bannerbannerbanner
Татьяна Доронина. Еще раз про любовь

Нелли Гореславская
Татьяна Доронина. Еще раз про любовь

Первые выступления

Василию Ивановичу как фронтовику выделили комнатку в доме у вдовы священника, Таня пошла в школу. Рядом со школой был рынок, на котором по воскресеньям продавали сено, молоко и овощи. А еще на рынке возле ларька, который ничем не торгует, сидел инвалид на коляске и пел песни. Чаще всего пел одну: «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, и началася война». Таня долго думала, как же сказать инвалиду, что надо петь: «Киев бомбили, нам объявили, что началася война». А то ведь получается, будто сначала объявили про войну, а потом она уж и началась. Просто так к инвалиду подходить неудобно, надо подать ему мелочь, а мелочи нет. Тогда она решила подать ему свой школьный завтрак, который выдавали детям на большой перемене. Завернула свой кусок картофельной запеканки в промокашку и пошла к инвалиду. Отдала ему запеканку и стала объяснять, как надо петь. «Повтори, не понял», – удивился он. Она опять стала объяснять. На следующий день, увидев Танюшу, идущую из школу, он громко запел – правильно! Потом поманил ее к себе рукой, а когда подошла, протянул картофелину и соленый огурец.

– Ешь, дочка, тебе расти надо, а нам со старухой хватает. Отец-то, небось, на фронте?

– Недавно пришел.

– Раненый?

– Да, в ногу.

– Работает?

– Нет еще. Нога сильно болит.

– Пьет?

– Нет.

– Совсем?

– Совсем.

– Ну, так не бывает, – удивился инвалид.

Сам он пил. По воскресеньям, когда бывал большой базар, он всегда напивался, так что его старуха увозила его домой, таща тележку с ним на веревочке. Пил инвалид горькую, пил сильно – тяжело не пить, оставшись обрубком на тележке, – но вот доброты и совести не пропил.

А в школе самым прекрасным для Тани были стихи, которые читала Валентина Васильевна, ее первая учительница. Стихи были военные, про мальчика, сына артиллериста, которого растили двое мужчин, двое военных – отец и друг отца. Мальчик вырос и тоже стал артиллеристом, как они. А во время войны он в тылу у немцев вызвал огонь на себя.

 
Радио час молчало,
Потом раздался сигнал:
«Молчал. Оглушило взрывом.
Бейте, как я сказал.
Я верю, свои снаряды
Не могут тронуть меня…»
 

Эти стихи запомнились сразу, и скоро она уже знала всю поэму наизусть. И так читала, что ее стали приглашать декламировать эти стихи на уроки литературы в старшие классы. А потом даже в педагогический техникум – единственное учебное заведение в Данилове, где она стояла первый в своей жизни раз на настоящей сцене. Она – артистка! И не имеет значение, что в зале холодно, что она стоит в пальто и валенках. Главное, как ее слушают, как ей, маленькой, аплодируют большие, даже взрослые люди!


Таня – школьница.


Еще в даниловском Доме пионеров Таня занималась в танцевальном кружке, которым руководила эвакуированная из Москвы преподавательница. В холодном зале, без музыки, на счет «раз, два, три», держась за спинки стульев, которые заменяли им «станок», девочки в валенках пытались приседать и делать «книксены». Ведь скоро им предстояло выступать на «большой сцене» в Доме культуры железнодорожников, исполняя «танец снежинок».

Они танцевали в марлевых платьицах и тапочках, взрослые усталые мужчины и женщины дружно им аплодировали, а потом, во втором отделении, Таня опять читала военные стихи:

 
Крест-накрест белые полоски
На окнах съежившихся хат.
Родные тонкие березки
Тревожно смотрят на закат,
И юноша в одежде рваной
Повешен на кривой сосне,
И чей-то грубый, иностранный,
Нерусский говор вдалеке…
 

«Война формировала нас жестко, быстро и безжалостно, – написала потом Татьяна Доронина в своей книге. – Она учила нас ценить все, что казалось прежде таким естественным, – спокойное небо над головой, отца и мать, кусок хлеба, теплую одежду…

В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»

Татьяна Васильевна на всю жизнь осталась благодарна скромной сельской учительнице, которая в суровые военные годы сумела донести до маленьких, голодных и холодных ребятишек это чудо, эту великую силу поэтического слова. Она читала им Симонова, Твардовского, Алигер и других прекрасных поэтов военной поры, чтобы они поняли, почувствовали и полюбили поэзию, чтобы услышали звучащую в стихах боль и любовь к Родине, переживавшей страшные испытания, прониклись величием подвига простых людей, жертвовавших жизнями во имя спасения страны.

Именно с тех пор Татьяна Доронина полюбила поэзию.

Позднее она открыла для себя Есенина, который стал ее любимым поэтом, Блока, Ахматову, Цветаеву, поэтов Серебряного века.

Когда несколько лет тому назад Дом актера пригласил Доронину провести творческий вечер, она потрясла зрительный зал чтением стихов. Как писала потом пресса, «нещадная растрата актерской энергии возвратила сидящих в зале к временам, когда русский театр не баловался «фокусами авангардизма» и пустотой бессмысленной игры, а воодушевлял зрителей. Читая Марину Цветаеву, Доронина обнажала страстность и жесткий сарказм гениального поэта. Чтение стихов – яростно-декламационное – звучало как чтение трагических монологов, музыка гнева и обнажения души несла драматическое переживание сегодняшнего времени».

Что ж, скажем спасибо простой школьной учительнице, которая в те трудные военные годы учила детей не только читать и писать, но и чувствовать прекрасное, а еще учила их быть сопричастными жизни своей страны, ее бедам и радостям.

Это чувство сопричастности мы потом потеряли. Сумеем ли найти вновь? Сумеем ли вновь стать страной, а не сообществом отдельных индивидов? Ну, а если не сумеем…

 
Все испытав, мы знаем сами,
Что в дни психических атак
Сердца, не занятые нами,
Немедленно займет наш враг.
 

Может быть, эти строки Василия Федорова уже отражают нашу нынешнюю реальность? Но для того и работает сегодня Татьяна Доронина, для того и существует ее театр, чтобы такая реальность не восторжествовала.



Татьяна Доронина: «В дни войны чудо настоящей литературы начинало раскрываться так, как оно должно раскрываться, – праздником, познанием прекрасного, откровением…»

Домой, в Ленинград!

Наконец страшная война подошла к своему концу. Нога у Василия Ивановича зажила, насколько это было возможно, и он уехал в Ленинград. Нюра с девочками остались в Данилове ждать от него вызова. Подросшая Таня каждый день заходила на почту и спрашивала у усталой почтальонши, не пришло ли уже Дорониным драгоценное письмо из Ленинграда. Почтальонша просматривала тонкую пачку писем и отвечала: «Нет, ни пришло – ни ценного, ни драгоценного».

Но письмо, долго ли, коротко ли, все же пришло. «Вакуированные» стали собираться домой. Провожать Нюру с Таней и Галей пришли на вокзал обе Лизаветы – бабушка и тетя Лиза. Бабушка стояла, как всегда, молчаливая, только мелкие слезинки безостановочно лились из здорового глаза. Может быть, она чувствовала, что видит свою младшую дочку и внучек последний раз? Она умерла через три года, Нюра, получившая от тети Лизы телеграмму, не успела приехать до похорон. Но ничего этого не могли знать тогда ни Нюра, ни девочки, они торопили время, всей душой стремясь домой, в Ленинград, по которому они так соскучились. Наконец поезд тронулся, и тут все трое, бабушка, Нюра и тетя Лиза вдруг громко заголосили, словно предчувствуя и долгую разлуку, и будущую смерть матери. В вагоне Нюра, не раздеваясь, легла на вагонную полку, отвернулась к стенке и пролежала так до самой Вологды.

А в Вологде была пересадка. Со всеми узлами и чемоданами надо было бежать на другой перрон, бежали по путям и не сразу поняли, что люди на перроне что-то им кричат. Только когда солдат с костылем, сев на край перрона, выставил перед ними этот костыль, они оглянулись и увидели, что за ними идет, догоняя их, паровоз.

– Бросайте узлы, хватайтесь за костыль, – закричала Нюра.

Но двинуться было невозможно – девчонки застыли от ужаса, глядя на приближающийся поезд. Крича и плача, мать стала подсаживать их на платформу солдату, тот, схватив Таню за узлы и ругаясь теми словами, которыми никогда не ругался их отец, все же сумел ее поднять. Нюра кое-как втолкнула рядом Галю. А поезд остановился. Совсем рядом. И машинист в гневе тоже кричал им те слова, которые никогда не произносил Василий Иванович. Он соскочил с паровоза, схватил Нюрины узлы, забросил их на перрон, подсадил ее рядом с девчонками и сказал, успокаиваясь: «Вакуированные они и есть вакуированные». Дескать, что с них, Богом и жизнью обиженных, можно спрашивать. Ну и ладно, главное, что спаслись.

Любимый, так долго снившийся им, так зримо представавший в мечтах прекрасный город встретил их руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове, заборами, огородившими эти руины и свалки, и забитыми фанерой окнами. Фанерой были забиты окна и в их когда-то такой красивой и уютной комнате, Василий Иванович не успел к их приезду все стекла вставить и навести уют. Грязные обои клочьями свисали со стен, пол был черным от грязи, потолок – от копоти. Но это все было поправимо, все было уже не страшно – главное, они были все вместе и живы. Такое совсем не частое в те времена счастье!

Определяться в школу Танюшу повел Василий Иванович, гордо зажав в руке ее табель с одними пятерками и характеристику, в которой было написано, какая Таня активная общественница и какая восприимчивая к искусству. Но на директора школы, толстую и как будто обиженную на что-то женщину эти документы никакого впечатления не произвели, вердикт ее был суров и несправедлив: оставить Таню Доронину на второй год в четвертом классе. Напрасно пытался Василий Иванович ей доказать, что Таня развитая и даже талантливая девочка и потому совсем не надо ей сидеть два года в одном классе. «У нас тут ленинградская школа, а не даниловская, – гордо отвечала директор, – у нас язык нужен». Язык, конечно, совсем добил папу с дочкой. «А разве у всех язык? – уже безнадежно спросил он. «У всех», – сурово отрезала директор.

 

Домой они пришли со стыдливо опущенными глазами, а мама чуть ли не в первый раз в жизни устроила мужу скандал.

– Мы одни эвакуированные, что ли, были? – выговаривала она мужу. – Почти весь город был в эвакуации. И что, у всех детей на второй год оставили? Нет, потому что у других отцы как отцы, поди, не с пустыми руками пошли.

Василий Иванович не знал, куда и деваться от стыда, но все же выговорил:

– Я, знаете, человек честный, я такими вещами не занимаюсь.

– Вот и сидишь без стекол со своей честностью, – не уступила ему Нюра.

– Ты, Нюра, его не ругай, – увещевала ее на кухне тетя Ксеня. – Уж больно он человек-то хороший. Уж такой он уродился, что тут поделаешь.

Так хорошо это или плохо, что таким папа уродился, и жалеет его или хвалит тетя Ксеня? – никак не могла понять Таня. Только много лет спустя она поймет, что быть хорошим и честным человеком всего труднее на этом свете, а потому хороших людей надо и уважать, и жалеть. И оберегать, если возможно.



Любимый Ленинград встретил семью Тани руинами после страшных бомбежек, ужаса которых они и не представляли в своем тихом далеком Данилове.


Ну, а школа была как школа, Таня сидела на последней парте и читала разные интересные книжки, закрывшись от учительницы крышкой парты. Читала «Овод», вся погрузившись в книгу, потеряв чувство времени и реальности, забыв и о школе, и об учительнице, которая объясняет что-то неинтересное. Все интересное не здесь, интересное в книжках, во Дворце пионеров, куда она ходила в кружок французского, кружок по пению, ботанический кружок и в самый любимый – кружок художественного слова. Им руководил настоящий артист Иван Федорович Музылев, он слушал и разбирал, что хорошо было в чтении, а что неверно. Однажды на занятия пришла старшая группа со своим педагогом Кастальской, и Таня услышала, как она сказала девочке, очень красивой и талантливой, которая, на Танин взгляд, так прекрасно, эмоционально, упоительно читала Блока: «Что же ты так кричишь? Это же Блок, его понимать надо, а не выкрикивать». Таня была поражена, ей ведь так понравилось чтение красивой девочки… А потом, она ведь тоже, кажется, выкрикивала: «А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой!» «А Лермонтова можно выкрикивать? – робко спросила она. «Выкрикивать никого нельзя, – ответила Кастальская. – Стихи должны будить эмоции, должна быть мысль, верно донесенное слово, а не истерика».

Эти слова Таня тоже запомнила на всю жизнь.

Блок поразил Танюшу музыкой своих стихов. Она взяла в библиотеке томик его стихов и начала читать, стараясь не выкрикивать, но все-таки декламировать громко и выразительно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы – с раскосыми и жадными очами!» Стихи были непонятны, но красивы необыкновенно. А на другой день соседка спросила ее: «Это что ты вчера весь вечер кричала? Уж так надрывалась, у меня даже голова разболелась». Вот это был сюрприз, а она-то так старалась не выкрикивать, а произносить проникновенно, со смыслом… Вот бездарность. Но соседке сказала: «Нам так в школе велели».

Зато уж петь ей никто не запрещал. И она пела и пела, весь репертуар Шульженко, все военные песни, все русские, все романсы, которые знала. Пока вымывала всю огромную квартиру, когда приходила их очередь убирать, пропевала все по два раза. Соседи улыбались, даже хвалили. Только одна новая соседка сказала: «Пропоешь счастье-то. Не пой так много». Неужто она была права? Только, вот беда, не петь Таня не могла.

Тем более что папа с мамой купили ей гитару. Однажды в выходные они, празднично нарядившиеся, как наряжались в гости, ушли из дома, а вернувшись, с радостными лицами развернули большой сверток. В нем была золотистая, солнечного цвета, с серебряными струнами, с изысканной маленькой головкой красавица-гитара. «Продавец нам сказал, что для девочки лучше гитара, гармошку нам не посоветовали», – объяснил Василий Иванович. Какой был умница этот продавец! С тех пор с гитарой Таня не расставалась.

А Галя, ее старшая сестра, тем временем стала совсем взрослой. Она уже училась в техникуме, была, как и в детстве, очень красивой, ее часто приглашали в кино и в театры, и папа с мамой ее отпускали. Вернувшись, она рассказывала Тане, какой чудесный фильм она смотрела. «Представляешь, по Островскому. Играли такие артисты замечательные: Ливанов, Тарасова… Дружников – совсем молодой актер, он играл Незнамова. Такой красавец необыкновенный, так он мне понравился». Потом Таня тоже смотрела этот фильм, смотрела во всех кинотеатрах, где показывали «Без вины виноватые», и соглашалась с Галей. Время забывалось, время отходило на второй план, и оставалось только чудо искусства, только драма вневременная, только чувства вечные. Это чудо не исчезло и много лет спустя, когда, уже сама став актрисой, она снова смотрела этот старый фильм. И еще раз убеждалась, что настоящее искусство не стареет, не может постареть, время над ним не властно. А Дружников стал ее кумиром и первой девичьей любовью – заочной, разумеется.

Чудо искусства. Первые успехи

Она знала, что недостойна этого чуда, что им могут владеть, соприкасаться с ним только избранные. Ливанов, Тарасова, Дружников, Ладынина, Орлова, Черкасов, Симонов, Бабочкин, Чирков – прекрасные, гениальные, любимые артисты ее детства, те, чьи фотографии они, юные девушки послевоенных лет, бережно собирали и хранили. Она не могла представить себя рядом с ними, но это желание было выше нее, пятнадцатилетней школьницы Тани Дорониной из совсем простой, не театральной семьи.

Она стояла перед тяжелой дверью Дворца искусств на Невском и все не могла решиться ее открыть. И все же открыла. Встала в длинную очередь. Записалась. Теперь надо было сидеть и ждать, когда вызовут. Ее вызовут, она прочитает, исполнит, ей скажут, что она не годится, что у нее нет артистических способностей и таланта, и тогда можно будет жить спокойно. Или… не жить.

«Ты первый раз?» – спрашивает ее красивый парень. «Да, первый». Знал бы он, что ей только пятнадцать. Но вот называют ее фамилию. Надо идти.

За большим столом сидит Массальский, рядом с ним еще три человека.

– Что будете читать?

– Отрывок из «Мертвых душ».

– Опять «тройка»?

– Да.

– Ну, что ж, читайте.



Невский проспект в 50-х годах. На переднем плане Дом работников искусств.


Она читала, каждую секунду ожидая, что сейчас ее прервут, скажут: «Спасибо», и это будет означать: «Вы никуда не годитесь». Но не прерывают, слушают.

– Что еще?

– Лермонтов. «Демон».

– Читайте.

Как же легко, оказывается, читать стихи по сравнению с прозой, они сами рвутся из души, а голос какой-то чужой, непохожий и… громкий. Господи, это же она опять кричит, она не доносит мысль, это же истерика!

– Почему вы замолчали? Продолжайте.

Это Массальский. Но она молчит.

– Ну, хорошо, идите.

Вот и все. Она выходит, не чувствуя ног, не чувствуя себя.

– Спасибо сказали? – спрашивает ее все тот же красивый парень.

– Нет.

– Басню спрашивали?

– Нет.

Он смотрит сочувственно. С ней все ясно. Ну, ладно, так и должно было быть. Но она почему-то не уходит, оставаясь ждать списков тех счастливцев, которые прошли на второй тур. Три часа Таня сидела на подоконнике и смотрела на тех, кто поступает. Все они такие красивые, умные, наверно, талантливые. В общем, достойные быть принятыми в Школу-студию МХАТ. А она? Что она тут ждет? Даже отрывок не могла подобрать пооригинальнее. Дура, дура недоразвитая.

Вот наконец открывается дверь. Выходит девушка с листом бумаги. «Я сейчас прочту фамилии тех, кто прошел, а потом повешу список». В холле наступает мертвая тишина, девушка читает фамилии, а у Тани в голове начинается гул, она ничего не слышит, перед глазами туман.

– Как твоя фамилия? – спрашивает ее пышноволосая девушка с огромными русалочьими глазами.

– Доронина.

– А моя Попова. Марина Попова. Мы прошли.

Прошли Доронина с Поповой, тот красавец, который все приставал к Тане с вопросами, маленький, необыкновенно обаятельный парень по имени Леня Харитонов и еще несколько человек.

Потом был второй тур, на котором народу было уже гораздо меньше, поэтому все участники знали друг друга в лицо. На третий тур прошли совсем немногие, но Таня с Мариной прошли, как и Леня Харитонов, и тот красивый парень. Теперь им предстояло ехать в Москву сдать еще один, последний тур, сдать общеобразовательные предметы и только после этого стать студентами. Они ехали с Мариной в Москву самым медленным поездом. Места были сидячие, самые дешевые. Правда, от волнения, страха, нетерпения и ожидания невиданного счастья спать они все равно не могли. На каждом полустанке девушки выходили из вагона подышать ночной свежестью, полюбоваться звездами, и Марина читала Маяковского: «Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал». С тех пор это стало и Таниной привычкой – реагировать на происходящее, оценивать события чужими яркими строчками, хоть любимой Ахматовой, хоть какими-то другими. «Взоры огненней огня и усмешки Леля. Не обманывай меня, первое апреля». Впрочем, это привычка многих представителей актерского цеха.

В Москве их поселили в маленькой шестой студии в конце коридора с двумя другими иногородними девочками. Был еще один тур, но общий. Таня прошла и его, а вот Марина нет. Сдала Таня и общеобразовательные предметы. Теперь надо было признаваться, что аттестата у нее пока еще нет. Как она упрашивала ректора Вениамина Захаровича Радомысленского взять ее, как умоляла! Обещала сдать все предметы за среднюю школу экстерном, заниматься круглые сутки… Он был неумолим: «Окончишь школу, потом приходи сразу на второй тур. Не плачь». «Ну тогда возьмите Марину Попову на мое место, оно ведь освобождается». Нет, не взяли и Марину. Пришлось возвращаться домой, в Ленинград. Денег у них еле-еле хватило на билеты. Снова сидели без сна, и снова Марина читала:

 
В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.
 

Таня продолжала:

 
И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег.
 

И сами себе они казались похожими на эту бедную, никому не нужную есенинскую собаку. Потом они читали другие стихи, потому что стихи помогали, захватывали и напитывали чужими эмоциями, утешали.

Дома, в Ленинграде Марина познакомила Таню со своей подругой Катей, тоже помешанной на актерстве, на театре, на мечте стать актрисой. Та была старше, она уже училась в инязе, много читала, много знала. Мама у Кати была библиотекарем, и дома у них было много хороших книг. «Ты знаешь, – рассказывала ей Катя, – у мамы в молодости были очень красивые глаза, необыкновенного фиалкового цвета. В нее был немножко влюблен сам Маяковский, вот эту книгу он ей подарил, видишь надпись?»

Да, была надпись, был бесценный автограф Маяковского. Катя многому научила Таню. Вместе они стали заниматься в театральной студии Дома культуры, которой руководил артист Театра имени Комиссаржевской Федор Михайлович Никитин. Никитин много снимался в кино, много играл в театре, но и к студии относился серьезно, считая ее ответственным и важным для себя делом.



Сергей Есенин на всю жизнь стал любимым поэтом актрисы.


«Моя задача – объяснить вам, дать почувствовать всю ответственность профессии «актер», – сказал он им на первом занятии. – В ней неразрывность человеческих, гражданских и профессиональных качеств». Эти слова Таня записала в свою тетрадь. А потом Никитин попросил их взять сцены из пьес, которые им больше всего нравятся, и подготовить их. Через два месяца он назначил показ, после которого он отберет участников на роли в новом спектакле.

Таня с Катей долго решали, что же взять, какую пьесу выбрать. Наконец остановились на чеховском «Дяде Ване». Катя играла Соню, а Таня – Елену Андреевну, репетировали каждый день, стараясь найти ту плавность и мягкость речи, которая была свойственна «дамам иных времен». Так Катя определила их художественную задачу.

 

«Он лечит, сажает лес, у него такой нежный голос», – говорит Катя, говорит так, будто представляет себе Володю, парня, в которого она влюблена и который Тане совсем не нравится, потому что кажется надменным и развращенным. «Не в лесе, не в медицине дело. Милая моя, это талант», – отвечает Таня чеховскими словами и тоже представляет себе… конечно же, Дружникова, свою первую заочную влюбленность. Отрывок их смотрели хорошо, они понравились, Федор Михайлович их похвалил: «Вот тот случай, когда костюмы не мешают, когда они необходимы». (Катя с Таней играли в костюмах, взятых напрокат в Театре имени Комиссаржевской).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru