bannerbannerbanner
Фельдъегеря́ генералиссимуса. Роман первый в четырёх книгах. Все книги в одном томе

Николай Rostov
Фельдъегеря́ генералиссимуса. Роман первый в четырёх книгах. Все книги в одном томе

Глава третья

Два англичанина промозглым английским вечером, сидя у камина в обществе с черным догом, пили грог и молчали. Наконец, постарше – с черной повязкой на левом глазу – не выдержал и сказал:

– Старой доброй Англии, сэр Питт, пришел конец. И не уверяйте меня в обратном!

– И не надейтесь, сэр Брук, не буду, – усмехнулся сэр Питт, а черный дог поднял голову и лениво посмотрел на одноглазого.

– А все началось с той злополучной мартовской ночи в Петербурге. Не сделать такого плевого дела!?

– Это ваши люди, сэр Брук, так напоили русских гвардейцев, что они не смогли сделать это плевое дело: убить русского императора.

– Кто же знал, что русские, пьянея, раскисают, – криво улыбнулся сэр Брук и на ломаном русском языке добавил: – Как киссиэльни паришни! Ведь только мы, истинные англичане, твердеем от вина, – закончил он уже на своем родном языке.

– Их напоили не тем вином, сэр Брук! Не французским шампанским, а шотландским виски их надо было напоить, – мрачно, по-английски, пошутил сэр Питт. – Тогда бы они не раскисли, как французские гризетки!

– Если премьер-министр еще шутит, то у старой доброй Англии есть надежда на спасение.

– Не обольщайтесь мрачными шутками висельника, – невозмутимо возразил сэр Питт. – Но пока на моей шее не затянута пеньковая веревка двумя этими коротышками, мы будем бороться.

«Коротышки» – французский император Наполеон и русский император Павел Ι.

А пеньковую веревку на шее Уильяма Питта Младшего не затянут. Французы предпочитают гильотину, а русские – топор. Так что сэр Питт ошибается на счет своей участи.

И сэр Питт ослабил крахмальный воротник рубашки, отхлебнул грог из глиняной кружки и резко переменил тему разговора:

– Как наши дела в России? – и сэр Питт повернулся всем своим грузным телом в сторону сэра Брука.

Кресло под ним заскрипело тяжело и предостерегающе – как в сильный шторм корпус старой посудины, готовой в любую минуту пойти ко дну.

И сэр Брук тоже отхлебнул грог из кружки, потрепал за ухом черного дога и сказал:

– Мои люди – Негоци и Вдовуашка – сообщают, что операция «Фельдъегерь» успешно завершена, бумаги на пути в Англию. Скоро мы будем знать до мельчайших подробностей планы русских и французов.

– Сумеем ли мы только им помешать? Вот в чем вопрос!

– Вечный вопрос, сэр Питт. Быть или не быть? Ваш тезка Уильям Шекспир задавал его двести лет тому назад самому себе и Англии.

– Гамлет, сэр Брук, а не Шекспир! Не путайте. К тому же, замечу вам, там все скверно кончилось.

Сэр Брук ничего не ответил. Два английских джентльмена опять погрузились в мрачное молчание.

Зимний английский ветер свирепо бушевал за окном, английский дождь со снегом кружил в черном воздухе, но жарко полыхали дрова в камине, мирно спал черный дог у ног хозяина, и горячий грог согревал тело и ожесточал душу. На то он и английский грог, чтобы ожесточать, – и душа англичанина, чтобы ожесточаться. Англия была на краю гибели, и причиной тому были русский император Павел Ι и французский император Наполеон.

Глава четвертая

В кабинет московского генерал-губернатора Порфирий Петрович вошел пошатываясь и подволакивая левую ногу.

На сером его сюртучке болталась на нитке одна-единственная оловянная пуговица. Руки его нервически дрожали и все ловили и никак не могли поймать эту оловянную пуговицу; воспаленные глаза горели сумасшедшим огнем, недельная рыжая щетина на щеках пылала пожаром.

– Да как ты смел, милостивый государь, в таком виде ко мне явиться? – содрогнулся от гнева Ростопчин.

– Простите, граф, – только и успел ответить шепотом Порфирий Петрович – и окаменел!

Пять минут продолжался приступ артиллерийского капитана в отставке, и все это время негодующе ходил вокруг него московский генерал-губернатор, сотрясая воздух уже не русским матом, а изящными французскими фразами, не менее колкими и грозными.

Если бы он знал, что сейчас видится-грезится Порфирию Петровичу, вот бы он удивился!

А Порфирию Петровичу виделась-грезилась зимняя Сенатская площадь в Санкт-Петербурге в мельчайших подробностях, хотя в Петербурге он отродясь не бывал.

Шпалерами, побатальонно, стояли на этой площади гвардейские войска.

Бунтовали!

Но бунтовали они не против нынешнего, Павла Ι, императора, а против его сына – императора Николая Павловича.

– Полковник Тушин, – кричал на Порфирия Петровича император, – что вы медлите?

– Государь, – бесстрашно отвечал только что произведенный в полковники капитан артиллерии в отставке, – еще не все бунтовщики подошли. Видите, – указал он рукой на идущих мимо них преображенцев. – Сейчас они, голубчики, каре свое на площади выстроят, тогда мы по ним картечью и жахнем.

– Благодарю за службу, генерал Тушин! – обнял за плечи Порфирия Петровича император, когда первые же залпы картечи сдули с площади гвардейских бунтовщиков в черную полынью Невы.

По небритой щеке Порфирия Петровича в грезах и наяву потекла ледяная слеза, и он очнулся.

– Простите, граф, – сказал он еще раз, – за столь мизарабельный вид. – И смахнул слезу со щеки. – Гнал всю ночь к вам из Тверской губернии, торопился. Дело не терпит отлагательства!

– Из Тверской губернии? – холодно удивился Ростопчин, а сам подумал: «Эко куда тебя, пьяницу, занесло!»

– А вы разве не получили моего письма? – удивился в свою очередь Порфирий Петрович. Холодность московского генерал-губернатора его несколько смутила, но он тотчас понял, что граф в полном неведенье на его счет, Бог знает что вообразил о нем и потому так с ним холоден.

– Письмо? – взметнул брови Ростопчин. – Никакого письма от тебя не было. Прохор! – кликнул он своего слугу. – Всю почту ко мне на стол за последние две недели.

Прохор выбежал из кабинета, а в кабинете воцарилась тягостная тишина.

Ростопчин бочком подошел к Порфирию Петровичу и глубоко втянул ноздрями воздух. Перегаром от капитана в отставке не пахло. Пахло морозом и антоновскими яблоками. Ростопчин понял свою оплошность, взял Порфирия Петровича за его дрожащие руки и усадил в кресло, а когда Прохор принес затерявшееся письмо, даже не стал его читать.

– Закуски и водки! – сказал он слуге и ласково обратился к Порфирию Петровичу: – Ты уж извини меня, голубчик. Содом и Гоморра кругом, сам видишь. Извини. – И нетерпеливо добавил: – Рассказывай! Не томи душу.

– Сейчас, – устало ответил Порфирий Петрович. – Только с мыслями соберусь… Значит, – продолжил он задумчиво, – с ротмистром Марковым выехали мы к вам за полночь. Отъехав версты две от дому, я вдруг сообразил, что ехать в Москву – лишний крюк. Дело было ясное и так, к тому же, как я полагал из вашего письма, граф, весьма срочное. И я свернул сразу же на Петербург.

– Позволь, Порфирий Петрович, – перебил его Ростопчин, – в моем письме ничего не было сказано о сути дела, ввиду его совершенной секретности! И ротмистр Марков не был в него посвящен.

– Разумеется, граф, – невозмутимо ответил Порфирий Петрович, – Марков ничего не знал, а даже если бы и знал, ничего бы вразумительного не сказал бы. В белой горячке прибыл ко мне сей драгун и до сих пор, прошу прощения за каламбур, в ней пребывает. Но то, что он твердил в бреду, и открыло мне секретную суть дела!

Знал бы Ростопчин, с каким превеликим трудом дался Порфирию Петровичу этот каламбур, тут же бы на месте троекратно расцеловал бы капитана артиллерии в отставке за его несгибаемое присутствие духа, потому что вся соль каламбура была не в игре слов «прибыл», «в ней пребывает», а где пребывает, т. е. находится сейчас этот драгун в своей белой горячке!

Разумеется, я не скажу, где сейчас находится ротмистр Марков, раз Порфирий Петрович об этом не сказал.

– А что он твердил в бреду?

– О двадцати пяти фельдъегерях был его горячительный бред.

– Неужели? – невообразимо удивился Ростопчин.

– Да, о двадцати пяти фельдъегерях, которые коту под хвост! Но сам-то он им в руки не дастся.

– Ох, – тяжело вздохнул Ростопчин.

В кабинет с серебряным подносом вошел Прохор и поставил его перед Порфирием Петровичем.

– Вы позволите, – обратился Порфирий Петрович к Ростопчину, – я перекушу? – И тотчас налил себе в рюмку из графина водки. Выпил, закусил и продолжил свой рассказ: – На первой же почтовой станции я спросил у станционного смотрителя: «Братец, а скажи-ка ты мне вот что. Не помнишь ли ты точно… сколько фельдъегерей проезжало за последний месяц?» Смотритель посмотрел на меня подозрительно и ничего не ответил. Тогда я стал напускать на него страху. «Это как же ты государственную службу исполняешь, если не знаешь, бестия, сколько фельдъегерей проехало через твою станцию? Сгною! В Сибирь упеку!!! – закричал я на него и кивнул на лежащего бесчувственно в санях под медвежьей шкурой ротмистра Маркова: – Отвечай, пока мой генерал не проснулся!» То ли крик мой грозный на смотрителя подействовал, то ли богатырский храп драгуна, но станционная мошка на все мои вопросы без раздумий ответила. Тринадцать фельдъегерей через его станцию проехало – и все только в одну сторону – на Петербург! На следующей станции я тем же маневром допросил станционного смотрителя. Ответ был тот же: тринадцать фельдъегерей – на Петербург. И до самого Выдропужска, станция есть такая сразу же после Торжка, станционные смотрители твердили одно и то же. И только в Выдропужске станционный смотритель, старикашка разбойного вида, сущий янычар, а я их повидал на своем веку немало, мне прорычал: «Двенадцать! На Москву!» Я его схватил за грудь: не путает ли он, каналья, – точно ли, двенадцать фельдъегерей проехало – и все на Москву? Каналья побожился, что не путает. – Порфирий Петрович устало вздохнул, налил себе водки в рюмку, выпил, закусил. – Вот какая математика, граф, вышла, – сказал он генерал-губернатору графу Ростопчину Федору Васильевичу.

– Двадцать пять фельдъегерей пропало между Выдропужком и Торжком. Там их надо было искать. На следующий день, переночевав у янычара, я начал их искать. – Порфирий Петрович замолчал.

 

– И как, нашли? – нетерпеливо спросил его Ростопчин.

Порфирий Петрович оглядел кабинет, заметил обер-полицмейстера – вздрогнул.

– Не бойся. Здесь все свои, – успокоил его Ростопчин. – Московский обер-полицмейстер… Тестов Елизар Алексеевич.

– Обер-полицмейстер? – недоверчиво переспросил Порфирий Петрович, посмотрел на Елизара Алексеевича, уронил голову на стол – и через минуту кабинет наполнился его храпом!

Как ни будили капитана артиллерии в отставке, но разбудить не смогли.

– Артиллерия! – недовольно сказал Ростопчин. – Его и пушками не разбудишь.

Порфирия Петровича перенесли из кабинета в соседнюю комнату и уложили там на диване, а через два часа к нему зашел Ростопчин.

Порфирий Петрович уже не спал. Стоял у окна и смотрел на идущий на улице снег.

– Граф, простите меня за мой маскерадный храп, но обстоятельства этого дела вынуждают меня не доверять никому, – оборотился он к Ростопчину. – Только вам. – Лицо Порфирия Петровича нервно передернулось. – Фельдъегерей я не нашел, но знаю непреложно… где они могут быть… живые или мертвые. Скорее всего… мертвые. Но, – отчаянно встряхнул он голову, – все по порядку. Первым делом я решил наведаться к майорской вдове Коробковой!

Глава пятая

Пульхерия Васильевна Коробкова была женщиной во всех отношениях замечательной.

Муж ее – майор Иван Семенович Коробков – скончался пятнадцать лет тому назад от турецкой пули, попавшей ему в левый глаз, и оставил безутешной вдове дочь Парашу и небольшое имение из трех деревенек, находившихся прямо на тракте Москва – Петербург.

Сие географическое положение деревенек поначалу раздражало и печалило Пульхерию Васильевну, но потом один умный человек открыл ей все выгоды соседства ее деревенек с большой дорогой.

– Возьмите в толк, драгоценная вы моя, отчего это у ваших баб ребятишки такие? – сказал ей как-то соседский помещик – отставной гусарский корнет, заядлый охотник и картежник, любитель женского пола и прочих земных радостей, Матвей Владимирович Ноздрев – и тряхнул бесшабашной своей кудрявой головой.

– Какие такие? – не поняла Пульхерия Васильевна.

– Обличья не мужицкого, вот какие!

– Не мужицкого?

– Разумеется!

– Разумеется?

– Да как вам поделикатней растолковать, – замялся Матвей Владимирович. При всей своей легкости в обращении с дамами он не мог найти слов. Уж больно была строга и набожна Пульхерия Васильевна. – Как там в пословице? – наконец-то нашелся он – и выпалил: – Не в отца, а в заезжего молодца!

– В заезжего молодца? – возмутилась майорская вдова, мать десятилетней дочери Параши с удивительными смоляными кудрями (злые языки поговаривали: как у Матвея Владимировича Ноздрева). – Да как они смели без моего спроса и ведома? – и Пульхерия Васильевна чуть не упала в обморок от негодования, но быстро пришла в себя.

– Спасибо, – сказала она на прощанье Ноздреву, – что открыл мне глаза.

– Не стоит благодарности, – ответил отставной гусарский корнет и неожиданно протянул ей книгу: – Вот почитайте на досуге для окончательного просвещения вашего разума!

Для просвещения разума он оставил ей книгу Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» и даже закладку вложил в нужном месте, чтобы Пульхерия Васильевна без долгой проволочки просветилась. Закладку Ноздрев вложил на главе «Валдай».

Сия книга, как известно, была запрещена самой Екатериной Второй, но разрешена ее сыном Павлом Ι.

Радищев бичевал пороки, царившие во времена царствования этой великой императрицы, потому и разрешена была ее сыном. Сын очень не любил свою мать.

Прочитав эту главу, она еще больше возмутилась. «Это ж сколько же оброку утаили от меня, бедной вдовицы, эти вавилонские блудницы!» – воскликнула она в сердцах и позвала к себе Матрену-ключницу; приказала привести к себе баб, дети которых благородного обличия.

Привели почти всю деревню.

Ох и распекала она их, и позорила! «Разорили! По миру пустили!» – кричала – и велела было выпороть, но из жалости простила, а впредь наказала женскую повинность честно блюсти.

В общем, устроила придорожный бордель. И надо сказать, что слава об этом борделе была добрая. Девки в том борделе были все молодые и красивые, а уж томные удовольствия после баньки с этими девками не шли ни в какие сравнения с валдайскими.

Глава шестая

У русского путешественника в дороге два удовольствия: тараканы и клопы; а однообразные пейзажи вдоль дорог вызывают такую в них смертную скуку, что они порой стреляются, заперевшись в гостиничных номерах, а уж водку пьют без меры ведрами, иначе не доедешь.

Такие невеселые мысли приходили в голову Порфирия Петровича, когда он поздним утром выехал из Выдропужска в имение Пульхерии Васильевны Коробковой.

Отдохнувшие за ночь лошади бежали бодро, похмеленный с утра ротмистр мирно спал в санях под медвежьей шкурой, а морозное солнце светило на бездонно-синем небе так жгуче, что алмазный снег слепил глаза.

Ротмистр Марков все еще пребывал в белой горячке и был сущим наказанием Порфирия Петровича. Одно было верное средство от его оглашенной пальбы из пистолетов и бредовых криков: штоф водки, который он выпивал в один глоток и заваливался спать на сутки.

Бросить его, как вы понимаете, Порфирий Петрович не мог – и к тому же все еще надеялся, что драгун наконец-то перестанет буйствовать и расскажет, что привело его в такое буйное замешательство.

– Ишь ты, как вырядились, срамницы! – отвлек Порфирия Петровича от дорожных размышлений кучер Селифан. – Гляньте, барин.

Капитан в отставке посмотрел, куда указал кнутом кучер.

Три розовые нимфы с распущенными волосами купались в снегу возле баньки, из трубы которой под самое небо шел сизый дым.

– Завлекают в непотребство! – зло сплюнул Селифан.

– А хороши ведь! – залюбовался на это «непотребство» Порфирий Петрович. – Истинный Рубенс! – И сердце его бешено заколотилось от вида трех жарких женских тел на алмазном снегу.

– Правильно, барин, топором им отрубить все их непотребства!

– Тебе только рубить, Селифан, – засмеялся Порфирий Петрович на то, как истолковал его слова кучер. – А рубить-то есть что у них, а, Селифан?

– Знамо, есть, – усмехнулся кучер. – На то они и бабы, чтобы у них энто было. Гладкие… стервы. Аж в пот бросило, – отдал должное рубеновским формам «придорожных нимф» Селифан и спросил: – Так че, барин, приехали, что ли?

– Приехали, – ответил Порфирий Петрович. – Поворачивай направо к барскому дому. – И тройка съехала с наезженной дороги и понеслась мимо трех голых баб и баньки к деревянному барскому дому, стоящему на косогоре.

Там их уже ждали.

На крыльце стояла Матрена в душегрейке.

С высоты своего гренадерского роста она посмотрела на Порфирия Петровича, вылезшего из саней.

Неказистый, в потертом тулупчике, артиллерийский капитан в отставке не произвел на нее должного впечатления, но она все же добродушно улыбнулась ему.

– Милости просим к нам в гости, – сказала она густым басом и низко поклонилась до земли. – Баньку с дороги не изволите?

– Не до баньки нам, любезная, пока, – деловито ответил Порфирий Петрович. – Товарищ мой тяжко захворал. Боюсь, не довезу живым до дому. Барыню зови.

– Мы и сами справимся, – возразила Матрена и кликнула двух мужиков.

Мужики ловко вынули из саней спящего ротмистра и понесли в дом.

– А что с ним? – спросила Матрена Порфирия Петровича, когда драгуна уложили в гостиной на диване.

– Белая горячка, – честно ответил Порфирий Петрович. – Доктора бы надо.

– И без дохтора товарища вашего вылечим! – наклонилась над больным Матрена и потрогала лоб. – И из-за чего у него, сердешного, болезнь-то приключилась?

– Барыня где? – не захотел отвечать Порфирий Петрович Матрене. И вообще, его стала раздражать эта назойливая, имевшая на все свое понятие, баба!

– Сейчас выйдет, – ответила ему Матрена и с удивлением посмотрела на него.

«Неспроста этот капитан тут, – безошибочно определила она своим женским нутром чин Порфирия Петровича, и не только чин. – Ох, неспроста. Конец нашему благоденствию. Надо барыню предупредить, а то она со своими куриными мозгами наговорит что лишнего».

А барыня, лучезарно улыбаясь, уже входила в залу, и к ней воздушным перышком подлетел Порфирий Петрович. Приложился к ручке и стал рассыпаться в любезностях.

Потом капитан артиллерии в отставке сам удивлялся своей такой светской прыти.

Он, прожив большую часть своей жизни жизнью армейской – грубой и суровой, – всем этим светским политесам обучен не был. Да и что греха таить, Порфирий Петрович под старость лет, а ему шел пятый десяток, как мальчишка, с первого взгляда влюбился в Пульхерию Васильевну.

И она тоже влюбилась!

«Принимаю огонь на себя!» – пронеслась в ошалевшей от любви его голове артиллерийская мысль – и он забыл: и про розовых нимф возле дороги, и про двадцать пять пропавших фельдъегерей!

На целых пять минут забыл.

Глава седьмая

У податливых крестьянок

. . . . . . . . . .

К чаю накупи баранок

И скорее поезжай.

А. С. Пушкин

– Не судите меня строго, Порфирий Петрович, – коснулась деликатно после обеда Пульхерия Васильевна щекотливой темы. – Мой муж, Царствие ему Небесное, оставил меня с дочерью в непроходимой бедности. От имения не доход, а одно разорение. Неурожай за неурожаем. Мужики ленивы, а девки блудливы. И не все ли равно, где им, блудницам, молотить: на току или?.. – И она засмеялась своим очаровательным серебряным смехом.

– Я вас не осуждаю, – поцеловал в сотый раз нежную ручку очаровательницы Порфирий Петрович. – Но как же ваша дочь? Ей-то каково на все это взирать?

– Моя дочь сущий ангел! Она не догадывается, что стоит за всем нашим видимым благополучием, – грустно вздохнула Пульхерия Васильевна и, заломив руки, возвела глаза к небу: – Все страдания принимает на себя мое бедное материнское сердце.

– Благородное сердце! – поправил ее Порфирий Петрович и в очередной раз поцеловал ручку.

– Ах! – засмущалась Пульхерия Васильевна. – Как вы благородны, – сказала с придыханием и тут же, будто опомнившись (и в самом деле, нельзя же так забыться ей, степенной матери взрослой дочери), заговорила спокойно ровным голосом: – И что это я все о себе и о себе. Давайте лучше о вас. Ведь я ничего не знаю. Кто вы? Куда вы и откуда? Кто ваш друг? Что за болезнь с ним приключилась и почему? Рассказывайте! Мне все очень интересно.

И тут Порфирия Петровича понесло! Он и опомниться не успел, как наговорил такие турусы на колесах, что хоть святых выноси. А ведь был по природе человеком правдивым и ложь на дух не переносил. Потом уж, зрело размышляя, вошел в соображение, что то, что он самозабвенно так напел Пульхерии Васильевне, и не ложь была вовсе, и уж, конечно, не тот любовный обманный туман, который напускают на женщину, чтобы поймать ее в свои коварные сети. Просто Порфирий Петрович был при исполнении секретной миссии, порученной ему московским генерал-губернатором графом Ростопчиным, и волей-неволей сыграл ту роль, которую ему и должно было сыграть, несмотря на весь тот прелестно-сумасшедший угар, в котором пребывали его голова и сердце. В общем, не угорел и наговорил ей следующее!

Он, Порфирий Петрович Тушин, пребывавший до недавнего времени в отставке в чине артиллерийского капитана, был вызван в Петербург самим государем императором Павлом Первым. На аудиенции, длившейся целых пять минут, государь поручил ему и ротмистру Маркову секретнейшее дело. Почему выбор пал на них, Порфирий Петрович деликатно умолчал, правда обмолвился, что в полку был всегда на первом счету и слыл во всей армии не только храбрейшим, но и умнейшим офицером. Заметим, что последнее, насчет храбрости и ума, истинная правда.

– А какое дело поручил вам государь? – спросила Пульхерия Васильевна из-за вечного женского любопытства. – Если это, разумеется, не секрет? – И рассмеялась обворожительно своим серебряным смехом. Она была неотразима в своем простодушии и лукавстве.

– Секрет, – ответил Порфирий Петрович и улыбнулся в свои рыжие усы: – Секрет преогромнейший! Но вам, Пульхерия Васильевна, скажу. Государь поручил нам с ротмистром, – зашептал он страстно в розовое ушко соблазнительницы, – перевезти из Петербурга в Париж императору Франции Наполеону бумаги такой важности, что сии бумаги разорваны на две половины! Вторую половину везут другие люди. Какие… даже я не знаю.

– Разорваны? Зачем? – не поняла Пульхерия Васильевна. – Их же нельзя будет прочесть!

– Вот именно! По отдельности нельзя, а соединив вместе… Вы понимаете?

 

– Понимаю, – ответила Пульхерия Васильевна, но по ее лицу было видно, что ничегошеньки она не поняла, да и понимать не хочет. Разорванные на две половины бумаги – как неромантично и скучно! Она ожидала большего. – А что с ротмистром? – спросила она вдруг неожиданно строго. – Надеюсь, причиной его болезни не эти бумаги?

Положительно, она была прелестна! Порфирий Петрович даже не обиделся на ее ничем не прикрытое равнодушие ко всем этим бумагам. Напротив, возрадовался неописуемо.

– Обычная история, – сказал он подчеркнуто иронично. – Несчастная любовь. – И рассказал сентиментальную историю в духе Карамзина, его «Бедной Лизы», и французских романов.

Сам Порфирий Петрович ни Карамзина, ни романов французских не читал, но сочинил любовную историю драгунского ротмистра довольно ловко и доставил полное удовольствие Пульхерии Васильевне. Вдоволь облилась она слезами над историей любви бедного драгуна и несчастной девушки Маши, дочери богатых и знатных родителей. Все там было: и свидания под луной, и тайком посланные письма, и гнев деспота-отца, и мучительная болезнь – и смерть Маши! После нее и запил ротмистр Марков.

– Как я его понимаю, – утерев слезы, проговорила Пульхерия Васильевна. – Как понимаю! – Голос ее задрожал, и она опять заплакала, и Порфирию Петровичу показалось, что плачет она не только о несчастном драгуне, но и о чем-то своем. – Что это я так раскиселилась? – как всегда внезапно переменила она свое настроение и заговорила беспечно и весело: – Вам бы с дороги, Порфирий Петрович, в баньке не мешало бы попариться!

– В баньке? – покраснел как вареный рак капитан в отставке.

– Да нет, не в той баньке у дороги, а в моей собственной баньке! – засмеялась она и пристально посмотрела ему в глаза – и долгим страстным поцелуем перехватила его ответ.

В нестерпимый жар бросило Порфирия Петровича, и убоялся артиллерийский капитан в отставке… как бы ему не впасть в свое немое оцепенение!

Не впал.

– Психея! – прошептал он (назвать ее Пульхерией ему показалось несообразно диким, когда она вошла к нему в баню, ничуть не смущаясь своей наготы, а даже, наоборот, давая ему рассмотреть во всех прелестных подробностях свое античное тело: выпуклый, подобно небесному куполу, живот с обворожительной родинкой пониже кратера пупка; полновесные, словно виноградные гроздья, груди, налитые виноградным вином любви, которое он сейчас будет пить, прильнув губами в поцелуе к ее розовому соску, набухшему от нестерпимого ожидания этого поцелуя…). – Психея! – повторил он уже громко и опустился перед ней на колени.

Его глаза оказались напротив тех, опушенных солнечным золотом, губ, ради которых, в сущности, он и встал на колени. Они были сочные и яркие, – и налитые, нет, не вином, а кровью, тоже вожделенно ждали его поцелуя.

– Психея! – опалил он их своим дыханием.

– Потом. Не сейчас, – наклонилась она над ним, и ее грудь коснулись его щеки. – Ведь мы сюда не только за этим пришли, – сказала насмешливо и добавила буднично: – А чтобы и помыться.

– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.

Язык его не повернулся назвать ее теперь Психеей. Она была уже другая. Лучше или хуже, он не знал.

Пожалуй, лучше.

Они стояли, как говорится, глаза в глаза – и он бесцеремонно положил свою правую руку ей на грудь и сгреб лебяжий пух груди в кулак, а левую руку запустил под ее дивный, упругий живот!

Золотые волосы оказались неожиданно колючими, а то самое пульсировало – невыносимо нежно и издевательски ровно и спокойно – как и ее сердце.

Порфирия Петровича бросило в холодный пот – и он отнял руки, а Пульхерия Васильевна засмеялась серебряным своим смехом:

– Непременно сведу, но сперва мыться! – и, обвив его шею, крепко поцеловала в губы. – Не бойся, – засмеялась она опять, – я и этим доставлю тебе удовольствие. – И доставила.

Как опытный чичероне, провела она артиллерийского капитана в отставке от подножия своего роскошного тела до вершины.

Сперва он тер мочалкой ее царственную спину и шею, потом нежно обволакивал воздушной пеной груди, скользил рукой по животу и по стройным, с хищным изгибом татарского лука, бедрам – и ниже – до ступней.

Розовые пятки и тонкие, как у арабских скакунов, щиколотки сводили его с ума не меньше, чем ядра ее ягодиц, выточенные будто алмазным резцом из неведомого на земле материала – воздушного и твердого одновременно! А ее прелестные руки от перламутровых длинных изящных пальчиков до темных волос подмышек – бездна, смерть, погибель человеческая, но радостная и вечная!

Свое сокровенное она ему мыть не дала. И даже попросила его выйти; при этом пришла в невообразимое смущение. Он вышел.

Когда она его позвала и он вернулся, приказала встать перед ней на колени. Он встал.

– Теперь можно все, – сказала она тихо и улыбнулась блаженно.

– Афродита! – вымолвил Порфирий Петрович. Очередная метаморфоза произошла с ее телом. – Афродита, – нежно коснулся он губами лепестков ее половых губ.

Да простит меня читатель за столь грубый медицинский термин, коим я обозвал тот прелестный цветок Афродиты, которым щедро одарила природа Пульхерию Васильевну.

Потом он осторожно раскрыл руками сей прелестный бутон любви и запустил внутрь него свой язык, будто пчелиное жало, чтобы собрать там нектар наслаждений.

Афродита затрепетала.

Затрепетал и Порфирий Петрович.

– Милый, милый, – заговорила она и, обхватив его голову ладонями, вдавила в свое тело. Колени ее подкосились, и она опустилась на пол. Порфирий Петрович обнял ее за плечи и стал осыпать поцелуями. Она в ответ тихо стонала.

На вершине блаженной страсти она громко, по-звериному, кричала и два раза укусила капитана в отставке в плечо. Пришлось и Порфирию Петровичу два раза крикнуть.

Потом они долго в изнеможении лежали рядом.

Потом они опять предались страсти.

Потом еще… и еще.

Пульхерия Васильевна была ненасытна.

Только под утро они вышли из бани и пошли пить чай.

Пили они его из трехведерного самовара и молчали. Им вроде и не о чем было больше разговаривать, а если бы и было, то обошлись бы, словно муж и жена, без слов.

– Ты когда едешь? – только и спросила она Порфирия Петровича, когда он вышел из-за стола.

– Надо бы завтра, но… – пожал неопределенно плечами Порфирий Петрович.

– Не беспокойся за своего драгунского ротмистра. Матрена его живо вылечит. Она у меня травница и колдунья. Я ее порой сама боюсь.

– Ну-ну, – поцеловал Порфирий Петрович Пульхерию Васильевну по-домашнему в лоб. – Будет ерунду молоть. Колдунья. Не верь. Суеверие. – И вышел из залы.

– Право, смешно, – тихо сказала она ему вслед. – Как не верить, раз колдунья? – И перекрестилась на икону: – Прости меня, Господи, грешницу. Ох, грехи мои тяжкие. – И ее мысли унесли в такие леса дремучие и дали неоглядные, что Порфирий Петрович содрогнулся бы непременно, узнай он их.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru