bannerbannerbanner
Деревенский король Лир

Николай Златовратский
Деревенский король Лир

– Пожалуй, кому охота!.. С судом-то пятеро сапог новых пропьешь! – весело заметил старший сын и, по обыкновению беззвучно засмеялся.

– А теперь, братец, ты вот что прибавь, – начал дед. – Дочери же моей Степаниде Онуфриевой… Слышь, Степашка, об тебе речь идет!

Степашка вдруг вся вспыхнула, ее глаза беспокойно забегали по работе, но она молчала и не подняла головы.

– Дочери же моей, – продолжал дед, – в случае, ежели господь даст просватаем, выдаю ношеную одежду, что после старухи моей осталась. Мы же, братья, наградим ее, кто может, по силе-помочи, по братней любви… Так ли?

– Что ж! Известно, по обычаю… Ежели будем в силах! – отвечали братья.

– За лиходейство награждать-то не приходится, – сдержанно заметила молодая жена Клима. – Что мы от нее видели? Ты ей слово, а она тебе десять… Ты ее работать пошли, а она тебе хвост задерет, что телка… только от нее и видишь! Какая от нее в доме заслуга?

– Только вот по дедушке еще и терпим, шепотом заметила старшая невестка старушке с добрым, сморщенным в кулачок лицом.

– Ну, молчите!.. Слышь! Степашка! Я тебе, для великого нонешнего дня, лиходейство твое прощаю навеки… Бог с тобой!.. Не видал от тебя я ласки, ничем никому ты не польстила… Невестки чужие все же – с них много не спросишь… А ты – кровь родная… Ну, да бог с тобой!.. Девка, известно, ломоть отрезанный! На нее надежды не клади… Слышь, Степашка? Оправим тебя с братьями по-божьему, без обиды.

Степашка становилась все сердитее, лицо ее горело.

– А ты брось хоть словечко, – подошла к ней добрая старушка, – скажи что ни то… Вековое ведь дело.

Степашка молчала.

– Эка телка упрямая! – прошептала сокрушенно старушка.

Дед махнул рукой и неожиданно всплакнул:

– Бог с ней!.. Ну, а теперь, в закончание, напиши, милячок, – сказал он мне, утирая рукой глаза, – в случае же, ежели, чего господи сохрани – выйдет ей произволенье навеки в девках оставаться, – нам, братьям, выделить ей, по равнению третью из общего нашего имущества часть, как следует, по дедовскому обычаю, как-то: амбарушку, для местожительства, с приспособлением; печку вывесть; от приплоду телку да ягнят пару, а ежели пожелает хозяйствовать, то выделить ей соху, да борону, да мелочь, что по хозяйству будет нужно.

Вдруг Степашка поднялась, бросила на лавку тулуп и, вся нервная, порывистая, взволнованная, с сердито сверкающими из-под густых бровей темно-карими глазами, подошла к столу.

– Ты, барин, этого не пиши… Похерь это!.. Похерь!.. Я свое себе найду… Я свое судом найду… когда надо будет!.. Ты бы лучше, дедушка, чем о других промышлять, лучше бы себе валяные хошь сапоги выговорил… Все оно по миру-то ходить пригодятся!.. А то вон у Ионыча и их нет! – У Степаши пробежала по губам злая улыбка и искривила ей губы; она быстро повернулась и пошла к двери.

– Тьфу, тьфу, лиходейка!.. Глаз бы тебе на глаз, типун на язык! – плюнул ей вслед Чахра-барин, когда она громко стукнула дверью.

– Ишь ты, какая козырь! сказали старики.

– Огонь! – прибавил старший брат.

– Пора бы тебе, Онуфрий, ее усватать… Сгубит, того гляди, и себя, и семью… Мужика бы ей нужно, чтобы смирил… Вот что мой сын, – сказал дед Ареф, – он бы ее, что норовистую лошадь, кнутом выходил…

– Братец мой, пытался, – отвечал дед. – Неужели не пытался? Да сладу нет – нейдет. Говорит: по своей воле хочу! Бить ежели… Собирался иной раз, потреплю за косы… Да силы нет во мне на это; не такой уж я зародился… Думаю, из чего я ее стану бить? Ведь она не балует!.. Признаться, братцы, слабенек я, точно, грешен в этом! Думаю, лучше стерплю… Стерпится – слюбится… За словом николи не гнался!.. Думаю, добрые люди это завсегда в заслугу поставят… Вот она говорит: «Хоть бы валяные сапоги…» А я думаю: неужто ж мои заслуги валяных сапог стоют?.. Что мне их выговаривать, когда ежели я знаю, что у добрых людей заслуга не пропадает?.. Так ли? Ну, на том и порешим! Выпьем-ка, старики! Проздравим с благополучным окончанием! А там будем жить-поживать, как и раньше жили… Только с бабами мне теперь сподручнее будет! – пошутил дед.

– Тебе теперь с бабами чудесно! – заметил младший сын.

– Теперь распределено! Коли что – сейчас в бумажку, – прибавил старший сын со своей добродушно-хитрой насмешкой.

– Благослови господь вековому делу быть в соглас и мир, в совет и любовь… а мне, старику, стоять в большине твердо и неуклонно до конца предела, пока господь силы и разумения не отымет!.. Тогда сам скажу: «Не осудите, родные, приустал; печки старая спина просит! Моих же заслуг не забудьте»…

Снова раздались пожелания, впересыпку; все говорили, перебивая друг друга. Некоторые старички успели охмелеть и лезли целоваться с дедом Онуфрием и почему-то, кстати, со мной. Старший сын с рыжею лохматкой после трех рюмок совсем умилился, сбегал «мигом» за новой четвертью и потом стал со всеми целоваться и обниматься. Деда Онуфрия совсем зацеловали. От удовольствия и водки осовел он и сам, и лицо, и борода его светились несказанным блаженством.

– Король, король, Онисимыч, вполне! Дай тебе господь! – любовно несколько раз говорил ему черноволосый мужичок, постукивая по плечу и пристально глядя ему в лицо своими выпяченными глазками.

VI

Прошел год. Также осенью пришлось мне навестить одного знакомого землевладельца, жившего верстах в пяти не доезжая Больших Прорех.

Сидел я в зальце своего знакомого, у окна, выходившего в палисадник, из-за подстриженных жидких акаций которого виднелась невдалеке старая шосейная дорога; березовая роща с покрасневшими листьями стояла по другую сторону дороги, а из-за рощи, каждые полчаса, слышались свистки поездов и подымались беловатые, густые клубы паровозного дыма, мигом разносимые осенним ветром над головою рощи. Я сидел с моим приятелем и его женой, большой любительницей деревни, нарочно уговорившей мужа купить имение и заняться сельским хозяйством. Ей хотелось «изучить народ и деревню дотла», как выражалась она. Мы курили папиросы и вели разговор именно на тему «деревни». Катерина Петровна всегда считала своим долгом непременно говорить со мной «о деревне», так что, при всем уважении моем к предмету ее любопытства, такое постоянство мне несколько надоедало. Разговор на минуту у нас как будто истощился, и мы бесцельно стали смотреть в окно. Но в это время на шоссе показались два старика; один был в старом сермяжном кафтане и лаптях, другой – в рубахе и босой. Они чуть держались, хватаясь друг за друга, под напором ветра, который гнал их вдоль дороги, осыпал целым дождем побуревших листьев и пы ли, срывал с голов шляпы и развевал их жидкие, седые волосы. Добравшись до поворота, они быстро поверну ли к нашей усадьбе.

Катерина Петровна давно уже внимательно следила за ними.

– Это мой приятель, сказала она, вот тот, в поповской шляпе… Дурачок.

– Я его видел, сказал я.

– Да? Он меня чрезвычайно интересует… Мне очень хочется вникнуть в причины появления в наших деревнях этих дурачков, юродивых и пр. Их так много, – прибавила она и вышла в другую комнату навстречу старикам.

– Вот я тебе еще привел приятеля… Корми! – раздался из соседней комнаты грубоватый и шепелявый голос Ионыча, вероятно обращенный к Катерине Петровне. – Накорми его, а я тебе пойду дров нарублю, воды принесу, двор подмету…

– Ты, дедушка, откуда? – спрашивала Катерина Петровна.

– Я, сударыня, дальний… издалеча, – отвечал другой старческий голос.

– Куда же ты идешь?

– А так брожу… Потому, милая, мне конец предела пришел… Поработал на свой век, слава тебе, господи!.. Вздохнуть пора… Вот и пошел по миру разгуляться!

Голос показался мне знакомым.

– Кто ж у тебя дома остался?

– Дома у меня, как быть, дружочек, все в порядке… Королевство-то мое я, милая, пристроил, как быть; в полном виде сынам препоручил!.. Все ведь свое, трудовое было!.. Да!.. Созвал их, говорю: «Вот, сыны мои, хочу я своей власти положить конец пределу; владейте теперь нашим имуществом вы, сами принаблюдайте, а мне уж воли дайте… Приустал!» – «Ну что ж, – говорят, – старичок, иди, разгуляйся… Неволить тебя не будем! Ты и так „потрудился… Вишь, какое нам королевство оставил! Твоих заслуг не забудем!“..» Благодарю создателя, прожил век не без заслуг! Есть что на старости вспомнить, чем похвастаться!

«Неужели это говорит он, Чахра-барин? – недоумевал я. – Да, это он, его голос, нет сомнения».

– Ты нам вот что: ты нам квасу дай только, а хлеба да луку мы своего накрошим… А больше ты нам ничего не носи! Не нужно! Вели нам только квасу дать, – раздался опять бас Ионыча.

Когда Катерина Петровна прошла через залу, чтобы велеть принести квасу, я вышел к старикам.

– Ты, дедушка, какими судьбами? – воскликнул я, увидав Чахру-барина.

Чахра-барин, видимо, обрадовался.

– Вишь, и ты здесь! Какое мне счастие-то! – весело сказал он. – Али знаком? – спросил он шепотом, показав на дверь.

– Да знаком. Мои хорошие друзья.

– Хорошие, верно… Барынька – милосердная сестра, все одно!.. А ты подь-ка вот сюды… Мне тебе кое-что сказать нужно.

И дед пошел за дверь на крыльцо.

Ионыч все время усердно крошил черный хлеб в деревянную чашку, не обращая на меня никакого внимания. Я вышел вслед за стариком.

– Ты ведь, слышь, по зимам-то в Питере живешь? – допрашивал он меня, оглядываясь боязливо по сторонам, когда мы вышли на крыльцо.

– Да, в Питере.

– Чай, тебе, поди, человек там надобен? Поди, чай, тоже кое-где прислужить, за добром присмотреть…

– Нет, дедушка, мне не нужно… Что же ты, знакомого кого хотел пристроить?

Дед, не отвечая, притворил плотнее дверь в комнаты.

– Вот что я тебе хочу сказать, Миколаич, – заговорил он как-то стыдливо, не смотря мне в глаза и понизив голос, – сделай милость, возьми меня с собой в Питер! Будь друг! Я бы тебе вернее собаки услужил, слуга-раб был бы по гроб жизни… А от тебя одного востребовал бы: чтобы на улицу меня не выгонял да кус черного хлеба!.. Ну, рюмку водки когда, ежели твое расположение будет…

 

– Дедушка! да ведь тебе шестьдесят лет! Как же ты решаешься?

– Век, милячок, прожил в здешних местах, никуда не тянуло, и мысли не было, а теперь – хошь в самый Питер! Теперь ничего не боюсь… Теперь мой конец предела все одно загублен! Век нигде не бывал, а теперь иду! Бери! – иду! Я тебя полюбил… Я бы за тобой что нянька ходил… Ребятишек бы твоих нянчил, заместо родных внуков… Пса вернее, говорю, твое добро соблюдал бы!

– Да что с тобой случилось, дед?

Дед наскоро распахнул свой, подпоясанный мочалом, дырявый армячишко и, цепляясь костлявыми, дрожащими пальцами за ветхую и грязную синюю рубаху, стал усиленно рвать ее на груди.

– Вот, милячок, – говорил он, задыхаясь, напряженным шепотом, – глянько-глянь – рубаху-то!.. Полгода ношу… Обменки нету… Вошь заела!.. Другой раз выйду за село, к вечеру, чтобы не стыдно, разденусь да выполощу в пруду и рубаху, а порты… Сношенки снизвели меня!.. Говорят, «снизведем его, старого, вошью!»

– А где же Степаша?

– Степашка?.. У-у, беглая! Крови своей, родной крови бежала!.. Ты мне об ней не говори… Сношенки-то… Ты слушай, дружок, – все таинственным шепотом передавал мне Чахра-барин, стараясь снопа застегнуть на голой груди рваный зипунишко, – сношенки-то говорят, как сыны-то уехали, говорят: «Мы его снизведем, старого кота…» «Кабы ты, – говорят, – старый кот, сдох, так мужья-то с нами жили бы, не шлялись бы по сторонам!..» «Мы, – говорят, – тебя снизведем…» И туда меня, и сюда меня… «Какое, – говорят, – от тебя промышленье? Какое, – говорят, – от тебя хозяйству приращение?» А я, милячок, от утренней до вечерней зари в поле… Едешь это с сохой домой да по дороге-то пять раз наземь приляжешь… Ноги-то трясутся. Многого с меня не возьмешь… А мне, в благодарность, сухарь с водой!.. Ты слушай-ка: одонья стали складывать, залез я наверх: потому я первый был мастер одонья класть, у меня одонье-то что точеная корона выходило! Залез этто я, а сношенки-то снопы мне кидают. Повернусь этто я задом, а мне нет-нет да снопом-то в спину… «Не дури! – крикну. – Поглядней действуй!» Обернусь опять, а мне снопом-то в загривок… Ну, я и ткнусь рылом-то… «Не дури! – кричу. – Ах ты, сорока!.. Ну, ты меня жизни решишь!.. Много ль мне надоть?»… Кричу эдак, а другая-то сно-шенка мне снопом-то в рыло… Да таково метко, индо из глаз искры посыпались, а из носу руда потекла… Тут я огорчился… Сполз этто с одонья… «Ах вы, – говорю, – лихое семя! Да вам что старик-то достался?»

Бросился за ними, бить хочу, кол было взял… А они на улицу, – на улице смех: «Го-го-го! Ушел я этто, братец, на задворки, присел на кортки да и взревнул… Реву, что корова!»

И дед вдруг всхлипнул раз, другой. Все его лицо как-то неприятно сморщилось в кулачок, и он дико и глухо заныл.

Я стал его успокаивать, но он сам тотчас же отер кулаком слезы и спокойным уже голосом проговорил:

– После того стал я, братец, своему дому не хозяин, своей земле не крестьянин; стал пропадать днями и ночами, с юродивцем стакнулся, по миру пошел… ровно бы божий человек!.. Возьми ты меня, сделай милость, отсюда!

– В Петербург, старик, не могу, а вот хочешь здесь, у барыни?

– Нету, нету… Ты меня дальше… на край света отправь.

– Ну, хочешь в город, к знакомому моему?

– Иду!.. Благослови господи!.. Иду!.. Дров нарубить, воды натаскать, с ребятишками заняться… Еще послужу!

Я хотел вернуться в комнаты, но он удержал меня за рукав и опять шепотом проговорил:

– Дай ты мне, ради христа, рубль. Один рубль! Я с себя блоху-вошь изведу. Только, милячок, не сказывай никому, – прибавил он таким сердечным, жалобным тоном, что мне сразу стала понятна его невинная ложь в разговоре с хозяйкой. – Пущай ты один мое дело знаешь… Такое уж, видно, от бога произволенье тебе!.. Оплошали мы с тобой тогда маленько, при разделе-то… Промашку сделали…

– А что?

– Ежели бы мы тогда с тобой хоть малую часть за собой удержали до скончания живота, хоть бы клевушок какой, – другой бы разговор пошел! Совсе-ем бы, братец, другой разговор пошел! – серьезно-деловитым тоном прибавил несчастный Чахра-барин и утвердительно несколько раз кивнул головой. – А то вот один кафтан охранил, с собой в мешке таскаю.

Мы вошли в дом. Катерина Петровна приготовила уже старикам чуть не целый обед и уселась беседовать с ними. Но старики, наскоро поев, поспешно ушли.

Я обещал Чахре-барину уведомить его письмом на Катерину Петровну.

– Ну, ладно, – заметил он мне опять по секрету, – я забегу.

Рейтинг@Mail.ru