bannerbannerbanner
Грань

Михаил Щукин
Грань

– Я успел, – сказал он.

У нее испуганно вздрогнули ресницы.

Пассажиров стали запускать на теплоход. Трап закачался и заскрипел.

2

До Шарихи теплоход тащился полтора суток. Навстречу, вниз по течению, шли тяжело груженные, осевшие баржи, целясь дальше и дальше на север. Широкий, речной простор оглашался резкими, испуганными гудками, их эхо долго не затихало, прыгая по недремлющей, текущей воде.

В самом носу теплохода лежали в штабелях длинные ящики, сколоченные из толстых досок, от них накатывал густой смолевый запах и, смешиваясь с речной свежестью, с едва ощутимым теплом нагревающейся на солнце палубы, волновал, как волнуют в детстве запахи давно ожидаемого праздника. Когда-то, девчонкой еще, Лиза в первый раз плыла на теплоходе с отцом тоже весной, в разлив, и глаз не могла оторвать от мира, ее окружавшего. Все было впервые, внове, и так поражало ее, что она, теряясь, молча спрашивала: «Это я или не я?» Казалось, что плывет на теплоходе какая-то другая девчонка. Сейчас, взглядывая на Степана и как бы заново переживая то детское впечатление, она тоже спрашивала: «Я это или не я?» Снова казалось, что ее место занял иной человек. Вспоминала вчерашний вечер и с непонятным вызовом то ли кому-то, то ли самой себе говорила: «Да, это я».

Это она вчера, сдав последний экзамен за весеннюю сессию, в конце концов согласилась с наседавшими на нее подружками и пошла с ними в ресторан. В первый раз в жизни. Степан сидел сбоку, Лиза видела его лицо, шрам на щеке и вздрогнула, когда услышала то ли вздох, то ли стон: «Мама, где ты?» Столько было неподдельной и совсем не пьяной тоски в голосе, что она, уже жалея, не спускала со Степана глаз. После, когда он болтал чепуху и нес околесицу, ей все слышался то ли вздох, то ли стон: «Мама, где ты?» В желтоватом неясном отсвете фонарей, когда Степана окружили ханыги и что-то стали ему говорить, она внезапно увидела его лицо – оно было облегченным и даже радостным – и услышала тот же, прежний голос, похожий на стон: «Пошли, разберемся…» Ясно было, что он с радостью соглашался быть избитым и ограбленным… И тогда она кинулась его выручать.

К вечеру резко похолодало, на реку пополз с берегов туман, густел, становился молочным, и теплоход, сбавив скорость, озарился огнями. Доски ящика стали влажными, палуба давно опустела, а Степан и Лиза продолжали сидеть на прежнем месте, в темноте неожиданно прижались друг к другу и заговорили сразу и обо всем, так просто и откровенно, как говорят только один раз в жизни.

– А мама у тебя давно умерла? Ты расскажи…

Степан поправил на плечах Лизы штормовку, долго смотрел вверх, пытаясь разглядеть небо сквозь густой наплыв тумана. Но небо было скрыто, как скрыта была и река с берегами; теплоход, словно не по воде, а в невесомости пробирался по одному ему известным приметам.

У Степана до сих пор таких примет не было, он плыл наугад, как бог на душу положит. И сейчас, когда стал рассказывать о матери, его неожиданно поразило – плыл, сам не зная куда. И сделал еще одно открытие – он никому об этом никогда не рассказывал. Может, потому, что это никого не интересовало?

– А я ведь первый раз в ресторан пришла, – призналась Лиза. – Девчонки сманили, пойдем да пойдем. Мы как раз экзамены сдали. Я на заочном учусь, в кульке.

– Где? – не понял Степан.

– В культпросветучилище. А работаю завклубом в Шарихе. И родители у меня там же.

В прошлые переезды, внезапно становясь на крыло и круто меняя адрес, Степан никогда не ломал голову, как ему устраиваться на новом месте. Знал – была бы шея, а остальное приложится. Но сейчас, услышав про Шариху, встревожился – как он там будет, где?

– У вас что – леспромхоз, нефтеразведка?

– Зверопромхоз у нас – один на всю деревню. Да вот, говорят, газопровод скоро будут тянуть. Работы много, только не ленись. А жить пока у нас будешь.

– Как это – у вас? – растерялся Степан. – А родители?

– Они у меня старики хорошие, добрые. Сам увидишь.

– А…

– Тсс! Не надо, Степан, про это говорить, вообще не надо говорить. Ничего. Пусть само собой, только не говори… Ой, и дура же я, господи, какая дура… Свет таких не видывал.

Лиза глубоко и обреченно вздохнула, положила голову на плечо Степана. Просто, доверчиво, как давно знакомому и близкому человеку. Рубашка на груди от ее дыхания стала теплой, и Степан кожей чувствовал это тепло.

Невидная в тумане, текла за бортом река, теплоход испуганно вскрикивал и на малом ходу пробирался вперед. Мутными, желтыми пятнами деревушки обозначился правый берег, но скоро исчез, растворился в молочной гуще тумана, и лишь доносился слабый, смазанный расстоянием, собачий лай. Ночь становилась глуше и тревожней. Лиза уснула. Степан догадался об этом, когда голова ее стала безвольно сползать вниз. Тогда он осторожно подвинулся, оперся спиной о штабель ящиков, согнул руку и подставил ладонь под голову Лизы. Лиза вздохнула, но не проснулась. Сидеть ему было неудобно, рука затекла, но Степан не ворохнулся – как можно дольше хотелось продлить это новое и ни разу не испытанное им: невидная река, затянутая туманом, вскрикивающий гудок теплохода, глухая, тревожная ночь и девушка, доверчиво прижавшаяся к нему.

Ночь уходила тихими и неслышными шагами. Стало совсем холодно. Туман поредел, и теперь виделся темнеющий мостик теплохода, его борта, а скоро обозначился полоской на правом берегу лес. Внезапно прорезался над лесом розовый свет, с каждой минутой он набирал силу, наливался яркостью и перебарывал туман.

В это самое время снизу, из каюты, через открытый иллюминатор вырвалась громкая музыка. Ударила она внезапно, как выстрел, и пошла частить железными перебивами и стуками. Они долбили, не прерываясь, словно кто-то упорный, не умеющий уступать, настырно вбивал тяжелой железякой одному ему известное желание. Среди жесткого буханья пронзительно вскрикивала гитарная струна – пи-и-иу! – и звук ее был похож на полет пули. Казалось, что, маскируясь звуковым прикрытием, кто-то невидимый посылал одну пулю за другой и ждал результата. Бу-бу, бу-бу, пи-и-у! Бу-бу, бу-бу, пи-и-у! Высокий мужской голос пристроился к музыке и на чужом, непонятном языке затянул тоскливо и обреченно, подвизгивая вместе с гитарной струной, посылающей звук пули. И так она была инородна, так она была здесь не к месту, стреляющая музыка, что хотелось заткнуть уши. Музыка не смолкала, упрямо вонзалась в наступающее утро, в тающий туман, в розовый, наливающийся цвет над темной полоской правобережного леса. Даже гул теплохода не мог заглушить ее.

Лиза вздрогнула и отняла голову от онемевшей руки Степана. Открыла заспанные глаза и медленно повела ими, словно хотела впитать в них все, что было вокруг. На щеке у нее розовела продолговатая вмятинка от жесткого рубца Степановой куртки. Он не удержался и пальцами попытался разгладить вмятинку. Лиза не откачнулась, лишь с улыбкой сказала:

– Ничего, я умоюсь, пройдет.

Зябко передернула плечами, плотнее натянула на них куртку и, прислушиваясь к музыке, которая все еще продолжала бухать, призналась:

– Я ж от нее проснулась. И так что-то страшно…

Музыка внезапно оборвалась, как срезанная, но в воздухе еще долго звучал, летел гитарный взвизг, словно рвалась на излете пуля. Но вот и этот звук растворился, остался лишь в памяти, и явственней проступил натруженный стук двигателей.

Лиза ушла умываться, а Степан, перегнувшись через борт, смотрел на воду. Вода текла мутно-желтая, пузырилась и болтала на себе мусор. Крутые воронки, закрученные течением, подвигались навстречу теплоходу и исчезали, подмятые железом, а на смену им накатывались другие, и вода кипела, бурлила, не находя себе покоя. Сейчас, весной, ей надо было перекипеть и перебурлить, перетащить с места на место мусор, чтобы стать на исходе лета тихой и чистой. Может, и самого Степана не зря мотало по мусорным житейским волнам, может, и его вынесет к чистой воде?

На палубе послышались твердые, с железным звяком шаги. Степан оглянулся и увидел высокого мужика с крутым разворотом плеч; с окладистой и жгуче-черной бородой. Глубоко сунув руки в карманы канадки, он уверенно шел по палубе, окидывал ее быстрым, цепким взглядом, и подковки его теплых, кожаных сапог звонко стукали. Силой, уверенностью веяло от мужика, от всей его мощной, кряжистой фигуры, от гордой посадки головы и властной поглядки. Степан хорошо знал северный народ и в мужике безошибочно определил начальника, не новичка в этих краях, а настоящего зубра, съевшего на морозе не один пуд соли. Мужик оценивающим взглядом скользнул по Степану, по его штормовке, лежащей на ящике, хмыкнул и подошел вплотную. Степан понял, что и мужик тоже разглядел его сразу и безошибочно.

– На заработки? – коротко спросил он. Голос был жесткий, с хрипотцой, словно в горле у мужика стояла преграда и мешала говорить чисто.

Степан пожал плечами.

– На жительство, а точно пока не знаю.

– Куда? В Шариху? Так. Ясно. Покажи-ка руки. Да ладно, красна девица. Сколько специальностей? Четыре? Годится. Стаж на Севере? Понятно. Кадр что надо. Водка мера жрешь? Давай трави дальше, только без меня. Короче, ближе к телу. Су-четыре треста «Трубопроводстрой». Дюкер будем тянуть возле Шарихи. Приедешь, спросишь Пережогина.

Мужик говорил быстро и напористо. Не дожидаясь ответа, повернулся к Степану широкой плотной спиной и двинулся вдоль теплохода с прежним клацаньем подковок на сапогах примерно сорок пятого размера. «Битый кадр», – невольно подумал Степан, провожая его взглядом.

На палубу поднимались пассажиры. Взъерошенные, с помятыми лицами, они лениво, как осенние мухи, подходили к бортам, подолгу оглядывались. Река, озаренная солнцем, вольно и широко катилась к океану, от избытка сил выхлестывала из берегов. Пассажиры, глядя на огромный водный простор, окончательно проснулись и загомонили.

– А вот и я!

Лиза, в розовой кофточке с белыми пуговицами, стояла перед Степаном, и в глазах ее, широко распахнутых, угадывался точно такой же простор и точно такой же свет, как и на реке.

 

3

Теплоход причалил, замер, и Степан с Лизой сошли на старый деревянный дебаркадер, зацепленный толстыми канатами за сосны на берегу. На дебаркадере, вдоль дощатого низкого бортика с облупившейся краской, стояли люди, вглядывались в лица приезжих. Лиза быстро, приветливо поздоровалась со знакомыми и потянула Степана за рукав.

– Моих нет. Пойдем.

По узкой дороге, вилюжистой и крутой на подъеме, они поднялись наверх, на яр, и Степан увидел три длинные, прямые улицы Шарихи с большими прогалами между просторными, рублеными домами. На лавочках возле домов сидели старухи, они здоровались с Лизой, расспрашивали, как у нее дела с учебой, кивали – «вот и ладно, вот и ладно, эка, девка, умница», – и подолгу глядели вслед. О Степане никто не спрашивал, и он был благодарен старухам за деликатность.

Возле последнего дома на ближней от реки улице Лиза остановилась. Оглянулась на Степана, улыбнулась ему и, подмигнув, не робей, мол, толкнула калитку высоких, глухих ворот. Широкий двор с деревянным тротуаром посередине был накрыт пока еще реденькой, но ярко-зеленой травкой. Хлев, амбар, баня – все находилось под прочной односкатной крышей. В углу двора виднелся новый, еще не посеревший сруб колодца. Во что ни упирался взгляд, во всем чувствовалась размеренная, неторопливая жизнь и ловкие, работящие руки хозяина. На Степана дохнуло давно забытым, почти насовсем утраченным – детством и домом. Он замешкался на деревянном тротуаре, а Лиза, поняв его по-своему, настойчиво потянула за рукав и с прежней улыбкой сказала:

– Ты не стесняйся, старики у меня добрые, они рады будут.

«Было бы кому радоваться», – невесело подумал Степан, поддернул сползающие с плеча лямки рюкзака и уверенно пошагал вслед за Лизой, окончательно и твердо для самого себя решив: даже если будут гнать, все равно не уйдет. Усядется посреди двора, разуется, поставит босые ноги на реденькую зеленую травку, и будет сидеть, пока не высидит… Чего? А что будет, что, как говорится, на роду написано. Та незнакомая, прежде не знаемая им сила, что подхватила и повела на речном вокзале, не исчезала в нем и сейчас, и он ей с радостью подчинялся.

Поднялись на крыльцо, Лиза открыла дверь, и из сенок, из их темной прохлады, какая бывает только в деревянных, давно обжитых домах, появилась низенькая старушка в беленьком платочке. Слабо всплеснула руками, уткнулась в полное плечо Лизы, помолчала и лишь потом, не отрывая лица, глуховато заговорила:

– Места себе не нахожу. Три дня назад телеграмму принесли, а тебя нет и нет. Хотела уж старика на розыски посылать. А утром глянула – кот гостей намывает. Ну, думаю, слава тебе, Господи. Вишь, как оно вышло, не обманулась.

Лиза осторожно обнимала остренькие плечи матери, целовала в чистый, аккуратно повязанный платочек и ласково, с легкой укоризной, выговаривала:

– Я же как писала? Экзамены сдала, на днях приеду. Ох ты, беспокойная моя душа.

– Дак нынче в городах вон, сказывают, беда одна творится. Я уж всякое передумала.

Степан переминался на крыльце, отворачивался, чтобы не глядеть на милую семейную встречу, а сам все-таки косил глазом.

– Мам, я не одна, гость у нас…

Старушка оторвалась от Лизы, выглянула из-за ее плеча и маленькими настороженными глазками ощупала Степана. Он стушевался и, не зная, что делать, по-дурацки склонил голову:

– Здравствуйте.

– И вам доброго здоровья. В избу проходите.

Старушка посторонилась, пропуская их вперед. Степану становилось все беспокойней, но вида не показывал, размашисто шагал следом за Лизой и про себя повторял: «Бог не выдаст, свинья не съест – подавится».

В избе сидел за широким столом крепенький еще старик с маленькой рыжей бороденкой, и хлебал суп. Глянул на вошедших и отложил ложку. Хитровато прищурился.

– Ты, Лизавета, никак, с трофеем воротилась? Как звать-то?

Степан назвался. Старик одобрительно кивнул и принялся за суп. Вдруг снова отложил ложку и спросил у жены:

– Старуха, там в подполе не завалялось?

Старушка сделала вид, что не слышит. Молча доставала тарелки из шкафа и разливала суп. Степан украдкой посмотрел на Лизу, и она ему также – украдкой – подмигнула. В ее глазах прыгали и бесились смешинки, она едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, глядя на своих стариков. Отец громко швыркал и благодушно хлебал суп, а мать, не притронувшись ни к ложке, ни к хлебу, сидела настороженная, как часовой на посту, услышавший внезапный шорох, и не сводила глаз с гостя, примечая за ним каждую мелочь: и как ложку держит, и как ест… Вдруг спросила:

– А ты, мил человек, в лагере не отбывал?

Степан опешил:

– Не-е-ет. А с чего вы взяли?

Она поджала тонкие, сухие губы.

– И то ладно.

И вздохнула.

У старика удивленно полезли вверх белесые брови, а рыжая бороденка дрогнула. Старушка на него сердито глянула и голосом, в котором уже слышались близкие слезы, выговорила:

– Давай, давай, лыбься, дурак старый. Последню дочь неизвестно кому сунули. У его вон на руках-то картинка тюремна.

Еще пацаном в училище Степан по дурости выколол на левой руке восходящее солнце, копию рисунка с папирос «Север», давно уже свыкся с наколкой и не обращал на нее внимания; теперь же, удивляясь острому глазу старухи, торопливо закрыл наколку рукавом рубахи.

– Да это так, молодой был, по глупости…

– Вот, слышь, – вмешался старик. – А ты сразу – в лагере сидел! Коптюгин вон у нас директором в конторе сидит, а у него на заднице кочегар с лопатой… нарисован. – Вспомнив, старик развеселился. – И так ловко, зараза, нарисован, Коптюгин идет, а кочегар этот вроде как лопатой шурует…

– Понес, понес, тебе лишь бы зубы скалить. Последню дочерь…

– Мама! – Лиза погладила ее по плечу. – Да ты не дуйся, ты послушай. Он у нас на работу устроиться хочет. На пароходе вместе плыли, вот и познакомились. Ой, я и познакомить забыла. Это Степан, а это Никифор Петрович и Анна Романовна.

Анна Романовна облегченно вздохнула. Никифор Петрович хмыкнул, подергал себя за рыжую бороденку и попросил папиросу. Степан же окончательно решил, что он в этом доме приживется, понравится старикам и что Лиза… – дальше он пока старался не думать.

Отвели ему боковую комнату, отделенную от кухни легкой и цветастой занавеской. Степан разулся, лег на чистую, прохладную кровать, положил голову на мягкую подушку и безмятежно, как в детстве, уснул.

4

Единственное окно комнаты смотрело на восточную сторону, и по утрам, когда на правом берегу реки, в верхушках сосняка начинал гореть восход, окно окрашивалось светло-розовым, трепещущим отблеском. Проснувшись, Степан подолгу лежал на кровати, не открывая глаз, слушал, как хозяйничает на кухне Анна Романовна, как сердитый спросонья Никифор Петрович гоняет кота, и ждал Лизиного голоса. А когда он раздавался, сначала приглушенный, медленный после сна, потом все более звонкий и зазывный, Степан торопливо вскакивал с кровати, подходил к окну и видел: вот над сосняком проклюнулась макушка солнца, вот оно отрывается от зазубрин тайги, поднимается и вплывает в небо, заполняя округу светом и теплом. После этого одевался и выходил из комнатки, даже не замечая, что с лица у него не сходит довольная улыбка.

А навстречу ему улыбалась Лиза.

Полторы недели Степан с Никифором Петровичем занимались хозяйственными делами: покрасили крышу, заменили стояки в погребе, новыми жердями огородили дальний угол огорода. За это время крепко подружились и понимали друг друга с полуслова. В свободные минуты Степан подолгу и обстоятельно рассказывал о тех местах, в которых ему пришлось побывать, а Никифор Петрович дотошно выспрашивал о самых малых мелочах и всегда удивлялся, что один человек так много успел увидеть.

Анна Романовна поглядывала на Степана настороженно. Но когда он предложил ей деньги, смущенно объясняя, что хочет уплатить за квартиру и за столованье, она обиделась. Сердито глянула на него острыми, темными глазками, поджала сухонькие, вылинявшие губы и выговорила:

– Ты, мил человек, за нелюдей нас держишь, али как? Десятки-то прибери, они тебе пригодятся. Живешь – и живи, раз по-людски.

Однажды Степан случайно зашел в магазин и увидел там электронасос. Вспомнил, что Анна Романовна воду для поливки носит в огород из колодца в ограде. Не такой уж далекий путь, но старухе он давался с трудом. Недолго думая, купил электронасос, шланг, после обеда протянул кабель из дома, и вечером, когда Анна Романовна, собираясь поливать огурцы, вышла из сенок с ведрами, он подал ей шланг, из которого упругой струей била вода. Анна Романовна растрогалась чуть не до слез. За ужином долго расхваливала электронасос и попутно пеняла Никифору Петровичу:

– Ты вот, старый, не догадался купить, такое облегченье вышло. На что дурное – так у тебя ума хватит…

– Гляньте, нет, вы гляньте на ее! – взвился Никифор Петрович. – То она мне по целой ночи шею пилит – не в тюрьме ли был, а то вот… Да вы гляньте, золотой мужик, какого лешего вам надо?! И ты, Лизавета, руками мне не махай! Золотой мужик – точка!

Лиза вспыхнула до самой шеи, прижала к щекам ладони, окончательно смутилась и выскочила на улицу, громко хлопнув за собой дверью. Анна Романовна подобрала узкие губы, помолчала, набираясь сил, и принялась отчитывать супруга за длинный язык, за его вечные шуточки и за то, что он еще в молодости был с придурью…

– Давай, давай, кудахтай… – подначивал се Никифор Петрович, а сам незаметно косил по-молодому лукавый глаз на Степана и подмигивал, словно желая сказать – вот, мол, брат, какая у меня житуха, не чай с сахаром, а перец с горчицей.

А Степан растерялся. Ничего не сказал и молча вышел из-за стола следом за Лизой. На крыльце закурил. Слышно было, как в избе все еще бубнит Анна Романовна. И вдруг кольнуло – при чужих таких перепалок не устраивают…

Над Шарихой густились сумерки. Они наползали от реки и плотно залегали в притихших деревенских улицах, в широких прогалах между домами, поднимались выше и скрывали изгороди и лавочки возле них. Темнота клубилась и шевелилась, в ней все исчезало и растворялось. По белой кофточке Степан угадал Лизу на лавочке за оградой. Подошел и тихонько присел рядом, невольно уловив едва слышный запах духов и чистой, недавно выглаженной горячим утюгом кофточки. Надо было что-то сказать, и он заторопился, забормотал первое, что пришло на ум:

– Лиза, ты не подумай, я, наверно…

И внезапно задохнулся. Теплые, мягкие пальцы, на одном из которых не зажила еще тонкая и жесткая ниточка пореза, подушечками прижались к его губам и безмолвно остановили: не надо, не надо ничего говорить. Степан осекся, перевел дыхание и тяжело ткнулся лбом в покатое, мягкое плечо Лизы. Плечо не отдернулось, не отвердело, оно лишь податливо чуть опустилось.

Правильно сделала Лиза, что остановила его и не дала ничего сказать, ведь слова в иные моменты нужны лишь для прикрытия, либо для понимания, либо – и такое бывает чаще всего! – для обмана. Ничего этого им было не нужно. Обманывать не собирались, прикрываться не хотели, а понимали друг друга без слов: двое, оказавшись на пустой дороге, не разминулись, подошли вплотную и остановились.

Все случилось само собой, как сама собой пришла мягкая ночь, обволакивающая прохладным уютом, глухими, едва слышными шорохами, похожими на вкрадчивый и невнятный шепот.

Не сговариваясь, Степан с Лизой поднялись с лавочки и направились вдоль улицы, сворачивая к крутому спуску. Река встретила влажным дыханием, на ней подслеповато мигали бакена, и было тихо – ни баржи, ни теплохода, ни моторки.

Лодка, едва обозначенная в темноте низкими бортами, приняла их в себя и слабо качнулась. Степан вставил весла в уключины и стал неторопливо выгребать на середину реки, на самую ее стремнину, обозначенную бакеном. На середине бросил весла, и течение цепко подхватило лодку, закружило и потащило вниз. Оставались позади, уплывали и исчезали за крайними соснами блеклые огни Шарихи, и только ясно был виден одинокий, холодный луч прожектора на причале, где трассовики разгружали свои баржи. Луч не шевелился, дымящейся полосой падал на землю, и видны были штабеля черных труб, отливающие поверху мертвенно-сизоватым светом, широкие, желтые носы приземистых трубоукладчиков и бульдозеров; разноцветные бочки-домики, две неподвижно вытянутые шеи подъемных кранов с опущенными до самой земли тросами; нагромождения ящиков, пакетов, мешков с цементом и внизу – разъезженная гусеницами и колесами земля, усеянная железяками и мусором. Спуск, давным-давно сделанный к дебаркадеру, оказался мал, и трассовики желтыми, тупорылыми бульдозерами за пару часов сковырнули большой участок крутого берега. Теперь широко растоптанная дорога прямо от воды поднималась вверх и уходила за окраину деревни, где уже стояли на подставках круглые домики-бочки, где закладывались фундамент гаража и мастерских и где с раннего утра до позднего вечера взвихривались и взблескивали режущие глаз огни сварки.

 

Сейчас, под жестким лучом прожектора, нагромождение разнокалиберного железа, молчаливых, холодных машин и взрезанной, перемолотой земли казалось навсегда застывшим и неподвижным.

Мельком глянул Степан на знакомую, за многие годы порядком надоевшую картину и пожалел, что нарисовалась она здесь, на берегу реки, возле Шарихи. Железо, машины и перемолотая земля были инородны, не подходили к мягкой ночи, к реке, бесшумно и незаметно текущей к океану, к белой Лизиной кофточке. И разор этот, по опыту знал Степан, установился не на год, не на два, а навсегда.

Лодку продолжало медленно кружить и плавно уносить вниз по течению. Луч прожектора остался позади, исчез за высоким сосняком. Темнота и тишина вплотную подступили к лодке, накрыли ее мягкими, неощутимыми ладонями. Сторожко, чтобы не покачнуть лодку, Степан пересел на ту беседку, где сидела Лиза. Теперь они были вместе, совсем рядом, совсем одни на большой, темной реке, уносящей их через ночь – к утру. Лиза вздрагивала, облегченно вздыхала и пальцами дотрагивалась до лица Степана, поглаживая его старый, глубокий шрам. Неожиданно отодвинулась, осторожно отталкивая его от себя, едва слышно прошептала:

– Поплыли назад…

Когда они вернулись и пришли домой, Лиза остановилась посреди пустой ограды, подняла голову, засмеялась и, крепко взяв Степана за руку, повела его следом за собой. Через сенки, через кухню, в свою комнату…

…Стоял короткий, почти неуловимый промежуток между ночью и утром. Полусвет-полусумрак вливался в окно, и Степан различал на лице Лизы слезы от только что пережитой боли и отрешенную улыбку, которая едва трогала ее припухлые губы. Густые рыжие волосы, как ветром разбросанные по подушке, шевелились и отсвечивали. Простыня сползла, и покатое, полное плечо белело нетронуто, чисто. Под легкой материей угадывалось все ее молодое тело, каждый изгиб. И все это непорочное было доверено ему, Степану, доверено с простой и ласковой покорностью. Его прошибал страх – как же уберечь светлую, отрешенную улыбку, полузакрытые глаза и взвихренные как ветром рыжие волосы, а главное – как уберечь душу, без опаски прильнувшую к нему? Гулко, до звона в ушах било сердце, и в каждом его ударе слышался прежний вопрос, на который до сих пор не было ответа: «За что? За что?» Накатывала радость, смешивалась со страхом, с вопросом без ответа, с гулким сердечным боем, и хотелось опуститься на колени, на деревянный холодный пол и плакать, как плачут иногда к детстве, – без причины, просто плакать, ни от чего.

– Лиза… – беззвучно, одними губами позвал он.

Она высвободила из-под простыни жаркую руку и пальцами, как на реке, погладила его шрам.

– Какой глубокий. Больно было?

– Не помню.

– А я вот все помню. Все, что со мной было, все помню. Я себя с двух лет помню, честное слово. Боль сначала, а потом я просыпаюсь, вот в этой комнате, и стекла льдом затянуты. А у кровати женщина с мужчиной сидят и руки друг у друга, вот так, в руках держат. И я, я ведь даже слов таких не знала, я вдруг понимаю, что они любят друг друга. Мне как-то легче стало, и я опять поняла, что легче стало от их любви. Заулыбалась, они заговорили, потом отец с матерью прибежали. А я улыбаюсь, мне так хорошо. Потом, когда подросла, у матери спрашиваю, она говорит – точно, в два года я воспалением легких болела, а у нас ее племянница с мужем гостили, только поженились тогда. Понимаешь? Руки в руки… Заранее нельзя придумать или выбрать, оно само… Понимаешь?

Лиза на ощупь отыскала жесткие руки Степана и положила на них свои горячие ладони.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru