bannerbannerbanner
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову

Николай Гарин-Михайловский
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову

– Что вы с ним делаете?

– На дрова пилим.

Что стоила работа в лесу, вывозка к реке, сплав?

– Какая часть плотов так пропадает?

– Большая половина.

Вечер. Глухо шумит осенний ветер, шелестя сухой крышей нашей фанзы. Тускло горит длинная, параллельно полу воткнутая, корейская свечка. Несколько человек корейцев сидят на пороге.

– Они спрашивают: чем дарить им высоких гостей?

– Скажите, мы никаких подарков, кроме их сказок, не принимаем. Если хозяин хочет доставить своим гостям удовольствие, пусть он расскажет сказку.

Хозяин переглядывается с женой и смеется.

– Какие мы знаем сказки? Наши сказки простые.

– Их нам и надо.

– Говорит: надо подумать.

Пауза.

– Вот наша сказка, – говорит хозяин, смотря усиленно в землю и раскуривая свою трубку. – Один человек выкрал себе жену и ушел он с ней на Амноку рыбачить. И жили они, вот как и мы, на Амноке. Пока муж был здоров, все шло хорошо, потому что они любили друг друга. Другой раз нет рыбы, – ну, покрепче прижмутся друг к другу, чтобы меньше есть хотелось, и уснут. Но простудился раз муж на реке и свалился. Тогда плохо пришлось им: нет рыбы, нет чумизы, нет денег знахаря позвать. Лежит муж и говорит:

– Если б мне теперь рыбки съесть, я бы выздоровел, а без рыбы умру.

Ничего не ответила ему жена и ушла на реку.

Сидела, сидела – нет рыбы.

Тогда она взяла нож, вырезала из своей ноги длинный кусок мяса, пришла домой, изжарила и подала мужу.

– Я никогда не ел такой вкусной рыбы, – сказал муж, – как ты поймала ее?

– Я сидела на берегу и просила небо и морского царя, и рыба выскочила из воды ко мне на берег.

– Ах, – сказал муж, – я уже наполовину ожил, еще бы одну такую рыбку, и совсем бы я выздоровел. Не попросишь ли ты еще одну?

– Попробую, – сказала жена и опять пошла и вырезала себе кусок мяса из второй ноги.

Муж съел и сказал:

– Ну теперь я совсем здоров; никогда я не ел такой вкусной рыбы.

Муж выздоровел, а жена его день ото дня таяла. Муж никак не мог понять, в чем дело, когда однажды увидел у спавшей жены кровь на ногах, посмотрел и увидел страшные раны. Тогда он понял, откуда жена доставала ему рыбу, и от горя болезнь опять возвратилась к нему, и через три дня он умер.

Собрав последние силы, жена продала все, похоронила мужа и осталась одна во всем свете на помеху всем.

Она пошла к реке и бросилась в нее.

Но она не утонула: с неба спустилась в воду радуга, по ней сошел муж ее, подал ей руку, и оба они, уже здоровые и счастливые, ушли в небо, к великому Оконшанте.

После того в той округе, где жила утопленница, три года был голод, пока один предсказатель не сказал, проходя, жителям:

– Вы до тех пор не избавитесь от голода, пока не поставите в честь утонувшей установленного для добродетельных женщин памятника.

Тогда жители обратились через губернатора к императору и, получив от него разрешение и грамоту, воздвигли установленный по закону памятник в честь добродетельной жены.

С тех пор округа не знает голода, и старик, показывая ребенку на стоящий у горы памятник, говорит: «Если тебе попадется такая жена, она составит и твое счастье и всех живущих в ее округе».

Рассказчик замолчал, молчали и мы, а погодя хозяин смущенно сказал:

– Плохие наши сказки.

– Сказка очень хорошая: она говорит об уважении к женщине, о бедных людях, их трудной нужде, о том, что только и выход у них – на небо, к Оконшанте;

– Хорошо еще если на небо – не всякий туда попадет, а вот как начнешь бегать тысяченожкой. А может, и тысяченожке не так уж плохо живется.

Вот что раз случилось. Висели два камня над рекой, – один пониже, был всегда в воде, другой повыше – всегда наверху.

Который пониже был, говорил:

– Хоть раз бы мне увидеть, что делается на земле.

А который повыше был, говорил:

– Хоть раз бы закрыло меня водой.

Вот и пришел раз такой сухой год, что и нижний камень увидел землю. Но было сухо, и все выгорело, – у людей не было хлеба, скот ревел без корма, и все кругом было желто, как лучи солнца.

– Плохо же жить на земле, – сказал камень, – еще немного, и вся растрескается моя красивая наружность. То ли дело, как жил я раньше: прозрачная вода мимо меня бежала, веселый хоровод рыбок кружился и прятался подо мной, когда проходила лодка рыбака вверху, и то-то была потеха, когда с лодки падали куски чумизы, сколько, сколько рыб набегало тогда ко мне в гости.

И он был очень рад, когда вода снова закрыла его и он снова ушел в свое царство.

Пришел другой год, и вода поднялась так высоко, что залила верхний камень. Но вода была мутна, грязна и, как верхний камень ни таращился, он ничего не увидел, и только грязь набилась в него.

– Фу, какая гадость, – сказал камень, когда увидел опять свет, и уже не хотел больше опять очутиться под водой.

Вот и вся сказка: вода да камни – тут и вся жизнь наша.

Ночь настала, уснули мы, но разбудил нас рев бури, дождь и вой рассвирепевшей реки.

Дождь был и в фанзе: сочилось из задней стены, с крыши текло, как в решето. Злой северный ветер гулял по комнатам, проникая сквозь плетеные, глиной смазанные стены, сквозь бумажные окна-двери.

Было холодно: зуб на зуб не попадал; подмокли книги, записки.

Щелкая зубами, я думал: «Но ведь это только еще половина октября, – придет больший холод, выпадет снег, река покроется льдом, и поедут на санях. Как тогда жить в такой фанзе? И уж не про себя ли хозяин рассказывал свою сказку?»

А он беспечно и весело заглядывает к нам и кивает головой.

Заражаешься их настроением: жизнь для них та же сказка, и все здесь сказочно, и поэтично сказочно, и ужасно сказочно. И природа такая же. Вчера еще было лето; ночь началась теплая, летняя, а теперь зимняя вьюга, с дождем и снегом.

14 октября

Наутро синий от холода капитан объявляет, что в пяти ли самый трудный из всех перекатов и что при таком ветре думать нечего его пройти.

– А если ветер неделю будет такой?

– Надо ждать.

– А если до зимы?

– Весной поедем.

– Чего боится капитан?

– Лодку разбить.

– Пусть бьет.

Капитан смеется. Переводчик переводит.

– Капитан говорит: если разобьет лодку, все будут в воде, а сегодня холодно.

– Ничего, вода все-таки теплее воздуха.

Я начинаю приводить ему доводы: провизия вышла, серебряных денег нет больше, золотых и бумажек не меняют.

Кое-как В. В. переводит, что перекат называется Наун-менлазо, – в нем большие камни расположены в шахматном порядке, – очень трудно и без ветра лавировать между ними, а при ветре наша «Бабушка» и совсем не станет слушаться руля.

Мысль потерять хоть один день вгоняет меня в такую тоску, что я еще энергичнее убеждаю и до тех пор, пока капитан не соглашается.

Наш капитан такой молодец, что с ним ничего не страшно. Но когда мы подходим к перекату, запертому, действительно, двумя отвесными скалами, как косяками, видим кипящую воду и саженные вскакивающие и тут же проваливающиеся волны, когда капитан объясняет, как поступать в случае крушения, на душе делается жутко и, переживая еще одну новую опасность, в тысячный раз упрекаю себя в неисправимости.

Но уже «Бабушка» влетает в ревущий водопад, мы несемся, поворачиваемся набок, кажется, совсем опрокидываемся, отбрасываемся в другую сторону. Рев воды, ветра, дикие нечеловеческие окрики капитана, как статуи от напряжения матросы… И мы опять уже на спокойной глади, и страшный перекат уже сзади, а капитан весело смеется и качает головой.

Мы едем дальше, но холод такой нестерпимый, что впору бросить всякое писанье, сидеть, дрожать и щелкать зубами; особенно когда река делает поворот к северу, а при ее извилистости таких северных поворотов, кажется, больше, чем южных.

Здесь на китайском берегу везде моют золото, и капитан говорит, что здесь попадаются иногда довольно крупные самородки.

По обеим сторонам по-прежнему множество деревень, которых нет на обычной сорокаверстной карте, а тех, которые изредка помечены на карте, нет в действительности.

Напрасно называешь те имена деревень, которые должны бы быть, – нет, и никогда и не слыхали таких имен.

Провизия наша подходит к концу, а между тем ни золота, ни бумажек нигде не принимают.

Вся надежда на китайское торговое село Уэй-саго, к которому мы теперь подъезжаем.

У отлогого берега шаланд двадцать, нашего покроя, с высокими мачтами и флажками: белыми, голубыми, красными.

Как только пристали, нас сейчас же окружила густая толпа китайцев. В. В. ушел менять деньги, а мы ждем его.

От китайских судов, к которым мы пристали, вонь нестерпимая.

– То от их еды, – объясняет Бибик, – бо мабуть дохлых собак ели. Ему какая падаль ни попадется – все годится. А потом так и носит дух от той падали по неделям.

Какой-то франтоватый китаец, высокий, с узкими плечами, молодой с щегольской, наполовину искусственной косой что-то с пренебрежительной гримасой объясняет толпе по поводу наших инструментов, вещей, платья. Слышно часто: мауза, – что значит стриженый. Это презрительная кличка для всякого европейца.

Ах, хорошо бы разменять деньги и купить чумизы, спичек, китайского сахару, рису.

Вот идет, наконец, В. В. Он в своей голубой шубе с китайским воротом, разрезами по бокам и шапочке Меркурия, очень напоминает фигуру наших бояр XV столетия. И сапоги желтые, и идет вперевалку.

Но вид у него не торжествующий.

За ним катит широкой походкой, в непромокаемой куртке, неладно, да крепко сшитой, П. Н.

– Не меняют, – кричит он издали.

– Что же делать?

– У меня два доллара есть, – говорит В. В.

Ну, хоть чумизы да спичек купим. Но и чумизы не оказалось; купили дробленую кукурузу.

Надоело все это и грязно. В каждом блюде китайских волос, как салата, накрошено: жесткие, черные, они секутся и летят, как перед весной летит с лошадей шерсть. Стакан чаю подадут, и сейчас же в нем, кроме пятен жира и аромата его (у нас одна кастрюля, в которой все варится по очереди), масса черных волосиков. Прибавим ложку китайского желтого сахару, и прибавится еще одним неприятным специфическим запахом больше.

 

Иногда я закрываю глаза и хочу вспомнить вкус наших блюд. Но ни одно из них не вызывает больше моего аппетита, мне кажется, я навсегда потерял аппетит к какой бы то ни было еде. Смотришь на нее с отвращением и принимаешь, как лекарство, без которого не проживешь. Вот уж никакого чревоугодничества в этой обстановке нет. На горах вместо дождя выпал снег, и так печально все говорит о зиме, холодных днях.

Пора, пора бы и нам, залетным птицам, лететь, если не в более теплые края, то хотя в родные и во всяком случае с домами, в которых печи, у которых можно отогреться.

В этом китайском селе из девятнадцати фанз одна принадлежит начальнику города, девять под лавками, пять под гостиницами, и таким образом для обыкновенных жителей остаются четыре дома.

Все дома – тип двойных крестьянских изб, вымазанных глиной и крытых камышом.

Только водочный и масляничный заводы в стороне от села и обнесены белой стеной.

Китайские телеги двухколесные, неуклюжие, их везут четыре-шесть мелкорослых лошадок.

Это село – одно из крупных торговых центров. Здесь скупается золото и продаются добывателям его и другим охотникам хунхузам дробь, порох, пули, ружья и прочие необходимые припасы.

Один китаец торговец, свесив предложенный нами золотой в девяносто долларов, предложил за него одиннадцать долларов, – очевидно, по курсу скупаемого им здесь золота. Но и этим скупщикам золото привозят тоже больше скупщики, и можно представить, что получает непосредственный добыватель.

Солнце выглянуло перед закатом и бросило сноп фиолетовых с непередаваемо нежным отливом лучей на две горы, и горят они, как прозрачные, каким-то чудным светом среди печального сумрака остальных гор. Но и в сумраке они в бархатных своих одеяниях волшебно хороши. Словно дворец богатый в полумраке, и только одна комната его горит огнями и льет свой свет в нарядный полусвет других комнат.

И, несмотря на нестерпимый холод и ветер, нельзя не поддаться прелести этого холодного, но прекрасного, как мечта, как сон, заката.

Как ни прекрасна природа всегда и во всем, но мы все стоим на палубе нашей «Бабушки» и напряженно высматриваем первую самую маленькую фанзу, чтоб променять весь этот волшебный, но ледяной дворец на маленькую, душную, с насекомыми и сверчками глиняную комнату фанзы.

И вдруг страшно, до безумия почувствовался родной камин, близкие сердцу лица. Перенестись на одно мгновение – не надо пищи, не надо удобств, но увидеть, согреться душой и телом. Какой бы то ни было ценой можно ли исполнить это желание? Нет, нельзя.

Уныние ненадолго. Да и мне ли унывать, так счастливо вырвавшемуся из всех случайностей совершенно первобытного, неизведанного пути. Уж совсем было попались в лапы кровожадных хищников. Приди они раньше, они и фанзу зажгли бы раньше, и лошадей перестреляли бы, да и мы куда делись бы ночью? Волей-неволей должны были бы показаться невидимому врагу и попасть под расстрел.

Но и живые, без лошадей, за сотни верст от жилья, куда бы мы делись от них? Ничем не рискуя, ночь за ночью, они расстреливали бы нас, пока не покончили бы с последним, уверенные, что все, что с нами, при нас и осталось бы.

А застигни этот холод нас на Пектусане, где теперь, вероятно, градусов пятнадцать, да при ветре, превращающем эти пятнадцать градусов в нестерпимый мороз. Заблудись мы там в такую ночь, как прошлая, начало которой было такое теплое, и мы все там и остались бы, превратившись в такие же ледяные сосульки, которые висели по его скалам и тогда уже, когда мы были там.

Я понимаю теперь тот страх, который охватил Дишандари, когда ночью тогда пошел вдруг снег.

Спокойный и мужественный, он заметался тогда и упал духом и говорил, как человек бесповоротно погибший.

И после такого счастливого в конце концов результата могу ли я роптать? А вот и фанза наконец, уныние мое быстро прошло, и я уже радостно оглядывался в крошечной, наполненной кукурузой, угарной, но теплой комнате фанзы, где приютили нас.

Только что устроились, входят несколько корейцев.

– Мы, жители этой деревни, узнав о приезде иностранцев, собрались и, обсудив, решили приветствовать дорогих гостей.

Я благодарю и прошу садиться. Они опускаются на корточки, и начинается беседа. Кто мы?

– Мы русские.

Слыхали ли они о русских? Слыхали. Это самое большое и сильное в мире государство.

Разговор продолжается с час, и мы расстаемся, желая друг другу всего лучшего.

Собственно, не расстаемся: депутация переходит в домашние комнаты хозяев, и оттуда еще долго мы переговариваемся, пока, наконец, на обычный вопрос: «Чем же им угощать дорогих гостей», – я отвечаю: «Сказками».

Из трех сказок одну, по совершенной ее нецензурности, пришлось не записать, а в одной, относительно верной жены, пришлось опустить по той же причине несколько сильных и злоостроумных мест. А на вид, когда они сидели в моей комнате, это были такие почтенные люди.

16 октября

Сегодня попутный ветер, и мы, сделав из двух бурок парус, едем со скоростью шести верст в час. Наш оригинальный парус в виде черной звезды привлекает общее внимание. Несколько шаланд, однако, с своими громадными римскими парусами обогнали нас.

– Нельзя ли, чтоб они нас прихватили?

Кричат им, – отвечают: можно.

– Сколько они за это хотят?

– Об этом не стоит разговаривать, – сколько дадут.

Нас привязывают борт к борту, и мы едем со скоростью восьми верст в час – давно неведомое удовольствие.

– Нельзя ли вам сказать в ближайшем таможенном пункте, что эти бобы, которые мы везем – ваши, тогда мы не заплатим пошлины?

Об этом просят нас китайцы, хозяева паруса.

– Нет, этого нельзя. А много у вас бобов?

– Около тысячи пудов.

– Сколько вы заплатите пошлины?

– По копейке с пуда.

– Если вы довезете нас до И-чжоу, то мы примем пошлину на себя.

– Мы бы рады, если позволят перекаты. Пока во всяком случае мы едем вместе.

У нас все, решительно все на исходе. Кроме мяса, впрочем, но мясо зато начинает пахнуть. Я предлагал выбросить его, но Бибик говорит, что именно теперь мясо и хорошо.

– Корова старая, жесткая была, а теперь мягкая, нежная.

Мясо, действительно, на вкус теперь гораздо лучше стало.

– А вы посмотрите, – горячо заступаясь за мясо, говорит Ив. Аф., – что китайцы едят, – к ихнему мясу без зажатого носа и подойти нельзя, а это что? Вот как надо, к самому мясу наклониться, чтоб услышать дух.

– Обед нечем варить: дров нет, – докладывает Ив. Аф., – разве у китайцев той шаланды в долг взять.

– Попросите.

Дали дров.

– Сколько стоит?

Смеются:

– Ничего не стоит.

Сварили себе обед и предлагают нам. Благодарим и показываем на свой, который собираемся варить. Ив. Аф. пристроился все-таки и ест.

– Гораздо вкуснее нашего: хорошо разваренная кукуруза, какая-то прикуска.

– Неловко, бросьте.

– Что ж неловко, – им это лестно только.

Я боюсь, что было бы, если бы до И-чжоу оставалось еще несколько дней, – мы все обратились бы в нищих странников.

Холодно, грязно, голодно: последние часы в Корее проходят тускло. Только к вечеру как будто теплее стало. Шире река и, как расплавленная, с фиолетовым налетом, спит неподвижно. Понизились горы, сзади сомкнулись крутые, высокие, а вперед ушли мелкими отрогами, открывая горизонты и даль реки. Там недалеко уже и конец всем горам, и через два-три дня мы будем уже любоваться необъятным горизонтом моря.

Словно из тюрьмы, каким-то узким, бесконечно высоким коридором выходишь опять на волю.

Последняя ночевка в корейской деревенской гостинице. Душно, тускло; человек двадцать корейцев, кроме нас; насекомые и дым, дым из растрескавшегося пола, едкий, вызывающий слезы; дым от крепкого корейского табаку, заставляющий чихать и кашлять. Попробовали отворить дверь, – извиняются, но просят затворить: больные есть.

После еды корейцы отрыгивают пищу, и бесконечные рулады оглашают воздух.

Не хочется есть, не хочется спать, и в то же время чувствуешь болезненную ненормальность этого. Продолжайся дальше путешествие – поборол бы себя, но теперь весь как-то сосредоточился на конце своего путешествия.

Боюсь только упустить что-нибудь существенное.

Лесу нет, на каждом шагу – и на китайском и на корейском берегу поселения. Китайский берег более пологий, богаче почвой и пахотными полями. На китайском же берегу, в местности Мен-суи-чуенг (Холодный ключ), против корейской горы Чусанчанга, богатейшие серебряные рудники. Все китайцы передают о них, захлебываясь от восторга. Но китайское правительство не разрешает разрабатывать их, не разрешает разрабатывать рудники красной меди близ Мауерлшаня.

– А тайно?

Китайцы отчаянно машут головами: «Хунхузы».

17 октября

Сегодня придем в И-чжоу.

Это первая мысль, с которой проснулся, вероятно, каждый из нас.

Серенький денек, небо в тучах, сыплется оттуда что-то невероятно мелкое, что-то, чего не разберешь в ранних сумерках начинающегося дня. Перспектива намокнуть не особенно приятна, а о работе и говорить нечего.

Природа на прощанье хочет наглядно показать нам, что нет такого положения, которое не могло бы стать худшим.

Вероятно, оттого, что мы искренне уверовали в это, природа смилостивилась; дождь перестал, и в результате, правда, серенький, но теплый денек, какие бывают у нас в начале сентября.

Морозов нет больше, они остались там, за теми горами.

Перед нами же юг, тепло, океан.

Все это места, посещенные японцами; здесь в последнюю войну проходили японские войска.

В корейском населении впечатление от пребывания японцев сохранилось несомненно очень хорошее, да к тому же японцы победили китайцев, их исконных угнетателей и для корейца непобедимых.

Поэтому к японцам и уважение большое.

За все то, что японцы брали у корейцев, – за все платилось.

Тем не менее и после войны все-таки китайцы здесь хозяева и на своем и на корейском берегу. В тоне обращения их с корейцами чувствуется обращение победителя с побежденными. Благодаря этому и японцам нет здесь ходу.

Китайцы оскорблены и возмущены победой японцев.

– Что такое Япония для нас, пятисотмиллионного народа?

Как бы то ни было для мирной торговой деятельности здесь, на Ялу, условия для японцев неблагоприятные. Китаец силен здесь и в торговле, да силен и в своем оскорбленном национальном чувстве.

Это чувство у китайцев есть несомненно. И равнодушием только маскируется временное бессилие.

Наконец, у японцев денег нет, а здесь, чтоб делать хорошие коммерческие дела и захватить район Северной Кореи и главным образом примыкающей к ней Маньчжурии, нужен первоначальный капитал не меньше ста миллионов.

– Смотрите, – говорит с завистью П. Н., – на китайской стороне золото роют, хлеб сеют, а через Амноку только перешел в Корею – голые горы и ничего больше. Там золото, серебро, железо, красная медь, какой лес, а здесь ничего. Нет счастья корейцам…

Я решаюсь выступить тоже в роли корейского сказочника.

– Позовите нашего проводника, и я расскажу ему, почему нет счастья в Корее. Когда Оконшанте создал землю, то ко всякому государству послал особого старца покровителя. Послал и в Корею, наделив старца всеми богатствами: пашней, лесом, золотом, серебром, красной медью, железом, углем. Все это старец уложил в свой мешок и пошел. Шел, шел, устал и остановился на ночлег в Маньчжурии. Предложили ему маньчжуры своей сули, соблазнился старец и думает: на ночь выпью, а до завтра просплюсь. Не знал он, что китайская водка такая, что стоит на другой день хлебнуть воды, как опять пьян станет человек (не переброженная). Вот проснулся старик на другой день, глотнул ключевой воды и пошел своей дорогой. Пошел и охмелел, – так и шел весь день пьяный. Перебрел через какую-то речку, и показалось ему, что перешел он Амноку, и стал он разбрасывать повсюду пашни, леса, золото, серебро, медь, железо, уголь. Когда пришел к Амноке, остались у него только горы да разная мелочь от всех прежних богатств. Так и осталась Корея ни с чем, а хуже же всего то, что диплом на счастье корейское охмелевший старик оставил тоже у китайцев.

Кореец слушает меня, удрученно качает головой и что-то говорит. П. Н. переводит:

– Говорит: наверно, все так и было.

– Скажите ему, что не было, потому что я сам это выдумал.

– Сказал, только он не верит: говорит, что больше похоже на правду, чем на выдумку. Говорит, что и у них считают, что корейское счастье все попало к китайцам…

 

Я смотрю в кроткое задумчивое лицо корейца: какое-то спокойное и тихое помешательство и ясная грусть об утраченном навеки счастье.

18 октября

Последний день в Корее. Мы в городе И-чжоу. С виду это самый чистенький и богатый город из тех, которые мы видели.

Множество черепичных фанз с китайскими крышами на четыре ската с приподнятыми вверх, точно улетающими в небо краями. Края эти изображают из себя иногда драконов, змей, священных птиц. На макушке крыш еще маленькая на столбиках крыша, точно корейская шляпа на голове. Цвет черепицы черный. Черный и белый цвет извести – два господствующих цвета, что придает городу мрачный вид. Все те же бумажные двери, окна, и только в очень богатых фанзах кусочки стекла.

Город до войны процветал и насчитывал до 60 тысяч жителей. Но война разорила его. Сперва китайские войска заняли брошенный почти город и, не стесняясь совершенно, захватывали имущество, ловили скот, насиловали женщин, жгли на дрова фанзы. Затем явились японцы и до появления главной квартиры, по отзыву всех, держали себя нехорошо. Но с приходом главной квартиры безобразия прекратились и стали платить за все.

Теперь в городе насчитывают не более 15 тысяч жителей и 4 тысячи фанз из бывших 20 тысяч. Жители не возвращаются в город, так как живущие на той стороне китайцы упорно стоят на том, что будет скоро новая война с Японией.

Корейцы по-прежнему любезны до бесконечности. Начальник города, кунжу, прислал к нам цуашу (предводитель дворянства) с вопросом, не надо ли нам чего.

Нам надо было разменять японское золото, за которое давали здесь половинную стоимость японскими долларами. Кончилось тем, что кунжу разменял нам все золото по курсу.

Кстати, предупреждаю туристов, думающих путешествовать по северной части Кореи: лучшие деньги здесь японские доллары, которые идут здесь по 500 кеш. От устья Тумангана до Хериона по тому же курсу шли у нас и серебряные рубли и бумажки. Мексиканские доллары идут на 20-30 кеш (4-6) [копеек] дешевле. Золото же и японские бумажки нипочем не идут.

Любезность кунжу этим не ограничилась. Он первый сделал нам визит и на наше замечание, что он предупредил нас, сказал:

– Имя русского в Корее священно. Слишком много для нас сделала Россия и слишком великодушна она, чтоб мы не ценили этого. Русский – самый дорогой наш гость. Мы между двумя открытыми пастями: с одной стороны, Япония, с другой – Китай. Если нас ни та, ни другая пасти не проглатывают, то, конечно, благодаря только России.

Мы остановились в обширной сравнительно фанзе с потолком, оклеенными обоями стенами, с бумажными дверями, на которых нарисованы разные небывалые звери, птицы, с стеклами в средине дверей и окон. На теплом полу, устланном циновками, стоит грубоватое подражание японской ширме, туалетный японский столик с зеркалом и разными банками. Но двор микроскопически мал, грязен.

Улицы чище и шире других городов, есть даже канавы, но грязи и вони все-таки очень много, так много, точно все время вы идете по самому неряшливому двору какого-нибудь нашего провинциального дома. Сегодня как раз ярмарка. В маленькой, узенькой улице много (сот пять) народа, открыты лавки, лежат на улице товары: чумиза, рис, кукуруза, лапша, посуда, сушеная рыба, дешевые материи, пряники (на 20 кеш мы купили фунта два их: тягучие, клейкие, мало сладкие). Толпится рабочий скот. Попадаются иногда прекрасные экземпляры быков, пудов до сорока живого веса. Но коров хороших нет: аналогия с людьми. Корейцев много красивых, с иконными темными лицами, но кореянки некрасивы: скуласты, широколицы, с маленькими лбами, с маленькими неизящными фигурками.

Но лица их добрые, ласковые. Особенно у пожилых женщин, у которых нет страха за свою молодость, и они уже спокойно смотрят на вас. Благодаря нарядной прическе в этом взгляде что-то знакомое – так смотрит. чья-нибудь тетушка со двора своей усадьбы где-нибудь в глухой деревушке, бедно одетая, но которую вы сейчас же отличите от крестьянки по ее стародавней прическе, – смотрит спокойно, добродушно ласково, все изведавшая на своем веку.

Впрочем, и таких женщин мало. Все женщины где-то прячутся в задних комнатах своих фанз, а редкая, если и показывается на улице, то здесь, на юге, под такой большой шляпой, каких на севере Кореи я не видал. Это не шляпа даже, а большая плетеная корзина, у которой вместо плоского дна конус. Диаметр такой корзины больше аршина, и такая корзина закрывает женщину ниже плеч. Смотрят же обладательницы таких шляп через щели соломенного плетения. Исключение составляют только танцовщицы – класс, официально уже упраздненный, но еще продолжающий функционировать. Их лица открыты, набелены, взгляд смелый, уверенный, костюм нарядный – цветные шелка, около них запах мускуса, гвоздики.

Возле таких танцовщиц всегда несколько молодых людей в изысканно белых костюмах, нередко из шелка, в своих черных из волоса с миниатюрными тулками и громадными полями шляпах.

Очевидно, тонкостью своего обращения они хотят импонировать львице и всем окружающим, подражая во всем своим старшим по культуре братьям – китайцам.

– Тут что… А вот в Сеуле… Там образованные танцовщицы, там они не хуже китайских умеют играть и перекидываться острыми словами.

Сказать острое словцо, подобрать тут же рифму с особым смыслом, с намеком на политику, общественную жизнь, на какой-нибудь наделавший шуму эпизод – это верх образования.

Мы праздно продолжаем ходить по ярмарке. Один кореец купил горсть рису, другой тащит мешочек кукурузы, чумизы, а тяжелая связка кеш болтается у него сзади, привязанная к поясу. На самом маленьком нашем деревенском базаре и товару больше и крупнее торговля.

А вот похороны. Большие парадные похороны. Умерла жена – уже старуха – богатого корейца. Процессия с воплями и плачем медленно проходит.

Впереди всех верхом на лошади, по-мужски, женщина в сероватом из тонкого рядна халате, повязанном веревкой. Женщина эта покрыта каким-то прозрачным серым мешком.

Это любимая раба, на обязанности которой лежит оплакивать покойницу. Почетная роль. Радостное сознание этого почета заглушает в ней печаль, и хотя она и усердно взвизгивает, но озабоченно и со страхом оглядывается, боясь пропустить момент, когда надо остановиться. Ее уродливое лицо, с несвойственной для кореянки живостью, то и дело оглядывается назад. Видно, что для нее это событие на всю остальную жизнь и честь выше головы.

Все войдет опять в колею, опять будут ее неволить и бить, но этот день, как солнце всей ее жизни, будет светить ей до последнего шага ее жизненного пути. Будет о нем она рассказывать внукам и правнукам своих господ и в ясный весенний день, когда отдыхать будут ее старые кости, и в угрюмый осенний вечер, когда от ломоты места живого не будет в них, так же рассказывать, как и у нас еще рассказывают барчукам старые нянюшки, видевшие еще и барщину и всю неправду крепостной жизни.

За рабой тянется ряд хоругвей: на шестах доски с изображениями людей и невиданных зверей, громадные кольца золоченой и красной бумаги. Это деньги – деньги для ада, которые там будет платить покойница. Их положат с ней в могилу. Она и здесь уже платит, – идут двое и разбрасывают такие деньги по дороге. Это умилостивляет духов ада, и, следуя теперь за телом, они ни покойнице, ни ее родным, ни всем тем, мимо домов которых проносят тело усопшей, не будут делать зла. Но для верности женщины каждого дома выносят на порог горсть сухих листьев, хворосту, ельнику и жгут его. Дым еще лучше денег отгоняет злых духов и во всяком случае гигиеничнее.

Ближе подходит процессия, и нестерпимый в неподвижном солнечном воздухе трупный смрад. Не удивительно: тело покойницы держали три месяца на дому прежде погребения.

Вот и катафалк – громадные закрытые носилки с балдахином, закрытым со всех сторон. Стенки его разноцветные, по верху изображения страшных лиц, драконов, змей, священных птиц.

Впереди катафалка дети, родные, друзья. Сзади носилки: в передних сидит подруга покойной и громко плачет – это ее обязанность.

Процессия останавливается на перекрестке, где дорога сворачивает уже за город, и происходит последнее поминание в городе.

Перед катафалком устанавливается богатый корейский стол с рыбой, но без мяса, так как это был пост, с чашками риса, с восковыми свечами.

Впереди этого стола (не выше полуаршина) полусидят на коленях все мужчины, одетые в траур (такой же, как у рабы).

Муж покойной читает какие-то бумаги, сын покойной, лет шестнадцати юноша, стоит перед столом, лицом к катафалку, и кладет частые земные поклоны или, складывая руки, поднимает и опускает их.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru