прекрасный молодой человек, которого я видел на балу господина маршала Уд…

Но Адольф остановился, потому что г-жа де Грассен сильно наступила ему на ногу, потом сказала ему на ухо:

– Ты так глуп, Адольф, молчи, сделай милость!

В это время вошел Гранде, но уже без Нанеты; слышно было, как почтальон и Нанета тащат что-то вверх по лестнице. За Гранде следовал незнакомец, возбудивший столько догадок, толков и общее удивление, так что появление его можно было сравнить с появлением улитки в улье или красивого, роскошного павлина на заднем дворе у какого-нибудь мужика.

– Сядьте возле огня, – сказал Гранде своему гостю.

Но прежде чем последовать приглашению Гранде, молодой незнакомец ловко и благородно поклонился всем. Мужчины встали с мест и отдали ему поклон. Женщины не встали, но также поклонились ему.

– Вы, верно, озябли, сударь, – сказала г-жа Гранде, – вы, верно, приехали…

– Уж пошли, пошли! Вот каковы эти бабы, – закричал бочар, перестав читать письмо, которое он держал в руках, – да оставь его в покое…

– Но, батюшка, может быть, им что-нибудь нужно, – заметила Евгения.

– У него есть язык, – отвечал Гранде с заметной досадой.

Только один незнакомец был удивлен таким приемом. Остальные так привыкли к деспотизму старика, что и теперь не обратили на него никакого внимания.

Незнакомец стал возле камина и начал греться, поднимая к огню ноги. Потом, обратясь к Евгении, он сказал ей:

– Я благодарен вам, кузина; но не беспокойтесь, я отдыхал и обедал в Туре; мне ничего не нужно, я даже не устал, – прибавил он, посматривая на своего дядюшку.

– Вы приехали из Парижа? – спросила г-жа де Грассен.

Шарль (так назывался сын Гильома Гранде, парижского), услышав вопрос г-жи де Грассен, взял свой лорнет, висевший на цепочке, приставил к правому глазу, взглянул на стол, поглядел, что на нем было, взглянул на играющих, на г-жу де Грассен и наконец ответил:

– Да, сударыня, из Парижа… Вы играете в лото, тетушка, – продолжал он, – пожалуйста, играйте и не заботьтесь обо мне…

«Уж я была уверена, что это двоюродный братец», – думала г-жа де Грассен, изредка делая глазки Шарлю.

– Сорок восемь! – закричал аббат. – Госпожа де Грассен, это ваш номер, заметьте его!

Де Грассен положил жетон на карту жены свой, потому что та о лото уже не думала, а смотрела на Шарля и Евгению. Предчувствие ее мучило. По временам Евгения робко взглядывала на Шарля, и банкирша могла заметить в ее взглядах возраставшее удивление и любопытство.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru