Города и дороги. Избранные стихотворения 1956-2011

Наталья Горбаневская
Города и дороги. Избранные стихотворения 1956-2011

«Глухого дерева листва…»

 
Глухого дерева листва
стволу не дозвонится,
с крутого берега Москва
сама себе приснится.
 
 
А ты – который видишь сон
в разрыве скал, в разливе
звезд, крупных, как сухая соль
в заиленном заливе.
 
 
В заливе звезд, в разливе рек,
в глухом разрыве сердца
всплывает сон, как из-под век
глядеть – не наглядеться
 
 
всплывает солнце. Исподво́ль
заря приснится веку.
Соль на губах, на веках соль,
и ветер клонит ветку.
 

«Любовь моя, в каком краю…»

 
Любовь моя, в каком краю
– уже тебя не узнаю —
какие травы собираешь?
И по бревну через ручей,
сложивши крылышки, на чей
призыв навстречу выбегаешь?
 
 
Твоя забытая сестра
не на ветру, не у костра —
в глухой тюрьме заводит песню
и, тоже крылышки сложив,
щемящий оборвет мотив,
когда уйдет этап на Пресню.
 

Написано в следственной камере Бутырской тюрьмы

…когда уйдет этап на Пресню. ⇨ Имеется в виду Шелепихинская пересыльная тюрьма (в просторечии Пресня). Рифма навеяна слышанным в детстве по радио: «Вот спою такую песню, / Ходил молодец на Пресню. / Под вечерок / Путь недалек».

Воспоминание о пярвалке

 
На черном блюдечке залива
едва мерцает маячок,
и сплю на берегу залива
я, одинокий пешеход.
Еще заря не озарила
моих оледенелых щек,
еще судьба не прозвонила…
Ореховою шелухой
еще похрустывает гравий,
еще мне воля и покой
прощальных маршей не сыграли,
и волны сонно льнут к песку,
как я щекою к рюкзаку
на смутном берегу залива.
 

Пярвалка – деревня на Куршской косе в Литве. Я приехала туда, высадившись с катера в Ниде нелегально (Куршская коса была объявлена заповедником, и без пропуска въезд не разрешался, а пропуска я не достала). Боясь, что меня изловят, я пустилась в путь на ночь глядя, стараясь уходить от шоссе, которое, по моим опасениям, могло завести меня к пограничникам, и в конце концов заночевала на берегу, как то и описано. Наутро со своего края «дуги залива» (одной из многочисленных бухт; здесь я использую оборот из более позднего стих. «В малиннике, в крапивнике, в огне…» я увидела на противоположном, наверное в полукилометре, Пярвалку, где меня ждала Наталья Трауберг (моя будущая крестная) со своей семьей.

«Какая безлунной, бессолнечной ночью тоска подступает…»

 
Какая безлунной, бессолнечной ночью тоска подступает,
но храм Покрова за моею спиною крыла распускает,
и к белому лбу прислоняется белое Лобное место,
и кто-то в слезах улыбнулся – тебе ль, над тобой, неизвестно.
 
 
Наполнивши временем имя, как ковшик водой на пожаре,
пожалуй что ты угадаешь, о ком же деревья дрожали,
о ком? – но смеясь, но тоскуя, однако отгадку припомня,
начерпаешь полною горстью и мрака, и ливня, и полдня,
 
 
и звездного неба… Какая тоска по решеткам шныряет,
как будто на темные тесные скалы скорлупку швыряет,
и кормщик погиб, и пловец, а певец – это ты или кто-то?
Летят, облетят, разлетелись по ветру листки из блокнота.
 

Под стихотворением стоит датировка: осень 1968 весна 1970, начато на воле, закончено в Институте Сербского

но храм Покрова за моею спиною крыла распускает… ⇨ Храм Покрова, «что на Рву», на Красной пл. в Москве, в обиходе (по одному из своих приделов) известный как храм Василия Блаженного.

и к белому лбу прислоняется белое Лобное место… ⇨ На тротуарчике около Лобного места мы проводили свою демонстрацию 25 августа 1968.

«Вздохнет, всплакнет валторна электрички…»

 
Вздохнет, всплакнет валторна электрички,
недостижимый миф.
По решке проскользнет сиянье спички,
весь мир на миг затмив.
 
 
Вспорхнет и в ночь уносится валторна.
Пути перелистать,
как ноты. О дождливая платформа,
как до тебя достать?
 
 
Пустынная, бессонная, пустая,
пустая без меня,
и клочья туч на твой бетон слетают,
как будто письмена,
 
 
и, хвостиками, точками, крючками
чертя по лужам след,
звенят они скрипичными ключами
ушедшей вслед.
 

По решке проскользнет сиянье спички… ⇨ Решка – тюремная решетка.

О дождливая платформа, / как до тебя достать? ⇨ Гудки электричек, шедших от Савеловского вокзала к Белорусскому, доносились до тюрьмы, и я явственно представляла себе платформу на Бутырском валу, но ее там нет.

«Как вольно дышит Вильно по холмам…»

 
Как вольно дышит Вильно по холмам —
как я после последнего объятья.
Но почему задернуты распятья?
И почему расстаться надо нам?
 
 
Под пеленою пыли дождевой,
под мартовскою снежною завесой
ответит голос за рекой, за лесом,
за Польшею и, значит, за Литвой.
 
 
Откликнется и скажет, почему,
и скажет: Ни к чему твой плач ему.
И этот тихий голос на горе —
как дрожь души на утренней заре.
 

Вильно – польское название Вильнюса.

Но почему задернуты распятья? ⇨ Действие происходит на католической Страстной неделе.

«Протяжная вечерняя трава…»

 
Протяжная вечерняя трава,
прижми лицо к лицу и стебель к стеблю,
над степью
предвестие зимы виденьем Покрова.
 
 
Заря звезды висит, как будто в петлю
продела голову, кровавы дерева,
но первая роса по-прежнему права,
но лик земли с заоблачностью сцеплен.
 
 
А белый чад, застлавший горизонт,
болота иссушённого исчадье,
какое он еще сулит несчастье,
любви погибель, городу разгром,
или в пыли дорожной легкий след
сотрет навеки, до скончанья лет?
 

А белый чад, застлавший горизонт, / болота иссушённого исчадье.. ⇨ . Лето 1972, когда под Москвой горели торфяники (в первой публикации стоит дата – 14 авг. 1972).

«Но что на этом темном этаже…»

 
Но что на этом темном этаже,
где даже лифт боится задержаться,
что там за дверью, в глубине, в душе,
где даже пятна света не ложатся,
 
 
где капелька по капельке течет
ночная тишина и поволока,
где проволока тонкая сечет,
едва коснешься звездного порога,
 
 
где повилика вьется по стене,
холодная и влажная на ощупь,
и палевых ресниц не видно мне,
и не проникнет голос твой извне.
Площадка этажа пуста, как площадь,
как площадь в некончающемся сне.
 

«Не выплыву, не доплыву…»

 
Не выплыву, не доплыву.
На облаках, как наяву,
роняют чайки плач в Неву,
и этот сизый хрип,
и эти капельки свинца,
где нет ни смерти, ни конца,
где целят в бедные сердца,
но не достанут их.
 
 
Когда высокая роса
печаль возносит в небеса,
когда осталось полчаса
до солнечных ворот,
на тинистом холодном дне,
в зеленой вязкой глубине
воронку прокрутил во мне
крутой водоворот.
 
 
Я ж знала, что не может быть,
что не дана мне ваша прыть,
что мне не выплыть, не доплыть,
я же сказала вам!
Но, как болванчик неживой,
вы покачали головой,
и я мелькнула над Невой,
и я осталась там.
 
 
Всплывают ловкие пловцы,
любови легкие ловцы,
срезают пену с волн – с овцы
так состригают пух.
В последней жалкой наготе,
не на кресте, не на гвозде,
полу в песке, полу в воде —
чей взор навек потух
 

«Что там за шорох…»

Т. Борисовой


 
Что там за шорох?
Это шоссе обо мне скучает.
 
 
Что там за шелест?
Это ветер осину качает.
 
 
Это в Апшуциемсе
шепчутся волны залива.
 
 
Это небо над Балтикой
ждет моих глаз,
чтобы дождь со слезами смешался.
 

Это ветер осину качает. / Это в Апшуциемсе / шепчутся волны залива. ⇨ Апшуциемс – рыбацкий поселок (название от латышского «апшу» – «осина») на берегу Рижского залива, где в те годы отдыхало несколько семей, в т. ч. и Борисовы (продолжавшие туда ездить и в последние годы, уже с внуками). Я там побывала дважды, в 1972 и 1973: один раз – с моим крестным сыном, поэтом Дмитрием Бобышевым, другой – с моим старшим сыном Ярославом. Увы, здесь же, в Апшуциемсе, 29 июля 1997 утонул глава семьи – Дима (Вадим) Борисов (см. дальше стих. «Перекличка»).

«Москва моя, дощечка восковая…»

 
Москва моя, дощечка восковая,
стихи идут по первому снежку,
тоска моя, которой не скрываю,
но не приставлю к бледному виску.
 
 
И проступают водяные знаки,
и просыхает ото слез листок,
и что ни ночь уходят вагонзаки
с Казанского вокзала на восток.
 

Москва моя.. ⇨ Из советской песни: «…Москва моя, ты самая любимая». Вообще очень советский оборот, взятый здесь «наоборот», хотя и «моя», и «любимая» – все правда.

…и что ни ночь уходят вагонзаки / с Казанского вокзала на восток. ⇨ Основные вокзалы отправления тюремно-лагерных этапов из Москвы – Ярославский и Казанский, меня в Казань везли с Казанского (начало января 1971).

 

«В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью…»

 
В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью
и влажной рукой проведешь по границе незримой
задернешь завесу и горько предамся и тьме и смятенью
пронзая рыданьем родимый пейзаж полузимний
 
 
Раскатаны полосы черного льда на промокших аллейках
алеют полоски зари в бахроме абажура
скамеечка скользкая слезная полночь немолчная флейта
все дергает за душу как за кольцо парашюта
 
 
И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим
впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим
прильну и приникну примерзну притихну поймешь ли
                                                                                  простишь ли
сбегая ко мне по торжественным лестничным маршам.
 

родимый пейзаж полузимний (…) И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим / впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим.. ⇨ Издатели «Трех тетрадей стихотворений» указали, что Патриаршие пруды – место, где начинается действие «Мастера и Маргариты» (примечания составлялись без моего участия), но к стихотворению это не имеет никакого отношения. Патриаршие (в то время, кстати, Пионерские – но так их никто не называл) – это действительно «родимый пейзаж». В 1939–1950 я жила на ул. Чайковского (ныне по-старому Новинский бульвар) и уже в 4–5‐летнем возрасте путешествовала по ближним и относительно дальним окрестностям, в т. ч. и в районе Спиридоновки, Большой и Малой Бронных, Трехпрудного, Патриарших.

«И знойно, и пыльно, и пух тополиный…»

 
И знойно, и пыльно, и пух тополиный
ложится удушливой пухлой периной
на горло, на год и на город.
И полузадушенный, полуразбитый
над высохшим руслом иссохшей ракитой
и алчет и жаждет мой голос.
 

«Спеши насладиться касательной негой слепого дождя…»

 
Спеши насладиться касательной негой слепого дождя,
покуда не ссохлась земля и не высохло небо,
покуда бегут в берегах полноводны Нева и Онега
и порох подмокший не стронулся с лона ружья.
 

«Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом…»

 
Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,
это я, это я, и вине моей нет искупленья,
будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,
дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.
 
 
И, прикована вечной незримою цепью к нему,
я усладу найду и отраду найду в этом страшном дому,
в закопченном углу, где темно, и пьяно́, и убого,
где живет мой народ без вины и без Господа Бога.
 

Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом… ⇨ «Тогда» – в 1944, когда во время Варшавского восстания Красная армия стояла на правом берегу Вислы, «потом» – в 1968.

«Всё. С концами. Не в этой жизни…»

 
Всё. С концами. Не в этой жизни
островной
повстречаешься въяве и вживе
ты со мной,
только парус кружит и пружинит
над волной
Ахерона.
 
 
Раскачайся, ладья,
на стигийской воде,
вот и я в ладье
отплываю в нигде,
только парус дрожит
и скрипит ненадежная пристань.
 
 
Оттолкнись
от занозящих душу досо́к,
размахнись,
под весло примеряя висок,
и, с подошв отрясая песок,
наклонись —
но привстань,
оглянись —
но оставь
этот остров и этот острог.
 

…над волной / Ахерона… ⇨ Ахерон, или Ахеронт (др.-греч.) – река в подземном царстве, через нее переправлялись души умерших.

…на стигийской воде… ⇨ На воде Стикса, еще одной реки, текущей в древнегреческом царстве мертвых.

«В ладоши ладожские льдины…»

 
В ладоши ладожские льдины
хлопочет юная Нева,
дитя Удела и Ундины
и всех удильщиков вдова.
 
 
Слезою сладкой солодимы
апрельские как лед слова,
где ни конца, ни середины
и всё мольба или молва.
 
 
Под пол-куплета, пол-припева,
восток направо, запад влево,
когда линяет всякий зверь,
приотвори и выглянь в дверь,
не верь, не верь поэту, дева,
но и сама себе не верь.
 

«Это голос мой, голос мой – или…»

 
Это голос мой, голос мой – или
слабый рокот на ранней заре?
Но милей мне межзвездной медлительной пыли
эта пыль тополей во дворе,
 
 
этот сгорбленный, кривоарбатский
сонный запах запрошлых лет,
летний день, летний город, почти азиатский,
летний вечер и летний рассвет.
 

…этот сгорбленный, кривоарбатский… ⇨ Название Кривоарбатского переулка в Москве превращено в нарицательное прилагательное.

«Пейзаж – как страж в дверях моей души…»

 
Пейзаж – как страж в дверях моей души,
всё, всё отдашь – карандаши и перья,
любовь, надежду, веру и доверье,
как тот, что за щепотку анаши
не то что кошелек, а наизнанку
себя сейчас же вывернуть готов.
А весь пейзаж – чета кривых крестов
да серый мужичок, что спозаранку
на драный крест накладывает дранку.
 

«Новая волна»

 
Фрегат обрастает ракушками и побрякушками
и целится в пусто давно проржавевшими пушками,
бессмертные души на суше сухими лежат завитушками,
и мы говорим: – Бедный высохший выцветший бледный
                                                                                           коралл!
В протяжных лучах своего на песке отражения
исчахла висячая лампочка в полнапряжения
в сознаньи не бега по кругу, но вечного бездвижения,
которым когда-то как будто Коперник ее покарал.
 
 
Так что же, мой до смерти друг, позапозавчерашний
                                                                             возлюбленный,
густой сухостой на ноже оставляет зазубрины,
за дюной таится и тает костер, и дымок подголубленный
лазоревым облачком, обликом юга колеблет балтийский
                                                                                           свинец.
Послушай, не слушай ничьих, ни моих уговоров, ни плача
                                                                                  и право же —
не слушай, как ветер вцепился в сосёнок колючие клавиши,
не слушай, навеки натянем купальные шапочки на уши,
нырнем под волну и, как щепки, взлетим над волною,
и кто мы, когда начинают стихии творенье иное,
и как добрести среди соли, песка и нежданного зноя
до синей полоски, где сходятся с хлябью земною
небесные тверди, до хлопанья кресел на титре «Конец».
 

Заглавие стихотворения – термин истории кино, у меня связанный с польским кино. Изображенный в стихотворении неопределенно-прибалтийский пейзаж похож не только на виденные мною Куршскую косу и Юрмалу, но и на кадры из невиденного к/ф «Последний день лета», попадавшиеся в книгах по истории кино и польских журналах начала 60-х.

«Вот в чем, а впрочем, и не в том вопрос…»

 
Вот в чем, а впрочем, и не в том вопрос,
а просто в том, колючий, мягкий мох ли,
а ты ни в сон, ни в чох, и только охни,
когда росток сквозь позвонок пророс.
 
 
Так, прирастая к стенкам бытия,
в небытие, в траву, хвощи и стланик
ты прорастаешь, приуставший странник,
и эта пристань предпоследняя твоя
 
 
все ярче, все сильнее зеленеет,
покуда небо звездное бледнеет.
 

«Не в крыле самолета…»

 
Не в крыле самолета,
зоревых облаках,
ощущенье полета
в деревянных быках,
 
 
в неподвижных опорах,
вбитых в глину на треть,
в тех, мимо которых
в речку навзничь лететь.
 

«Печальное не более, чем прочие…»

 
Печальное не более, чем прочие,
прощание двоих через порог.
Так эти ночи вас не обморочили?
Прощайтесь. Только прочен ли залог
 
 
от обмороков? С досточки порога
какими петлями пойдет дорога
по обе сто́роны воздвигнутой черты?
В каких ухабах слез не сдержишь ты?
 
 
И на какой – бетонной ли, проселочной —
в сияньи фар, в тумане, как во сне,
ему, как свет в лицо, ударит голос твой:
«Прощай, прощай, да помни обо мне».
 

«О ком ты вспомнила, о ком ты слезы льешь…»

 
О ком ты вспомнила, о ком ты слезы льешь
(и, утираясь, говоришь, что слезы – ложь)
в бетонной скуке станции Ланская,
в хлопках автоматических дверей,
где небо с пылью склеено… – Какая
тоска и гарь! – Так едем поскорей!
 
 
И вот поехали, и вот последний крик,
как стронулся, таща тяжелый след, ледник,
теряя валуны в межреберных канавах,
в мельканьи пригородов, загородов, дач,
в желтоволосых придорожных травах
и в полосах удач и неудач.
 
 
Когда что плоть, что дух, как лед, истаяли,
куда ж нам плыть, мой друг? Куда и стоит ли?
На перестуках шпал, на парусах обвислых,
на карликовых лодочках берез
куда ж нам плыть? В каких назначить числах
отход от пристани, не утирая слез…
 

…в бетонной скуке станции Ланская… ⇨ Ланская – под Ленинградом (ныне Санкт-Петербургом), первая от Финляндского вокзала, еще в черте города, остановка на пути в Комарово.

«В малиннике, в крапивнике, в огне…»

 
В малиннике, в крапивнике, в огне
желания, как выйдя на закланье,
забыть, что мир кончается Казанью
и грачьим криком в забранном окне.
 
 
Беспамятно, бессонно и счастливо,
как на треножник сложенный телок…
Расти, костер. Гори, дуга залива.
Сияй впотьмах, безумный мотылек.
 

…забыть, что мир кончается Казанью / и грачьим криком в забранном окне. ⇨ За окнами корпусов Казанской психиатрической тюрьмы неумолчно кричали грачи (как в «Давиде Копперфильде» Диккенса, которого я перед тем читала в Бутырке).

«Фонарик мой, качайся в облаках…»

 
Фонарик мой, качайся в облаках,
роняя тень и свет по взмаху ветра
и разгоняя мрак и страх.
 
 
Твой слабый жар вгоняет в дрожь,
как прогоревший жар голландской печки,
на белых кафельках синеют человечки,
и синий дым на снег у Черной Речки
ложится, как узорный след галош…
 

…и синий дым на снег у Черной Речки… ⇨ Черная Речка – место (зимней) дуэли Пушкина.

«Цвет вереска, чернильный блеск…»

 
Цвет вереска, чернильный блеск
мохнатых моховых снежинок,
букет, подброшенный под крест,
как складывалось, так сложилось,
как загадалось, так в ответ
аукнет, не на что, пожалуй,
пожаловаться, как бежалось,
так и припасть придет к траве
моей дырявой голове.
 

Цвет вереска, чернильный блеск / мохнатых моховых снежинок, / букет, подброшенный под крест… ⇨ Крест на могиле Ахматовой, а два первых стиха – комаровский пейзаж по дороге к кладбищу (по той, которая «не скажу, куда» – Ахматова, «Приморский сонет»).

«Который час? (Какая, кстати, страсть…»

 
Который час? (Какая, кстати, страсть
разрыв пространства исчислять часами,
как будто можно, как часы, украсть
часть света, что простерта между нами…)
 
 
Который час? (Междугородный звон
меня, как трубку с рычага, срывает,
в который мир проплыть? в который сон?
в который миг нас память оставляет?)
 
 
Который час? (Кровит кирпичный Спас,
и чье же на моей крови спасенье?
и соль из глаз в селедочный баркас,
и соль земли – прости, который час? —
уже забыла привкус опресненья.)
 

Кровит кирпичный Спас, / и чье же на моей крови спасенье? От санкт-⇨ петербургского собора Воскресения Христова, в обиходе Спаса-на-Крови.

«На пороге октября…»

Маше Слоним

 

 
На пороге октября
с полосы аэродрома
поднимается заря,
как горящая солома.
 
 
На пороге зрелых лет,
словно пойманный с поличным,
трепыхается рассвет
над родимым пепелищем.
 
 
На пороге высоты,
измеряемой мотором,
жгутся желтые листы
вместе с мусором и сором.
 
 
На пороге никуда,
на дороге ниоткуда
наша общая беда —
как разбитая посуда.
 

Маша Слоним – моя подруга, которой посвящено стихотворение, тогда уезжала в эмиграцию, в то время как я еще только собиралась. Сейчас она – одна из немногих прочно вернувшихся.

«Не спи на закате…»

 
Не спи на закате,
приснятся крылатые львы над каналом,
расцепятся цепи,
взлетишь и погибнешь,
Икар, ламорисовский шар,
 
 
в бетонном колодце,
на лестнице у ростовщицы,
между печкой и шкафом,
не спи на закате, не спи,
 
 
холодной водою,
горькими слезами
отгони сонливость,
голова к подушке,
крылатые цепи,
чугунные крылья,
голова – чугун…
 
 
Отгони себя за борт канала,
чтоб чернела вода и сминала
воспоминанье и сон
незакатных времен.
 

Не спи на закате… ⇨ По народному поверью, правоту которого легко проверит каждый, спать на закате плохо: не высыпаешься, встаешь с тяжелой головой, чувствуя себя разбитым.

…приснятся крылатые львы над каналом, / расцепятся цепи (…) крылатые цепи, / чугунные крылья… ⇨ Крылатые львы (грифоны) на цепном Банковском мосту через канал Грибоедова в СПб.

…взлетишь и погибнешь, / Икар, ламорисовский шар. ⇨ Икар – общеизвестный герой др.-греч. мифологии, взлетевший слишком близко к солнцу, несмотря на предостережения отца, и упавший, потому что растаял воск, скреплявший его крылья; в к/ф французского режиссера Ламориса «Красный шар» воздушный шарик гибнет, сбитый мальчишками из рогатки.

…на лестнице у ростовщицы… «Он уже был на лестнице… Переведя ⇨ дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница по ту пору стояла совсем пустая. (…) Потом еще раз прислушался вниз на лестницу, слушал долго, внимательно» (Достоевский, «Преступление и наказание»).

…между печкой и шкафом… ⇨ «Или вправду там кто-то снова / Между печкой и шкафом стоит?» (Ахматова, «Поэма без героя»), в свою очередь, идущее от: «С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов…» (Достоевский, «Бесы») и: «В самую эту минуту, в углу, между маленьким шкафом и окном, он [Раскольников] разглядел как будто висящий на стене салоп…» (Достоевский, «Преступление и наказание»). Приводя эту последнюю цитату, В.Н. Топоров пишет: «…один из важнейших мотивов сна Раскольникова (…) многократно повторенный в разных комбинациях (шкаф, печь, стена, окно) в русской литературе» (О структуре романа Достоевского в связи с архаичными схемами мифологического мышления. Прил. 4 // В.Н. Топоров. Миф. Ритуал. Символ. Образ), а дальше, в прил. 7, озаглавленном «Узость – ужас», приводит еще целый ряд схожих примеров, прежде всего из Достоевского.

Рейтинг@Mail.ru