bannerbannerbanner
полная версияПлацкарт

Настя Дробышева
Плацкарт

Дзынь! – звякает ложечка на прощанье, когда Никаноров ставит стакан у титана – тот в ночи пухлый и зловещий, как Мойдодыр из преисподней. Дверь тамбура вдруг распахивается – Никаноров вздрагивает и пятится: в проёме – силуэт необезглавленной Банши: кажется, сейчас она поднимет руку, в которой что-то блестит, и полоснёт себя по шее. Рука поднимается, и огонёк следует за ней – это сигарета. Ещё одна нервная затяжка – и свинка гордо шествует мимо, смерив Никанорова замыленным взглядом и швырнув хабарик во тьму.

Тук-тук, так-так… Тук-тук, так-так… Никаноров курит и тихо посмеивается. Какой удивительный, волшебный день! В мыслях пляшут профессор Соболев, многозначительно подмигивающий ему и протягивающий листок с адресом, свинка, огорошенная и несчастная, Позднышев, дымящий папиросой или, откашливаясь, хлебающий чифирь из почему-то такого же, как у него, стакана, Горданов, маниакально пересчитывающий ассигнации, Лизочка, которая, конечно, будет кротко улыбаться ему завтра, а когда он станет рассуждать о любви – мечтательно поглядывать в окно, на верхушки столетних клёнов. Он тоже так делал в школе… Поезд скачет, извивается, кажется, сейчас слетит с рельсов и разобьётся вдребезги. Никанорова шатает, огонёк на сигарете прыгает, рассыпая вокруг мириады пепелинок. Верблюд на замусоленной пачке любопытно вытянул шею, будто принюхиваясь к куреву.

Путь назад… Лианы ног и рук, валуны чемоданов, узкая подвижная тропка трясётся, как подвесной мост… Никаноров – Индиана Джонс, хладнокровный и вездесущий, чертовски обаятельный… Он бьёт по койке со свистящей бабкой воображаемым хлыстом – и целлофановый пакет в его руке громко хрустит. Бабка не реагирует, Никаноров ликует.

Своё место он узнаёт по надутому шару слева – животу соседа, и храпу – гортанному, рычащему, как крик выпи. Голосов вокруг не слышно. Офелия нянчит сопящее дитя – пепельно-белая на чёрной полке. Её постель убрана: наверное, они скоро выходят. Наверху чуть дребезжат гитарные струны. Никаноров стягивает свитер, прячет очки в пакет, ложится и отворачивается. Нос касается холодного пластика – линкруст ощущался по-другому, теплее, рельефнее, но всё же…

Глаза закрыты. Стук в висках Никанорова сливается со стуком состава и утихает… Горло? Да, всё ещё больно… Но чёрт с ним… Тук-тук, так-так… Тук-тук, так-так… Аааа-а, аааа-а, в горку – с горки, в горку – с горки. Медленно, кряхтя – и кубарем, с ветерком, аааа-а, аааа-а, медленно, нараспев – и кратко, контрапунктом. Аааа-а, аааа-а, откуда-то из нутра Офелии, Ильинской, сирены, аааа-а, аааа-а, звуки иного мира. Мама прижимает его к себе – морщинистого, в пелёнке – и мурлычет песенку, на подбородке танцует бородавка, бигуди пахнут ромашкой, кожа – молоком. Кругом улыбки, улыбки… Солнце такое горячее, во рту песок – скрипит, шуршит, чавкает, Гриша плюётся и засыпает… Кто-то сквозь сон набрасывает ему панамку и уносит под иву: рука под живот, мягко, приятно… Сверху падает прохлада, муравьи лезут в штаны, пупок забит песком… Пузо тяжёлое, упругое, как воздушный шарик. «Ай, лады, лады, лады, не боимся мы воды…» Бултых! Холод режет живот, полосует насквозь. А-а-а-а! Надрывно. Во всю глотку. Бултых! Больно! Тельце съёживается, как мышка перед удавом. Ручки молят о пощаде. Бултых! Предали! Несправедливо! А-а-а-а-а! Никанорова прошибает судорога, и он просыпается. Тук-тук, так-так, тук-тук, так-так… Аааа-а, аааа-а… Субтильная леди баюкает младенца. Позванивают струны. Сколько времени прошло? Минут пятнадцать?.. Надо спать, спать… Он зарывается в одеяло – уютно, безопасно… Переворачивается на живот… Тук-тук, так-так… Лежать как будто неудобно… Кажется? Никаноров перевёртывается на бок – правый, левый… Нет, не кажется. Тяжесть внизу… Мочевой пузырь переполнен. Заснуть, заснуть во что бы то ни стало и проспать до приезда. Снова на живот… Тяжело… Головой в подушку… «Ай, лады, лады, лады…» Мама-сова с бородавкой… Вода, ледяная, как нож… Пушинка в ящике, орущая роженицей… Царапает, царапает, царапает, стучит носом, толкается, трётся попкой, хрясь – ящик рассыпается… Вода до горизонта… Тук-тук, так-так… Поезд рассекает волны… Вагон отцепляется и несётся на дно… Дышать нечем, перед глазами мелькают полосы, всё дрожит, рябит, как помехи в телевизоре… Больно, тяжко, вот-вот случится эпилептический припадок… Никаноров просыпается. Живот натянут, как барабан. Сейчас лопнет… Тьму прорезают седые блики – фонари? рассвет?… На верхней полке скачет одеяло, струны звенят в ускоренном ритме, подбородок Андрея вибрирует в такт, кадык напряжён и очерчен тенью. Тело выгибается, вздрагивает, скулит, и белые глаза – почти без зрачков – на выдохе закрываются. Никаноров морщится и чешет ладонь. Андрей, румяный и потный, засыпает сном младенца. Никаноров осовело глядит на него и идёт облегчиться в уборную.

Прошёл час… Или больше… Жёлтый полумрак точит вагон изнутри… Никаноров, опустошённый, безумный, таращится в потолок, вращая в уме одну – уже нормальную, привычную – мысль: убить. Убить их обоих. Мерзких, как гнус. Серых, как тля. Пошлых, потных, шумных. Шумных. Его третий сон про молодую маму и огненный песок прервал хохоток «Санёк, б-з-з-з, Санё-о-ок!». Хлопнула пачка чипсов. Никаноров дёрнулся – и снова запрыгнул в растоптанные ботинки, не расшнуровывая, – но, вместо того чтобы опять броситься курить, он, щуплый, в майке на голое тело, слепой, как крот, сутулясь от стыда, вдруг метнулся к подростку, сжал кулак и… процедил? прошипел? – так думал сам Никаноров – проорал, взвизгнул, всплакнул о нарушении спокойствия граждан и режима, кулак меж тем разжался и рухнул виноградной кистью на полку. Андрей глянул, как на умалишённого, икнул «извините» – больше от шока, чем от страха, – и отвернулся: «не трожь – не воняет».

Убить их обоих. Заткнуть рот полотенцами. Выколоть глаза. Дзынь-дзынь, чай, волосы, титан… Вычерпать глаза ложечкой! Никаноров чешет руку и посмеивается. И это не грех! Это справедливое возмездие… Справедливость! Её так мало! Справедливость! Преступить во благо! И пусть смотрят все, все хамы, свиньи, пьяницы, подонки, неучи, предатели, подростки! Пусть смотрят и трепещут, чтоб им неповадно было!… Нож входит в натянутое горло Андрея, пропарывает нежную кожу, упирается в дрожащий кадык, кровь заливает гриф… Санёк дрожит, как котёнок!… Никаноров скрипит зубами, перед глазами жёлтая пелена, по скулам катятся слёзы, бледные лучи освещают пластик, потолок давит, давит, давит…

– Санёк, давай в фишки?… – шуршание, скидывание одеяла, скрип, лязг гитары.

– У меня мало, Андрюха, я не хочу, – шмыганье носом, всхлипывание, шорох.

– У меня тоже мало, Санёк! Отыграешься! – прыжок, смех, хлопок.

– Ну, блин, только не с «Черепашками»! У меня одна такая! – обида, мольба, протест.

– Давай сюда! – победа, злорадство, власть.

– Так нечестно!

– Всё честно! Ты правил не знаешь…

Вычерпать глаза ложечкой! И прикрыть их фишками, как в Древней Греции… Никаноров кусает губы и сглатывает: больно! горько! Сколько он спал? Пару часов? Меньше? Солнце золотит простыню… Вагон пропитан храпом – многозвучным, разноголосым… Никаноров не моргает. Какое сладкое зло!… Майка, мокрая от крови, мальчишка бледнеет и падает в проход… Свинка визжит, проводница, рыдая, бежит к начальнику поезда… Младший – на коленях, лепечет извинения… А он, Никаноров, стоит молча, уже спокойный, хладнокровный, в красивом чёрном плаще, ни пятнышка, отряхивает пыль с рукава, победно улыбается… Нет, не так… Они не будут визжать и плакать, нет! Они замрут, весь мир вдруг застынет! Свинка выронит свой «Орифлейм», толстяк втянет живот, Офелия задушит младенца, рассыплются шахматы, разлетятся газеты, хлопнут пакеты чипсов. Немая сцена, эффект лопнувшей струны, остановись, мгновенье, ты прекрасно! Бледный старший – ничком в проходе, бледный младший – на коленях в углу… И Никаноров – полуулыбка, руки на груди, великий, прекрасный!… А потом выпрыгнуть из состава, лечь под тёплой сосной и – спать, спать! Никакой работы, мыслей, людей, першения в горле, заикания, носовых платков… Только мягкая земля, запах сухой хвои, птички – тинь! тинь! – и небо с просинью, высокое небо! Позднышев с Гордановым потягивают чифирь за ломберным столиком, верблюд выпускает колечки дыма, Лизочка нянчит Пушинку, Соболев танцует с Офелией, мама-сова купает Иа-Иа… И мальчики кровавые в глазах… Лев Толстой очень любил детей…

Рейтинг@Mail.ru