bannerbannerbanner
Супервратарь и другие фантастические истории

Николай Николаевич Наседкин
Супервратарь и другие фантастические истории

Я вздрагиваю, дёргаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Чёрт! Может, к Валентине перебраться под одеяло – всё, глядишь, не так жутко будет.

Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жёсткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернёт всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнёт мою судьбу. Неужели – финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.

От злой неизбывной тоски.

5

Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всём теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!

Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И – конечно, закон подлости! – той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!

Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, моё тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулёзно собирать и подшивать все мои газетные рассказы, статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из «Славы Севастополя». Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из «Ласпи» поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки – все телефоны редакции.

Надо ещё ждать и ждать, и ждать – только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь – нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает – органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.

Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чём говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу – в школу. До девяти ещё уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая – от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.

Чуть уравновесило.

К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.

Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте своё писательское воображение, своё литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна – у неё в отделе культуры я проходил тогда практику – ещё в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далёкий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения – пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..

– Аллё! Редакция, – слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.

– Ирина Васильевна! – ору я как оглашенный, перепугав Фурсика. – Это я, Андрей Назаров! Помните меня?

– А как же, как же, Андрюша! – слышу я искреннюю радость в голосе бывшей моей шефини. – Ты откуда звонишь? Ты где сейчас?..

* * *

Тогда, в то лето, я был молод, пылок, ошалевший от моря, солнца, юга, пузырящийся ещё робким писательским вдохновением, возбуждённый возможностью каждодневно изливать на бумагу свои бурно-сумбурные мысли и чувства, опьянённый первыми похвалами и редакционными премиями.

И, уж разумеется, я влюбился тогда в Ирину Васильевну – втюрился всерьёз и, как мне мнилось, надолго. Она обогнала меня всего на шесть лет, гляделась юной, была красивой той утончённой субтильной красотой, каковой наделял я в воображении тургеневских героинь. На день рождения я подарил ей пылающий букет багряных роз и после стаканчика «Крымской мадеры», оставшись с Ириной Васильевной на минуту вдвоём в отделе, начал лепетать что-то о своих чувствах и её тургеневской красоте…

Но тут заявился её муж – высокий бравый кавторанг со смоляным чубом из-под форменной твёрдой фуражки – и всё, дурак, испортил.

Мужа её я не любил.

Мои чувства к Ирине Васильевне пошатнулись и дали трещину после жестокого оскорбления с её стороны. Я решился таки и предложил в газету свой рассказ «Взрослая жизнь». Рассказ о любви, о ревности, о первом растоптанном чувстве молодой девчонки-студенточки. Она забеременела и решается на страшное – ребёнка от ненавистного человека, обманувшего её, сразу после рождения уничтожить…

Я, как и все начинающие беллетристы, страдал жуткой стыдливостью, робостью и крайней легкоранимостью. А Ирина Васильевна – ох уж эта Ирина Васильевна! – взяла да и усмехнулась: мол, Андрюша, рассказ написать, это не репортаж выдать из пионерлагеря. Да и в женской психологии, дескать, ты ничегошеньки не понимаешь…

Переварив этот убийственный щелчок, насытившись обидой, я решил жестоко отомстить. Я взял и переписал своей рукой строка в строку шедевр Ивана Алексеевича Бунина «Лёгкое дыхание». Я лишь изменил заглавие на «Чистый голос», имя героини и везде в тексте вместо «креста» вписал «обелиск» и «памятник», из гимназистки героиню сделал школьницей, и убивает её не казачий офицер, а милицейский лейтенант.

Результат эксперимента я предвидел, но всё равно он ошеломил меня.

– Прости, Андрюша, – сокрушённо высказалась Ирина Васильевна, – но всё же литература, проза – не твоя стезя. И новый рассказ твой неудачен – растянут, скучен, язык беден, стиль ни к чёрту. А взять образ классной руководительницы, старой девы – зачем он вообще нужен? Абсолютно лишний…

Я раскрыл карты.

Ирина Васильевна ужасно смутилась, заалела щёчками и надулась.

Правда, через недельку мы опять друг другу улыбались, и так как я уже не трепетал её, то остальные мои крымские денёчки прожили мы дружно, в лёгком приятном общении, и я даже поцеловал её при прощании в её мягкие вкусные губки.

Поцеловал жарко, томительно, всерьёз.

* * *

Сейчас, по всем законам человеческого общежития, в благодарность за розовую юношескую влюблённость надо бы пообщаться-поговорить с Ириной Васильевной, порасспросить о её житье-бытье…

Но мне не до условностей. Да и счётчик где-то там, на телефонной станции, бешено вращается, накручивает не гривны – рубли. Я бесцеремонно прерываю воркотню в трубке:

– Ирина Васильевна, скажите, Володя Петров по-прежнему в редакции?

– Володя?.. Петров?! Ах, ты не знаешь – Володя умер. Два года назад.

– Как умер?От чего?

– Инфаркт.От инфаркта. И глупо так: на спор приподнял передок редакционной «Волги» – и сердце разорвалось…

Далёкая Ирина Васильевна ещё что-то говорит, объясняет, размазывает. Я осторожно, боясь сделать ей больно, пристраиваю трубку на аппарат и застываю в прострации. Думать ни о чём не хочется. Я нашариваю на столе бутылку, запрокидываю распухшую голову и выбулькиваю в себя остатки горького лекарства. Смотрю с минуту на встревоженного нервного кота и рявкаю:

– Ну не может же, чёр-р-рт побери, этого быть! Не может!!!

6

Спохватившись, я звякаю на службу: дескать, приболел, надо отлежаться.

Начальство недовольно вздыхает, но демократично благословляет на лечение, советует не пренебрегать здоровьем. Что ж, подлечиться ещё я не прочь – перцовая микстура от длительного хранения с чужой пробкой явно ослабла, испарила-выпустила свои градусы. Эх, напиться, что ли, отключить и разгрузить бедную головушку?..

Но – нет! К моменту разговора с Сибирью я должен быть в форме: соображать и запоминать. Только б Надя оказалась дома…

Проходят-протягиваются тягучих два часа. Всё это бесконечное пространство времени я, мучая сердце, поглощаю густейший кофе и занимаюсь шагистикой – меряю и меряю диагональ большой комнаты. Фурсик, чуя мою встопорщенность, не путается, как обычно, под ногами – зарылся в глубины кресла, изобразил из себя рыжий клубок и отрешённо дремлет.

Наконец-то трель междугородки.

– Надя, Надя! Алло!

– Чё случилось, Андрей?! – вопит, в свою очередь, переполошённая сестра: телефонный разговор через всю страну в наши дни, как правило, – трагическая необходимость.

– Надя! Объяснять некогда – потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?

– Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили – мимо нашего дома похороны-то шли… Венков столько, оркестр был…

– Надя, Надя, подожди! – ору я с тоской. – Что случилось с ним? От чего?

– Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул – прям в рот себе. Два дня ещё жил-мучился, да вот и помер…

Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал ещё до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.

Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек – убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения.

Срок – точен; способ ухода из жизни – случаен.

А при чём же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это – совпадения? Или…

Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему – я?..

 

Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжёлые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры…

Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум – «Аллергия»! Мне позвонили из журнала «Москва» месяца три назад и сообщили, что моя повесть идёт наконец-то в одном из ближайших номеров.

Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но – некогда. Ведь сегодня – пятница, времени совсем нет. Срочно – остановить! Задержать! Снять! Запретить!

Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И – длинные гудки. Ах, чёрт! У них обед уже… Так, значит, пока – на почту. Я выскрёбываю деньги из заначки и бегу.

На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы в редакцию: «Мою повесть “Аллергия” печатать запрещаю все подробности по телефону. Назаров». И вдруг – нелепость, конфуз: у меня не хватает расплатиться за телеграмму – рублей пятнадцать.

– Девушка! Бога ради! – умоляю-унижаюсь я. – Вот моё писательское удостоверение. Я – местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей…

«Девушка», мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом:

– Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в «Местной жизни» всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке – за четыре тысячи. Мне очень нравится…

– Спасибо, спасибо! – вспыхиваю я.

– Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью «Аллергия»?

Объяснять, конечно, некогда, да и смысла нет, но я, признаться, впервые сталкиваюсь с таким непосредственным откликом на моё писательство. Приходится по ходу сочинительствовать:

– Видите ли, я взял, да и выдумал новый вариант этой повести – намного, по-моему, лучший. Вот и хочу заменить.

Телеграфистка благоговейно мне внимает. В другое время я бы целый день ходил Гоголем или по крайней мере Куприным, однако теперь мне не до авторского форса. Надо действовать.

Но телефонная связь и после обеда не рождается: никто трубку там, в «Москве», и не думает поднимать. Наконец, перепробовав все номера редакции и раскалившись до бешенства, я законтачиваю разговор, как выясняется, с бабусей-уборщицей.

– И-и-и, милок, их никогошеньки и нету. Оне ж номер новый очередной выпустили, вот и отдыхают нонче, празднуют…

Значит, номер вышел! Неужто – в нём? Боже! Я понимаю: обстоятельства не переплюнешь – надо ждать. Дрыгаться и подпрыгивать бесполезно. Я поелику возможно беру себя в руки, возвращаюсь в действительность, к будничным мирским заботам. Фурсик теребит меня недовольным мявканьем, жалобно стонет: мол, ты, хозяин, сам не жрёшь, не лопаешь, но меня-то не забывай подкармливать!

Подхватив оголодавшую животину на руки, что этот огненно-рыжий наглец обожает донельзя, я несу его, хрюкающего от удовольствия, на кухню, наливаю ему для начала молочка. Я становлюсь вдруг страшно добрым и сентиментальным. Я гляжу, как кот, этот наш мартовский похудевший кот с куделями линяющей шерсти на рыжих боках, алчно лакает молоко, и на глаза мои уставшие набегают очистительные щиплющие слёзы. Я отпиливаю ножом увесистый кусок мороженого минтая и пластик коровьей печёнки, размягчаю их под струёй горячей воды и вываливаю Фурсу под нос. Кастратик наш очумело смотрит на меня пару секунд, боясь подвоха, подпрыгивает от сладострастия и с урчанием впивается клыками в деликатесы.

Я же, переодевшись, продолжаю гоношиться на кухне, изобретать ужин понестандартнее. К приходу Вали холодильник капитально распотрошён. На столе теснятся блюдца и тарелки: салат из свежей капустки, морковочки, топинамбура, лука-репки и чеснока под майонезом, кружочки колбасы и квадратики сала с маринованным хреном, тут же – вспоротая баночка паштета шпротного; а на горячее – печень с картофельным пюре под томатным соусом…

– Чего это ты? – подозрительно смотрит жена в мои трезвые мягкие глаза. – Что случилось-то?

– Ничего особенного, – кротко говорю я. – Решил вот чуть скрасить конец недели – вкусно поужинать. Да и, – с улыбкой и по делу привираю я, – позвонили сегодня из журнала «Москва»: моя повесть идёт. Ты же знаешь, как я всегда мечтал появиться в этом журнале. Кстати, они просят приехать срочно, в понедельник: вёрстку прямо в редакции вычитать – времени уже нет.

Придумка про вёрстку выскочила наобум, из подсознания, но вовремя. Действительно, что ж на телефон надеяться.

Когда уже принимаемся за трапезу. Валя нежданно ошарашивает:

– Может, тогда уж и выпьем немного?

– Нет! – испуганно вскрикиваю я. – У меня от этой перцовой изжога потом.

– При чём тут перцовая? У меня сухонького бутылка есть.

Мы чокаемся, пьём тёплое кисловатое «Ркацители», едим-жуём и по привычке помалкиваем. Но обстановка, атмосфера как-то щекочет, подталкивает к общению. Давненько мы вот так по-доброму, без спешки и обоюдного раздражения не сиживали за ужинным столом.

– Что это Фурсик ничего не просит? – взглядывает жена на «вождя краснокожих», сыто урчащего на радиаторе отопления.

– Я уже его обкормил.

– А-а-а.

Снова – потеря связи. Труднёхонько сразу настроиться на волну друг друга. Я украдкой смотрю на Валю, рассматриваю… А что, ей рыжинка в волосах к лицу. Наверное, седина взялась пробиваться, вот и подкрашивается. И кот рыжий, и жена… Похудела-то как! Бледная… Уж у меня-то по сравнению с её – работа не работа, а рай… Надо её вытаскивать в выходные из дома, совсем света Божьего не видит…

– Валь, – окликаю я размягчённым, как сливочное масло, голосом, – я слышал сегодня по радио: в воскресенье в главном соборе архиепископ будет мэра нашего напутствовать. Пойдём?

– Ой! – вспыхивает жена. – Правда? Пошли, конечно. В церкви с осени, поди, не были, да и с мэром интересно как там будет.

– А завтра, – великодушно продолжаю я, – с утра вместе уборочку провернём, да и на Набережную гулять и в картинную галерею заглянем, где-нибудь кофе с пирожными налопаемся… А?

Валентина – в трансе.

Выходные – как красные дни. Раньше от них лишь головная боль оставалась и бульканье-кипение в душе от бесконечных скандалов, скандальчиков и ссор. А в этот раз отдыхаем вкусно, всласть. Гуляем по солнечным лужам, смотрим наивное японское кино про оживших динозавров, рассматриваем выставку нашенских доморощенных Брюлловых и Малевичей. В воскресенье любуемся в храме на опереточно-кукольный обряд благословления владыкой вновь избранного мэра города на царство. Заскакиваем мы и на вокзал, покупаем мне билет в Москву. Валя выделяет денег аж на купе – страшенная просто-напросто сумма. А уже дома отсчитывает мне в дорогу еще и пухлую пачечку ассигнаций.

– Мало ли, – говорит, – чего…

Эти две ночи мы спим вместе. Даже – не спим… Почти не спим. Словно вернулся вдруг и нежданно наш горячий медовый месяц.

– Андрюша, – шепчет робко и счастливо Валя, закопавшись мне под мышку, – а я уж думала: нашей семьи больше нет… Будь всегда таким, а!..

Жаркий детский лепет жены переворачивает во мне сердце. Больно.

Больно и страшно.

7

Поезд прикатывает в столицу раным-ранёхонько.

Однако ж киоскер в будочке-аквариуме «Роспечати» на вокзале уже возюкается, раскладывает-выставляет свой пёстрый товар. На самое видное место – «Мистер Икс», «Эротика», «Эрос», «Акт» и прочая аляповатая похабная порнуха. В глубине киоска, на задней стенке, находят свое место и нормальные газеты-журналы. Среди них – свежая «Москва».

– Дайте! – вскрикиваю я, стукнув нетерпеливо в стекло. – Дайте «Москву» – поезд отходит. Без сдачи!

Мордатый порноторгаш кривит недовольно-угрожающую мину, но, узрев пятитысячную купюру-простыню в моей руке, благосклонно приоткрывает створку и выкидывает журнал.

Я нахожу в зале ожидания на втором этаже свободное место в дальнем углу, плюхаюсь и ещё минут пять держу книжку журнала на коленях, крепко прижав ладонью.

Нет сил открыть…

Но – судьбу не переждёшь. Я рывком распахиваю внутренности «Москвы» и сразу же вижу в оглавлении: Андрей НАЗАРОВ. «Аллергия». Повесть.

Пр-р-рокля-а-а-тие!

Я перелистываю журнальные страницы с моим злосчастным, моим роковым произведением. Как я мечтал, как я молил Бога, как жаждал я увидеть свою фамилию в этом журнале-короле нашей серьёзной литературы… И вот теперь я готов визжать от бессильной ярости, от ужаса происшедшего: моя повесть напечатана в «Москве». Она вышла в свет.

Глаза мои скользят по знакомым до запятой, до любимого многочисленного тире строчкам:

«Виктор её ненавидел. Он ненавидел её рыжие мелко завитые кудельки, её по-дурацки перевёрнутые дужками вниз модные очки с толстенными стёклами, делающими взгляд постоянно насмешливым, он ненавидел её острый бледный нос…

…Она умирала тяжело, мучительно, страшно – от рака лёгких. Когда она, задыхаясь и хрипя, звала его – просила воды или ещё что, он, стиснув зубы до онемения в скулах, сидел на кухне и с ненавистью думал:

“Скорей бы! Ах, скорей бы!..”

Она умерла весной…»

Я сминаю-комкаю журнал, зарываюсь в него лицом и, не обращая внимания на вокзальных соседей, давлюсь всхлипами. Я вдруг и отчётливо, каждой клеточкой мозга и сердца понимаю: и никого-то, кроме Валентины, у меня на всём белом свете нету… Ни-ко-го-шень-ки!

Как же я теперь жить буду?..

8

…Вот уже минуло-протащилось полгода.

Жена моя, Валя, умерла в начале апреля – от острого воспаления лёгких. Проклятые эскулапы! Даже такую пустячную хворь одолеть не могут…

Правда, Валя грипп на ногах перенесла: как же, выпускные экзамены скоро, можно разве питомцев-оболтусов своих среднеобразованных бросить в такой момент! Ну и, конечно, осложнение на лёгкие перекинулось – сгорела в несколько дней…

А я, я-то здесь при чём, а?! Я же умолял её лечиться, лекарствами её пичкал, ухаживал за ней, когда слегла, с ложечки кормил-поил… Я не хотел, чтобы она умирала.

Не хотел!

А как она-то не хотела. Уже в последний день, вернее, ночь, приподнялась из последних силёнок с подушки, обхватила меня за шею истончённой рукой, до боли стиснула.

– Андрей, Андрюшенька! Ведь только-только жить начали! Я не хочу сейчас…

– Успокойся, – мямлил я, давясь слезами, – ты не умрёшь. Что ты! Кто ж от таких пустяков помирает – уж давно бы земной шар опустел.

– Правда? Правда? – взбодрилась чуть она, заглядывая в мои измученные глаза с робкой надеждой.

– Успокойся! Конечно, правда, – выдавил я, видя в затемневших зрачках её самого себя и зыбкую тень-отблеск Ангела Вечности…

Все эти полгода я пролежал на диване. С работы, само собой, ушёл: просто перестал туда ходить и всё – даже трудовую не забрал. О деньгах не думал, но они сами свалились: заплатили в журнале за проклятую повесть да вдруг запустили в издательстве второй тираж суперобложечной книги – перевели мне на сберкнижку гонорарий. Одному – с лихвой.

И вот я лежал. Днями и ночами. Спал урывками, барахтаясь в липких, вязких сновидениях. Выходил раз в неделю – подкупить еды-питья. Поначалу, с поминок, запил было крепко, ударился в запой, но – завязал. По пьяни всё тянуло прикончить самого себя, самоубиться. А я для чего-то ещё хотел жить. Хотя то состояние, в каковом я находился, жизнью назвать было сложновато. Я лежал в прострации. Не умывался, не чистил зубы, не брился. Я вырвал телефон из розетки и не реагировал на звонки в дверь. Решил: когда взламывать примутся, забеспокоившись, тогда открою. Но никто, видно, всерьёз не тревожился. Да и кому я, собственно, нужен?.. Фурсику, разве. Только из-за него я через силу поднимался лишний раз, кормил несчастного зверя, споласкивал его ванночку-лоток. Потом снова с ним заваливались-опрокидывались на диван. Фурс хронически спал, я – воспалённо думал.

Я лежал и – думал, думал, размышлял, пытаясь понять, осознать устройство случившегося, механизм событий. О случайностях и совпадениях речи и быть не могло. Ясно как Божий день: между смертью моих героев и скоропостижной кончиной их прототипов – прямейшая связь. Выходит, я – убийца?.. Но я же не знал, не знал, чёрт побери! Я же не злонамеренно, не умышленно, не рассудочно приговаривал к смерти того или иного человека в моём мире, в воображаемом мире… В чём же тогда вина моя, Господи?

И, уж конечно, путаясь в этих бесчисленных «как?», «зачем?», «почему?», я не хватался за ручку и бумагу, дабы привычным письменным способом всё разъять на части, разложить по полочкам, просветить анализом, понять. Я боялся письменного стола. Я твёрдо, ещё в первые дни обречённого лежания, решил: с писаниной, с сочинительством покончено раз и навсегда. Да ведь я теперь просто-напросто не смогу писать!..

 

Однако ж время сделало своё дело. Покаянные мысли, страх, безысходная тоска и мистический ужас начали переворачиваться, перевариваться, перебраживать – в ярость, в злобу, в бунт. Сбалансировался я примерно на следующем: с таким смертным грузом на сердце мне не жить. Без авторучки в руке, без писательства мне не существовать. Без движения, без возвращения к людям мне не быть. А значит – нечего и терять. Или пан, или пропал. И – вот правильно! – тварь ли я дрожащая или право имею? Если Кто-то дал мне силу и власть в сочинительстве, значит, этот Кто-то и дал мне право пользоваться этой силой и этой властью? Значит, я сам волен решать – быть или не быть!..

Признаюсь, от всей этой круговерти опасных и притягательных мыслей я слегка развинтился, тронулся, помешался. А может быть, и не слегка.

Я решился.

Напустив ванну кипятковой воды, я отмок, тщательно отмылся от многослойной грязи. Обстриг обгрызенные ногти. Уничтожил кустистую бороду. Расчесал, кривясь от боли, обвисшие по-хипповски волосы. Натянул чистое бельё на задышавшее тело. Выпил две чашки горчайшего кофе. Убрал-вытер с письменного стола почти вершковый слой пыли. И – сел. Взбудораженный Фурсик вскочил привычно ко мне на колени, вытянулся блаженно и подзабыто вкусно заурчал.

Я решил написать повесть. Или рассказ.

Главный герой должен был в конце умереть. Как? От чего? Каков сюжет произведения?.. Это я представлял себе ещё смутно, совсем туманно. Я только определил, кто будет героем. Точнее: я видел явственно прототипа.

Я знал его много лет, когда-то работал с ним – мразь из мразей. В одной из своих вещей я упомянул о нём в эпизоде: дал две-три черты его наглой внешности, два-три характерных штришка его мерзкой фарисейской биографии. Убивать там, в той повести, я его и не думал, напротив, он по сюжету благоденствовал и карьерился. Теперь, в жизни, карьера его сорвалась: он оказался профнепригодным, к тому ж проворовался, так что полетел вверх тормашками из начальнического кресла. Но, как и все они из породы непотопляемых прохвостов, мой будущий герой нашёл-таки, отыскал себе вполне тёплое местечко, всплыл и продолжает приванивать вокруг себя…

Короче, на этой особи я решился провести фантастический эксперимент, проверить свою безумную силу.

Я мучился трое суток. Я сидел, часами не вылезая, за столом. Ходил, турнув кота, из угла в угол, расплющил-сжевал колпачки двух ручек, перемарал листов двадцать бумаги – бес-по-лез-но! Масть не шла. Этот проклятый лупоглазый прототип щеперился, упирался, выскальзывал, никак не втискивался живьём в пространство рассказа. Вместо живого убедительного героя рисовалось нечто ходульное, манекенное, кисельное.

И вдруг я поймал себя, зафиксировал: во мне, в мозгу моём пульсирует, рождается, рвётся во внешний мир совсем другая история, совсем другой герой. Я наконец-то услышал тот волнительный гул в душе, который вот-вот начнёт проясняться, упорядочиваться, проявляться в слова, образы, сюжетные ходы…

Но мне не нужен этот сюжет!

Я пытаюсь бороться с собой, глушить-заглушать рвущийся из глубин сознания разгорающийся творческий импульс или хотя бы повернуть его в нужное, необходимое, продуманное русло. Напрасно! Меня охватывает неудержимая дрожь нетерпения. Я бросаюсь к столу, хватаю судорожно ручку и начинаю стремительно покрывать саван бумаги нервными прыгающими строчками: «Просматривать газеты начинаю я всегда с последней полосы. И сразу – с некрологов. Так уж привык…»

Я пишу эту повесть о самом себе, о событиях последнего года, о своём позднем ужасном прозрении. Я пишу с жаром, с сумасшедшим вдохновением, почти не отрываясь от стола. Бедный Фурсик разъярился от голода и жажды, вопит где-то там, в ванной – я запер его, чтобы не мешал. Я пишу-сочиняю горестное повествование о герое-писателе, обладавшем страшным убийственным даром, и прототипом которого являюсь я сам. И я уже знаю, прозрев весь ход сюжета, что в финале моей мрачной повести герой мой умрёт…

Я не могу не написать эту повесть. Но я не хочу, не желаю – слышите вы! – я не хочу, чтобы её… Я боюсь!

Я страшно хочу жить!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru