bannerbannerbanner
полная версияСказка и жизнь

Нинель Сирык
Сказка и жизнь

Когда в жизни что-нибудь не удалось,

Начинаешь искать, где ты сделал ошибку,

перебирая всё своё прошлое.

И ещё неизвестно, что было бы большей

Ошибкой: то, что есть или же то, что

Могло бы быть.

Посвящается Балакиной Татьяне Геннадьевне. 1975г.

Позавчера я последний раз поел – купил на оставшуюся мелочь кусок хлеба и стакан молока. Мартовский ветер забирается под воротник…, он, то затихает, то вновь срывается, словно желая сдуть то тепло, которое едва-едва даёт полуденное солнце. Нестерпимо хочется есть. Я направляюсь в библиотеку. В зале полно народа, жарко. Отыскиваю местечко и раскрываю книгу. Однако, боль в желудке отвлекает, заставляет думать о себе, рисует в памяти тарелки, наполненные дымящимися щами, бифштексами… Где же я буду сегодня ночевать? Этот вопрос мучительно терзает мои мысли. А придумать что-нибудь новое невозможно. Значит, опять надо прорваться в общежитие университета. Я сразу вспоминаю, что не готов к очередной сессии, но успокаиваю себя тем, что до неё еще далеко. Хотя, знаю, два месяца промчатся – не заметишь. Заставляю себя читать. Получается. Минут двадцать я отсутствую в этом мире. И опять еда, еда, …занимает мои мысли. А что, если написать рассказ?! Мне же всё равно к сессии надо. И деньги будут. Я откладываю книги и начинаю искать тему. О чем же писать? Тщетно пытаюсь выдавить из своей отяжелевшей головы хоть одну стоящую мысль. Несколько строк, неопределенно го содержания и… ни с места. Прихожу к выводу – на голодный желудок и нечего пытаться что-нибудь путное изобразить, и оставляю свою затею.

Вот уже два месяца нигде не могу найти работу. Нет про писки. Когда хотел прописаться – требуют работу, вернее справку с места работы. Боже мой, сколько я уже обошёл, сколько дверей открывал с тайной надеждой, сколько без различных или участливых лиц перевидал (не сумевших мне ничем помочь), сколько разочаровывался!? А ведь не думал, что этот город будет так безразличен ко мне в мину ту испытаний. Учился на стационаре. Постоянный «финансовый кризис» не давал мне жить по-человечески. Я перевелся на заочное. В общежитии меня знают, как облупленного – и комендант, и вахтеры. Теперь мне не положено проживать там, уже выписали. Когда появляюсь – гонят в три шеи. Последние три ночи я спал в аэропорту. Ах, что это за сон!? Мученье одно. Сидишь в кресле: и, то так, то эдак – и спину ломит, и ногу сведёт от неудобного положения… Сегодня пойду в общежитие. Елена ещё не приехала. Так-то, я у неё в комнате обитаю.

Солнце уже выглядывало между домами ярко-малиновым колесом, ветер подул с северо-запада. Стало холодно. Я шёл по тротуару вдоль витрин, вдоль заборов, мимо людей и видел только небо; кое-где на нём, словно лежали огромные облака с оборванными желтовато-белыми краями.

Я так засмотрелся, что наткнулся на женщину. Она недоуменно посмотрела на меня и громко сказала: "Чего рот разинул? пьяный, что ли? Так скоро на столбы натыкаться будешь». Я не успел сразу сообразить, что ответить, стоял, глупо улыбаясь. А она, не обращая на меня внимания более, продолжала свой путь. И тут я почувствовал взгляд на себе. Резко обернулся. У забора стоял лохматый, грязный пёс и, до того жалобно смотрел на меня, что я подошёл и, нагнувшись стал гладить его спутанные лохмы.

– Ну, что, есть хочешь? – спросил я. Он лизнул мою руку. Большие умные глаза доверчиво смотрели в меня.

– Знаешь, я сам… я – как ты, понимаешь? – спросил я его. А он завилял хвостом. Этот пес ещё долго провожал меня, пока я не вскочил в троллейбус.

У подъезда я встретил одного знакомого.

– Послушай, мне надо пройти, – кивнул я в сторону входа.

Г-м , – промычал он, – там эта косая дежурит. Давай, я форточку в туалете первого этажа открою… Окна первого этажа довольно-таки высоко над землей. А я ростом немного не вышел. Поднимаю решётку, загораживающую нишу подвального окна и ставлю её торцом. Становлюсь на подоконник, толкаю решётку ногой, она с грохотом падает. Я протолкнул в форточку портфель, бросил – потом пролез сам. Крадучись, пробираюсь по коридору и ныряю в дверь лестничной площадки. Здесь уже мчусь во весь опор на пятый этаж.

Утром, когда я проснулся, в комнате уже никого не было. Я вскипятил чай, намазал маслом хлеб, поел консервы. Выходить – нельзя. И сколько так сидеть? Я вспомнил один сюжет, который пришёл мне в голову недели две назад и сел писать рассказ.

« Серый дождь заливал глаза, стекал струйками по носу…

А, может быть, это были слёзы, смешавшиеся с дождём? Дождь шёл мелкий и холодный. Почти осенний. А стоял август.

Он брёл, брёл… мимо домов, заборов, огромных витрин… Зелёные деревья тоже плакали, и он благодарно смотрел на мокрые листья. Его слегка покачивало из стороны в сторону. Промчавшийся мимо автобус, обрызгал его грязью. Но он, словно не почувствовал, не заметил. Его обгоняли прохожие, куда-то спешили, чего-то хотели, искали… Их зонтики, будто маленькие крыши, скрывали их от дождя. А он брёл и брёл, похрамывая, не замечая никого и ничего, кроме мокрых листьев. Он был уже совсем не молод, возможно, поэтому и никуда не торопился. Возможно, поэтому и оказался на этих длинных и широких улицах с заборами, с витринами.

Перед его глазами ещё стояло родное лицо, которое он видел столько лет; синие глаза – ласковые и смеющиеся, всегда вызывали в нём трепетное волнение. Тёплые руки, властный голос… У него был друг. Друг – с которым он прожил много лет, которого он любил, которому был предан. За время, прожитое вместе, он ни разу не услышал крика и не видел недовольства на знакомом лице. Да, они были друзьями. Всё было хорошо и было бы так же, если бы… Друг. Он – был.

Он – умер. Умер и – всё стало плохо. Он лишился всего. Он теперь стал бездомным. Его выгнали чужие, незнакомые. Ему едва удалось в последний раз лизнуть руку умершего. Теперь он брёл под дождём по лужам. Его мокрые лапы рассекали их, и вода разбегалась кругами. По лохматой морде текли капли: не то дождя, не то слёз, а глаза, помутневшие от старости и горя с грустной благодарностью смотрели на мокрые листья». Я поставил точку и жирно подчеркнул последнюю строчку. Вдруг, я задался вопросом, почему именно это я написал? Стало грустно и почему-то обидно. Только почему и на кого, я так и не определил для себя. Вероятно, обида на весь мир, в котором столько несправедливостей, откликнулась где-то глубоко во мне. Захотелось ещё что-нибудь написать. Однако ничего толкового в моих мыслях не обнаружилось. Неодолимо потянуло на улицу глотнуть свежего мартовского воздуха, увидеть необъятность неба… На вахте никого не оказалось. Я прошмыгнул в дверь и шумно вдохнул, ударивший мне в нос воздух. Перейдя овраг по мосту, я хотел пойти дальше, но передумал, вернулся на мост. Оперся о перила и стал ждать. Внизу сияли две параллельные полосы рельсов. Они убегали по дну оврага и скрывались в тоннеле. Не знаю, сколько я так простоял.

Идёт. Зеленый, длинный и гудит, что есть мочи. В окнах видно людей. Они едут… Куда? Зачем? Они спокойно ходят, спят, сидят, читают. Я тоже люблю ездить в поезде. Все заботы сами собой уходят, стираются, исчезают. Ибо знаешь – время пути – время остановившееся. Быстрее, чем это значится в расписании, не приедешь. Дела – все за пределами вагона; они пробегают мимо, уплывают в ночь… И, только выходя на перрон, вновь вливаешься в поток суетной, торопливой заботливости: о чём-то, о ком-то, для чего-то… Поезд давно проехал, а я всё стою. Спускаюсь вниз по крутому склону. Медленно, нехотя направляюсь к противоположной стороне оврага. Перехожу дорогу и останавливаюсь. Я увидел! Увидел детство! Присаживаюсь на корточки и всматриваюсь в мутную журчащую воду ручья. Он так мал – всего сантиметров десять в ширину.

А ведь бежит, булькает, уносит своим течением засохшую травинку, спичку, обрывок бумаги… Я прислушиваюсь. И его булькотня уже кажется мне напевным шумом небольшой горной реки. Я мысленно уменьшаюсь до трех-четырех сантиметров в рос те и стою на берегу этой неширокой, но бурной речушки и раздумываю, как бы её перепрыгнуть. Ну, нет, её не перепрыгнешь. А где мостик? Я оглядываюсь вокруг и, к своему огорчению, не вижу выхода из создавшегося положения. По берегу растут огромные, чуть ли не в мой рост кустищи травы, а вон умершая божья коровка. Я вижу её здоровенную в светлых пятнах непонятно-темного цвета спину. Когда-то она была красная. Теперь, словно поржавела. Я иду вдоль берега. Речка свернула и теперь струится вдоль высоченных досок… Тут я останавливаюсь и переношусь в действительность. Чувствую – моё разочарование отрази лось у меня на лице. Ручей свернул и убежал в подворотню. Автоматически толкаю калитку. Закрыто. Я поворачиваюсь и иду в другую сторону. Всё-таки я ещё в чем-то ребенок. Нередко в детстве, я залегал возле муравейника и представлял себя муравьём, или, лежа на песке у реки – мечтал о пустынях Сахары, не ведая ещё тогда её названия. Я пробирался по пескам, в дюнах, жаждал напиться ключевой воды, пекся и умирал на солнце…

Кем я только не перебывал! – и шахом, и султаном, и царём, и воином, и плененным был, и попадал под обвалы шахт, но чудом спасался… Да, моё детство было богато воображением, я любил мечтать. Даже богом – я и то был. Эта способность уходить в мир нереальности по сию пору не утратила своей силы и притягательности и я, всякий раз убегаю туда от действительности этого – неумолимого в своей логике мира, или, настолько же нелогичного, насколько он бывает логичным. Я ступаю в мир своего воображения ни одной ногой, ни одним подсознанием – я удаляюсь туда ВЕСЬ, телом и мыслями, духом и желаниями. В такие моменты мне кажется – я даже не существую там, где меня застаёт разыгравшееся воображение. А самое страшное, самое больное и убийственное – возвращение в действительность – туда, откупа приходишь, к тому, что толкнуло тебя уйти, тогда, когда меньше всего хочешь возвращения.

Я сам не заметил, как дошёл по остановки. Сел в троллей бус. Потом долго пришлось ждать автобуса. Замерз. Стало темнеть. Захотелось есть. Автобус вывернулся из-за угла, обрызгал меня грязью и остановился.

 

Он кренился из стороны в сторону, словно медведь; фыркал, натужно урчал. Наконец я доехал.

Открыла Лайла.

– Ой, – она бросилась помогать снимать мне пальто, взяла шарф и шапку, – так давно тебя не было, проходи. Есть хочешь?

Я смотрю на неё, кажется удивленными глазами и думаю: «Господи, ты ещё спрашиваешь?

Ведь с утра только поел, да и не поел-то, а так, мало и невкусно». У меня началось страшное слюноотделение, закружилась голова. Отвернувшись к зеркалу и расчесывая свои кудрявые лох мы, я украдкой сглатываю и небрежно, но тихо говорю,

– Да не то, что хочу, просто я поел в столовой – что-то не свежее дали, теперь побаливает, – я ткнул себя в желудок пальцем и чуть не заорал от боли, вероятно, лицо моё перекоси лось, ибо Лайла с испугом посмотрела на меня.

– Послушай, что ты ел? Надо прополоскать желудок марганцовкой и выпить побольше молока. Или чего-нибудь такого…

Я криво усмехнулся, разве я мог сказать правду, что я сегодня почти не ел, а вчера вообще, кроме трёх стаканов горячей бурды под названием чай, до полуночи в рот не брал, пока не попал в общагу. Разве я мог не пощадить своего самолюбия и её, по-новому складывавшемуся обо мне мнению дать пищу сомнений? – о, нет!

–Н-нет, не надо полоскать, я…

Она засмеялась, а я покраснел.

–Бабушка, у нас гости. Принеси, пожалуйста, молока и пи рожков. Мне ужасно захотелось наброситься на эти пирожки и вы дуть всё молоко, какое только найдется в доме. Но я сижу и, как неживой, похлебываю маленькими глотками из огромной кружки и откусываю по малюсенькому кусочку пирожок. Я делаю вид, что не голоден и, что ем, лишь из-за того, чтобы прошло «отравление желудка». Я ем. Лайла сидит напротив. Отпивая из стакана молоко, она негромко рассказывает, рассказывает… о себе, о Марии, о преподавателях…

Я давно не хожу на занятия, хотя и разрешили заниматься со своей группой. Всё подыскивал – где бы подработать, но так и не нашел. Даже на полставки ничего нет.

–Ты из наших кого-нибудь видела?

– А разве ты не из общежития? – в свою очередь спросила Лайла. – Нет. То есть – да. Но я оттуда не вылазил. Я болел… – И тебя не навещали?

Врать становилось трудно. Тем более, что я и не умел. – Понимаешь, я не был в общаге.

– А-а.

– Я перевожусь на заочное. Ордер на комнату взяли… не положено теперь. А работы не могу найти.

Лайла смотрела на меня и покачивалась из стороны в сторону. Я её знаю полгода. Мы с одного потока. Познакомились в начале второго курса, во время полевых работ. Иногда, время от времени, мне кажется, что я её люблю, бывает, сижу где-нибудь и… её лицо, задумчивый грустный взгляд… И эта полуулыбка. Загадочная девушка. И вот, теперь, мне захотелось обнять её, спрятаться от осаждающих меня напастей в тепле её рук… я встаю, иду к ней. Она уже не в синем платье, а в белом. Сидит у камина. Смотрит не то на меня, не то куда-то дальше – дальше приоткрытой двери. На губах полуулыбка, карие глаза отсветом пламени в камине манят к себе. Ближе, ближе я подхожу и чувствую, как дрожат мои колени… Я подхожу, между нами – шаг. Стаю на одно колено и, она протягивает мне руку…

Я услышал своё имя и чуть не захлебнулся отпитым глотком молока, – … а как ты теперь? – закончила она фразу.

– Я, теперь?– я беспомощно посмотрел на Лайлу. Понял неожиданно, что сыт и оптимизм дошёл до самого моего желудка, – как-нибудь выкручусь, – я широко улыбнулся и встал из-за стола,

– Спасибо.

– Пошли, я тебе диски прогоняю, на них такие концерты!

Мы слушали музыку. Мы любим одно и то же. Вивальди, Бетховен, Крейслер…

Контата Вивальди торжественна до слёз. Мне вдруг пришло на ум, что в ней выражен переизбыток сил жизни. А у Бетховена или Вагнера торжественность совершенно иного свойства, како-то печального, надрывного. Однако, это и не оптимизм. Это выражение жизненного торжества во всех его проявлениях… и я вижу Лайлу. Она вновь сидит, но уже в огромном костёле. Не молится. Просто сидит. Она смотрит перед собой, полу улыбается. Играет орган. Чисто гордо звучит голос исполнительницы. Лайла обводит взором всех присутствующих. Её взгляд останавливается на мне. Мы медленно идем навстречу друг другу через весь костел. И уже все поют. Многоголосие разносится под сводами и, вылетая наружу, подхваченное ветром, летит по всей земле. Мы подходим всё ближе и ближе… и вот наши руки соединились. Мы идём к выходу. Навстречу нам идёт священник. Он торжественно поднял руку и начал что-то говорить. Я не разбираю слов. Но вот, он благословляет новобрач…

Стало тихо. Пластинка кончилась. Лайла смотрит в окно. Мне приходит в голову нелепейшая мысль,

– Давай играть?

– Как? – спрашивает она.

– В переписку. Я тебе пишу, а ты мне. Идет?

Она пожала плечами и сказала

– Смотря, что писать.

– Я начну, давай бумагу и ручку.

«Лайла, Лайла. Мне никогда не казалось, даже во дни начала нашего знакомства, что это имя будет для меня что-либо значить. Я всегда считал Вас ребенком и, нередко меня удивляла Ваша наивность. Однако, теперь лишь, начинаю понимать, что сие являлось не наивностью, а всего-навсего одним из природных качеств – чистым, сохранившимся от светлого детства. Я угадываю в Вас человека, который может быть тем, в чём нуждаются другие…» Я задумался. Как писать дальше? Это – не шутка, а вполне серьёзное объяснение и, скорее, самому себе. Лайла на редкость чувствительный и чистый человек. Она со мной многим делилась. Ведь мы настоящие друзья. А я порой злюсь, что моя дружественность в мыслях иногда переходит положенные рамки. Я не должен её любить, мы – только друзья. Любовь мешает – отношения путает. Я пишу дальше: « Вернее, в Вас каждый может найти то, что ему столь необходимо. Это – редкое вообще качество человеческой природы. Я не умею льстить или делать комплименты, почему и пишу всё это, надеясь, что Вами оное не будет осуждено. Я не берусь кричать о любви или о высших чувствах и, тем не менее, в Вас я вижу близкого и необходимого мне друга. Прошу прощения, если я вторгаюсь, столь бесцеремонно, в вашу спокойную жизнь своими мыслями. И все же, смолчать мне не по си лам. Это не всё, что мне хотелось бы сказать».

Рейтинг@Mail.ru