Старуха

Михаил Широкий
Старуха

Миша мотнул головой и испустил тяжёлый вздох. Упрямая, неотвязная мысль саднила ему мозг: ведь всего этого могло и не быть. Пройди они в тот злополучный вечер мимо, не вздумай они завернуть в подъезд, подняться на второй этаж и ввалиться в квартиру мёртвой ведьмы, – в их жизни, вероятнее всего, ничего не изменилось бы, всё шло бы своим чередом, всё было бы спокойно и благополучно. И они никогда не узнали бы о том, чего ни одному человеку знать не нужно, знание чего леденит кровь, лишает рассудка, разрушает до основания все привычные понятия о возможном и невозможном, о реальном и кажущемся, об обыденном и запредельном. Знание чего приводит к безумию и открывает путь к смерти.

Так нет же, потянуло их на приключения. А вернее, Димона. Сам-то он с самого начала был против. Он как чувствовал, что не надо идти туда, что это закончится скверно. Так и вышло. Закончилось скверно. Закончилось таким неслыханным, неимоверным, неописуемым кошмаром, который и представить себе нельзя в самой безудержной и бредовой фантазии. Только, увы, это была не фантазия. Он столько раз пытался уверить себя в этом, убедить себя в том, что всё творившееся с ним – это не взаправду, это лишь плод его расстроенного воображения, долгий, затянувшийся страшный сон, который вот-вот оборвётся. Но не убедил и давно оставил бесплодные попытки не признавать и отрицать очевидное. Последние сомнения в реальности происходящего давным-давно рассеялись. И он, сломленный, беспомощный и беззащитный, остался лицом к лицу с невыразимой, немыслимой жутью, обволакивавшей и медленно затягивавшей его в свою липкую смертоносную тину, из которой он уже почти не надеялся выбраться, явственно ощущая всю тщетность своих жалких усилий и потуг…

– Кранты! – вдруг ясно и отчётливо, тщательно проговаривая каждую букву, вымолвил Димон.

Миша хмуро покосился на него.

– Чего?

Димон перевёл на него угрюмый, чуть затуманенный взгляд и уже немного глуше и прерывистее повторил:

– К-кранты… Нам… с тобой… – И, как-то растерянно и жалобно сморщив лицо, продолжал: – И ведь не расскажешь никому… Не поверят… Решат, что сочиняем, дурака валяем, что это игра у нас такая очередная. Во всё, мол, уже переиграли, надумали вот от нефиг делать в привидения поиграть… А может быть, – на его посеревшем, как будто измождённом лице прокралась тусклая, вымученная улыбка, – вообще сочтут, что мы рехнулись. И, чего доброго, в психушку запрут. А это, скажу я тебе, так себе удовольствие… Хотя, – тут же оговорился он, водя кругом опустошённым, помутнелым взором и уже едва слышно шевеля губами, – для нас, похоже, это уже не самое страшное.

Миша с мрачным выражением кивнул. Да, если бы ему пришлось выбирать – оказаться в сумасшедшем доме или продолжать существовать в невыносимо тяжкой, гнетущей атмосфере беспрерывного, нарастающего день ото дня безумия и ужаса, – он без колебаний выбрал бы первое. Только у него не было такого выбора. Да, похоже, и вообще никакого. Перед ним, как и перед его напарником, всё определённее и неумолимее вырисовывалась одна-единственная дорога, по которой с роковой неизбежностью они следовали всё дальше. Понемногу различая в смутно маячившей впереди сумрачной дали, окрашенной багрово-кровавыми всполохами…

Строй его мыслей оборвался. Он тряхнул головой и шумно выдохнул. Он не хотел думать о том, что таится в конце этой дороги, на которую – вольно или невольно, уже неважно – вступили они с приятелем. Тем более что это не было для него секретом. Он всё отлично знал и понимал. У него уже почти не оставалось иллюзий и надежд. Он отчётливо сознавал, что ожидает их впереди. Им оставалось только ждать…

– У тебя было что-нибудь в эти дни? – опять послышался медленный, бесцветный Димонов голос.

Миша двинул головой в его сторону.

– То есть?

Димон досадливо поморщился.

– Да ладно тебе. Ты прекрасно понимаешь, о чём я.

Мишино лицо омрачилось. Щёку дёрнул нервный тик. Он понурился и сцепил руки за спиной, до боли стиснув пальцы. Недавний, свежий, животрепещущий ужас хлынул на него с новой силой. Всё происшедшее в молниеносном темпе, за несколько мгновений, пронеслось перед ним. Он вновь пережил и прочувствовал всё это. Вновь, почти осязаемо, ощутил прикосновение иного, потустороннего. Тяжёлое, удушливое, парализующее дыхание смерти. От которого у него снова закружилась голова и подкатила к горлу тошнота.

И, преодолевая её, он надорванным, измятым голосом, не всегда ровно и вразумительно, порой чуть сбиваясь и путаясь, рассказал о случившемся с ним вчера. Рассказал всё, без утайки и без стеснения, ни о чём не умалчивая, не опуская никаких деталей. Словно исповедовался. Глядя при этом стеклянными, невидящими глазами куда-то в сторону и еле двигая сухими серыми губами.

Димон слушал с чуть приметной небрежной ухмылкой, как если бы то, о чём повествовал товарищ, совершенно не удивляло его и не казалось ему чем-то невероятным. Да так оно и было: за последние несколько дней он практически разучился удивляться. Наверное, уже ничего не могло изумить его, заставить усомниться в чём-нибудь, посчитать что-либо странным, неправдоподобным, не стоящим доверия. Любая чепуха, околесица, самая нелепая и несуразная небылица, над которой ещё пару недель назад он просто посмеялся бы, сейчас воспринималась им вполне серьёзно и представлялась ему как минимум заслуживающей внимания. А потому и рассказ приятеля, который любой другой на его месте счёл бы бредом полоумного, он выслушал с явным интересом, без тени недоверия. И когда Миша закончил и, будто выдохшись и обессилев, весь как-то сник и уронил потухший взгляд в землю, Димон боднул головой и, метнув на друга косвенный взор, со вздохом резюмировал:

– Ну что ж, сначала мы заявились к ней незваные в гости. Теперь она, так сказать, отдала визит… Надо полагать, и ко мне скоро наведается, – едва слышно присовокупил он, и его губы дрогнули, а лицо покрылось почти мертвенной бледностью.

Миша ничего не сказал. Он, похоже, не слушал собеседника, по-прежнему упёршись остановившимися глазами себе под ноги и будто внимательно разглядывая там что-то.

Димону же, по-видимому, внезапно пришла в голову какая-то неожиданная, совсем не соответствовавшая его настроению мысль, так как его черты вдруг исказила кривая, похабная усмешка, а в глазах блеснул давно не загоравшийся там озорной огонёк.

– Слышь, дружбан, – произнёс он, обратив на товарища этот горевший не совсем естественным, фальшивым блеском взгляд, – это что ж получается – ты с Доброй, что ли, перепихнулся?

Миша чуть вздрогнул и поднял на собеседника недоумевающий, слегка одурелый взор.

– Что-что?

Димон выразительно подмигнул ему и прищёлкнул языком.

– Да вот то самое! Что слышал.

Но Миша, судя по всему, всё ещё не понимал, что имел в виду его совсем не ко времени и не к месту расшалившийся напарник. На его лице были написаны растерянность и недоумение.

И лишь немного погодя до него дошёл наконец смысл сказанного приятелем. Глаза его расширились, в них мелькнули отвращение и оторопь. Он с гадливой гримасой сплюнул и невольно отшатнулся от Димона, словно именно тот был виноват в том, что стряслось с ним накануне. Ну а если и не в этом, то в том, что озвучил то, о чём Миша старался не думать, потому что эта мысль приводила его едва ли не в больший ужас, чем само случившееся за день до этого.

Было, впрочем, и ещё одно, что язвило, терзало и изводило его. Хотя, может быть, и не так явственно, скорее исподволь. Но не менее ощутимо и болезненно, подчас нестерпимо. Это касалось его отношения к Ариадне. Когда он убедился, что с ним вчера была не она, – это было невероятно, дико, но это было именно так и не иначе, никаких сомнений тут быть не могло, – это сразило его едва ли не более, чем всё остальное в целом. А точнее, подкосило и добило его окончательно. Прежде среди всего творившегося с ним и вокруг него, среди всего этого хаоса и нагромождения страхов, смешения всего и вся в донельзя запутанный, головоломный клубок противоречий и загадок оставалось одно, хотя и смутное, размытое, светлое пятно. Им была она. Вернее, его чувство к ней. Пусть безответное, неразделённое, но по-прежнему, несмотря на её холодность и равнодушие, горячее, трепетное, глубокое. И, невзирая ни на что, не умиравшее. Продолжавшее подспудно, в глубине его души, жить в нём. Вместе с так же упорно не желавшей погибать надеждой. На то, что в конце концов всё как-нибудь устроится и изменится к лучшему. На то, что всё ещё будет хорошо. Пусть не сейчас, пусть даже совсем не скоро. Но когда-нибудь обязательно будет. Не может не быть. Любовь к ней, память о ней, она сама, в полном соответствии со своим именем, стали для него своего рода путеводной нитью, которая только и могла вывести его из того бесконечного тёмного лабиринта, в котором он, путаясь и спотыкаясь, бродил вслепую, потерянный, тоскующий, одинокий, близкий к отчаянию, не видящий выхода из положения, в котором он очутился, разуверившийся и почти утративший надежду. И вплотную приблизившийся к безумию, незаметно оплетавшему его своими незримыми мягкими путами.

Но происшедшее вчера всё круто и фатально изменило. Чуть брезжившее и согревавшее его сияние погасло. Ведшая его из тупика тонкая нить порвалась. Его чувство, такое нежное, хрупкое, незапятнанное, будто швырнули в грязь и изваляли там. Причём в могильную грязь, насквозь пропитанную трупным смрадом, миазмами разложения, гниения и распада. А сама она, его Ариадна, её светлый, чистый, пленительный облик, едва лишь возникая перед его мысленным взором, тут же вытеснялся, подменялся, стирался другим обличьем. Гнусным, омерзительным, тошнотворным. Явственным, зримым олицетворением смерти. Они как бы слились в его сознании воедино, сделались взаимозависимы и взаимозаменяемы, стали практически одним целым. Безупречные, обольстительные девичьи черты, чаровавшие и завораживавшие его, заставлявшие его сердце биться часто и взволнованно, потускнели, увяли, исказились, покрылись сетью глубоких, как рытвины, безобразных морщин. Полные алые губы истончились и потемнели, рот искривился и запал, ясные, как солнце, глаза потухли и остекленели. Мёртвая ведьма замарала, уничтожила, пожрала его любовь. Теперь от неё не осталось даже воспоминания. Лишь горстка пепла, которую мог развеять первый же порыв ветра…

 

– Здоров, пацаны! Ну как делишки? – раздался вдруг, ворвавшись в его меланхоличные думы, звучный, произносивший слова чуть взахлёб голос.

Миша поднял глаза и, увидев стоявшего рядом с ним Макса, слегка поморщился. Тот, судя по всему, как обычно, был в превосходном настроении. Бодрый, оживлённый, с блестящими, широко распахнутыми, будто удивлённо созерцавшими окружающий мир глазами, жизнерадостной улыбкой во всю щёку и словно ещё больше оттопырившимися ушами, придававшими его и без того не слишком умному лицу совсем уж дурашливое, беззаботно-разудалое выражение. Полная противоположность своим подавленным, как в воду опущенным приятелям.

Миша, невнятно пробурчав что-то на приветствие и вопрос друга и скользнув по его сияющему, довольному лицу неприязненным взглядом, отвернулся, явно выказывая своё нежелание продолжать общение.

Однако такой холодный приём нисколько не обескуражил Макса. Он улыбнулся ещё шире и лучезарнее – видны были, казалось, все тридцать два зуба – и, выбросив вперёд руку, двинулся к Димону, как и прежде, подперев голову ладонями и уставив отсутствующий взор в никуда, восседавшему на пороге сарая.

– Ну чё, куда поедем?

Димон, услыхав этот вопрос, вздёрнул голову и немного ошеломлённо, будто не понимая, уставился на новоприбывшего, по-прежнему приветственно тянувшего ему руку.

– Чего?

– Куда, говорю, покатим сегодня? – повторил Макс, остановившись напротив товарища и продолжая держать кисть наперевес, точно собираясь вонзиться ею в напарника. – Какие планы на вечер?

Димон несколько мгновений молчал, чуть запрокинув голову и немного очумело глядя на возвышавшегося над ним приятеля, на круглой румяной физиономии которого сияла и переливалась счастливая глуповатая улыбка. Димоново же лицо, будто по контрасту, побледнело ещё больше и приняло землистый оттенок. А затем мучительно перекосилось, точно от внезапной боли. А ещё через секунду, так и не пожав протянутую ему руку, он поднялся и скрылся в сарае.

Макс, опустив наконец руку, проводил исчезнувшего с глаз друга недоумённым взглядом и с тем же выражением лица обернулся к Мише.

– А чё это с ним?

Миша сердито зыркнул на него и презрительно фыркнул:

– Ты совсем придурок, что ли?

Макс наморщил лоб, очевидно соображая, что он сделал не так. И, несмотря на свою всем известную – да и ему самому в какой-то мере – недалёкость, через минуту-другую догадался. Понял, что, так же как в доме повешенного не упоминают о верёвке, не совсем уместно было звать ехать куда-то товарища, которому не на чем больше ехать. Который, неизвестно на сколько времени, остался безлошадным и никак не мог прийти в себя после трагической гибели своего железного друга. Уразумев это, Макс скорчил сконфуженную мину, развёл руками и печально протянул:

– Э-эх…

Последовало молчание. Миша с рассеянным и безрадостным видом, хмуря брови и подобрав губы, поглядывал по сторонам, судя по выражению его лица, без малейшей надежды увидеть что-то интересное, способное отвлечь его от горьких размышлений, вывести из затяжной депрессии, вернуть утерянный вкус к жизни. Макс, поняв, что оба его друга, причём уже не в первый раз, пребывают в расстроенных чувствах и совсем не настроены на общение и приятное времяпрепровождение, разочарованно кривил лицо и подумывал о том, чтобы отправиться на поиски других своих приятелей, настроенных более жизнерадостно и дружелюбно.

Димон же по-прежнему находился в сарае. Оттуда доносилось лишь негромкое звяканье, – не зная, чем занять себя, он без всякой видимой цели перебирал инструменты, ставшие с некоторых пор совершенно ненужными и бесполезными и лежавшие мёртвым грузом. Затем, протяжно вздохнув и качнув головой, он сделал несколько шагов в глубь помещения, наклонился и резким движением откинул крышку погреба. Бросив туда беглый взгляд, ступил на ведшую вниз деревянную лесенку и стал спускаться. Пару минут его не было видно, слышались только какое-то шуршанье и глуховатый звон стекла. После чего раздалось невразумительное ругательство и приглушённый, почти неузнаваемый голос Димона:

– Миш, дай-ка мне фонарик. Он там, над стойкой висит.

Миша вошёл в сарай, пробежав глазами по увешанной всякой всячиной стене, увидел фонарь с продолговатой серебристой рукоятью и, взяв его, спустился вслед за напарником в погреб. Тот был достаточно просторен – метра три в длину и около двух в ширину, – однако всякому, оказавшемуся там, он казался тесным из-за высившихся вдоль стен грубых самодельных полок, сколоченных из крепких толстых досок и сплошь, почти впритык уставленных двух- и трёхлитровыми банками со всевозможными соленьями и вареньями. Весь дальний край помещения занимал отгороженный двумя досками угол, заполненный картошкой, пахучим сыроватым запахом которой был пропитан весь погреб. Правда, всё это было видно едва-едва – проникавший сверху свет, и так не слишком яркий, озарял лишь небольшой участок у входа в погреб, остальное же его пространство тонуло во мгле, плотневшей по мере удаления от люка и превращавшейся в дальнем углу в густой мрак.

Миша не стал углубляться в эту вязкую грязноватую тьму и, стоя возле лестницы, передал фонарь Димону, стоявшему возле банок и напряжённо, но, кажется, безуспешно вглядывавшемуся в их содержимое.

– Благодарю, – кивнул он, беря фонарь и включая его. – А то бабка сказала помидоров принести, а в этой темени хрен разберёшь, где что.

Миша боднул головой и слегка усмехнулся, глядя, как приятель, уже при свете, изучает длинный ряд пузатых банок, выбирая нужную ему.

– Ладно, – проговорил он немного погодя, – ищи свои помидоры, а я наверх. А то душновато тут как-то, – заметил он, чуть скривившись, и начал подниматься, спеша покинуть тёмное подземелье с его спёртым, застоявшимся воздухом.

Но в этот самый миг крышка погреба, словно опрокинутая чьей-то сильной рукой, с коротким резким стуком захлопнулась, погрузив помещение в почти полную темноту, так как свет Димонова фонаря был направлен в этот момент в глубину плотного баночного строя.

Миша, не успев ещё даже как следует удивиться, невольно подался назад, вниз, и чуть растерянно пробормотал:

– Это ещё что?

К нему немедленно присоединился Димон, тут же позабывший о помидорах и с раздосадованным видом приблизившийся к лестнице.

– Чё такое?

– Да вот, придурок этот приколоться решил, – сказал Миша, кивнув наверх. – Нашёл время шутки свои идиотские шутить.

Димон насупил брови, взглянул вверх и, направив туда же струю мутноватого бледно-жёлтого света, зычно выкрикнул:

– Алё, гараж! Ты там ваще охренел, что ли? Открой сейчас же!

В ответ не раздалось ни звука, ни шороха, ни вздоха. На поверхности царила полнейшая, совершенная тишина.

– Вот же дибилоид! – прошипел сквозь сцепленные зубы Димон и прибавил слово покрепче. – Послал бог недоумка на наши головы.

И, продолжая вполголоса сквернословить, он взобрался по лестнице наверх и попытался откинуть захлопнувшуюся крышку. Та не поддалась. Очевидно, её крепко придерживали с противоположной стороны. И у Димона не было никаких сомнений, кто именно это делает. Впрочем, тут и гадать особо нечего было.

– Слушай, Макс, пошутил и хватит, – стараясь держать себя в руках, произнёс Димон, хотя лёгкое дрожание в голосе выдавало его раздражение. – Мне сейчас не до твоих приколов. Настроение не то. Открывай давай!

Макс не откликнулся. По-прежнему ни единого звука не доносилось до оказавшихся в заточении друзей. Казалось, они остались в полном одиночестве.

– Слушай, ты, недоделанный! – уже не на шутку осердясь, воскликнул Димон, обращаясь к безмолвному проказнику. – Открой эту чёртову крышку! Я тебя пока по-хорошему прошу. Не доводи до греха. А то руки и ноги переломаю!

Но предполагаемый озорник молчал, будто воды в рот набравши. То ли не воспринимал Димоновы угрозы всерьёз, то ли, напротив, струхнул, что рассерженный приятель приведёт их в исполнение.

И тем самым ухудшал свою возможную участь, так как Димон, и без того пребывавший в прескверном расположении духа и явно не склонный в этом состоянии оценивать шутки, тем более такие глупые и примитивные, раздражался всё сильнее и после ещё одной безуспешной попытки откинуть запертую наглухо крышку, рявкнул что было мочи:

– А ну открой, урод!!! Открой сию же секунду! Я ж выберусь отсюда – по стенке тебя размажу. От тебя мокрое место останется. Ты меня знаешь!

И снова ноль реакции. Глубокая, не нарушаемая ни единым звуком тишина. Казалось, наверху, в сарае и около него, никого нет. Возможно, Макс просто отмалчивался. А может быть, испугавшись грозного тона и не менее грозных посулов товарища, предпочёл унести ноги.

– Вот же недоумок! – уже значительно тише, вероятно потеряв надежду докричаться до придурковатого друга, ругнулся Димон и ткнул кулаком в накрепко закрытую крышку. – Выберемся отсюда – прибью! Надолго меня запомнит, паршивец…

– Тихо! – вдруг оборвал его Миша, уже несколько мгновений с возраставшим беспокойством прислушивавшийся к непроницаемой, как казалось, тишине, царившей наверху.

Димон тут же умолк, и уже они оба услышали какую-то глухую возню, раздававшуюся над их головами. Как будто кто-то перетаскивал, с усилием волоча по полу, что-то тяжёлое и грузное. И остановилось это что-то аккурат над крышкой погреба, придавив её своей массой и окончательно отгородив узников от поверхности земли и лишив их всякой надежды выбраться наружу.

Но не это было самым страшным. Оторопели и окаменели от ужаса приятели, когда сверху до них донеслись до боли знакомые им частое нечленораздельное бормотанье и хриплый, дребезжащий смешок, через мгновение-другое заглохшие вдали.

XVI

Приятели посмотрели друг на друга. На обоих не было лица. Они всё поняли. Достигшие их слуха едва уловимые отзвуки старухиного голоса и её же язвительный смешок мгновенно всё им разъяснили. Это была не глупая шутка расшалившегося Макса, которого они поспешили обвинить и которому Димон сгоряча грозил ужасными карами. Всё оказалось гораздо серьёзнее и страшнее. Преследовавшие их таинственные нездешние силы заманили их наконец в ловушку, из которой им, похоже, было уже не вырваться. Всё то невероятное и непостижимое, что творилось с ними в последние дни, судя по всему, пришло к своему закономерному и неизбежному итогу, которого рано или поздно следовало ожидать. Ждать пришлось не слишком долго. Тот решительный и сокрушительный удар, в неотвратимости которого у друзей не было особых сомнений, обрушился на них внезапно и резко, когда они меньше всего этого ждали. Повергнув их в первые секунды, когда до них дошёл смысл совершившегося, в состояние глубокого шока.

Димон медленно, еле переставляя вдруг отяжелевшие ноги, спустился по лестнице и бессильно уронил своё также как будто погрузневшее тело на нижнюю ступеньку. Положив фонарь на пол, согнул спину и уныло повесил голову.

– Ну вот, кажется, и всё, – еле выговорил он тусклым, безжизненным голосом. Затем искоса поглядел на друга: – Ну, что скажешь?

Миша не проронил ни звука. Ему нечего было сказать. Всё было предельно ясно и без слов и не нуждалось в комментариях. Ясно как день, света которого они уже не имели возможности увидеть. Он затмился для них навсегда. С ними произошло самое жуткое, что только может произойти с человеком, то, от одной мысли о чём спирает дыхание и замирает сердце в груди. Они похоронены заживо! Замурованы, погребены в тесной, пропахшей сыростью и прелью яме, из которой им не выбраться никогда и ни за что. Тот, кто заключил их сюда, позаботился о том, чтобы они остались тут навеки. И чтобы ни одна живая душа не узнала о том, что они здесь, и не пришла к ним на помощь. Всё было отлично продумано, подстроено и осуществлено. Они были обречены на долгое, мучительное умирание от удушья в маленьком, наполненном кромешным мраком подземелье.

Последняя мысль – самая главная теперь для них – пришла им в голову почти одновременно. Миша нервно дёрнул плечом, втянул носом застывший вокруг затхлый, гниловатый воздух и полуобернулся к напарнику.

– Как думаешь, на сколько нам хватит воздуха?

Димон вяло мотнул головой.

– На несколько часов, не больше… Вход закупорен надёжно, тут можно не сомневаться. Других отверстий, отдушин нету. Так что используем тот кислород, что есть здесь, – а его тут явно не очень много, – и н-начнём… умирать… – заключительные слова он произнёс упавшим, прерывистым, чуть слышным голосом, как если бы уже ощутил недостаток воздуха и первые признаки удушья.

Миша после этих его слов, вероятно, почувствовал то же самое. Потянув ноздрями разлитый кругом густой, пропахший землёй воздух, он болезненно скривился и, словно поражённый внезапным изнеможением, опустился прямо на сырой цементный пол и сжал голову руками. Ему показалось, что он в могиле. Погребён заживо. Загнан страшной неведомой силой, неизвестно за что и почему ополчившейся на них, в глухое, отрезанное от всего мира подполье, откуда ему уже не выйти. Он не увидит больше солнечного света, не вдохнёт свежего воздуха. До самого последнего мгновения его жизни, которой осталось уже совсем немножко, перед глазами у него будет непроницаемая, неподвижная чёрная пелена, на фоне которой лишь время от времени возникали неясные, размытые картины и образы – слабые, замиравшие отблески его затухавшего сознания, смутные воспоминания о былом и пережитом. А в ушах будет стоять немая, беспредельная, звенящая тишина, какая бывает только в могиле, в царстве мёртвых, где некому нарушать её, где может быть только вечное, абсолютное безмолвие, равного которому нет.

 

И единственное, что будет хоть немного оживлять и скрашивать финальные секунды его жизни, отдаваясь при этом в сердце острой, ноющей болью, – это память о том, что в ней было. Далёком и близком, хорошем и плохом, радостном и печальном. Хотя, скорее всего, он не станет вспоминать о плохом и грустном. Ведь хорошего и приятного было неизмеримо больше. А всё скверное и невесёлое, что было в его жизни, казалось ему теперь, когда эта самая жизнь была на исходе, таким незначительным, несущественным, ничтожным. Все его невзгоды, неурядицы, горести и проблемы, представлявшиеся ему некогда такими важными, серьёзными, порой неразрешимыми, бывшие источником стольких волнений, переживаний и тревог, сейчас вызывали у него лишь мягкую, снисходительную усмешку. В преддверии смерти, ледяное дыхание которой он уже явственно ощущал на своём лице, все его прошлые неприятности и затруднения стали казаться ему невинной детской игрой, в которую он невольно заигрался и сам не заметил, как очутился у края пропасти…

– Э-э нет, я так легко не сдамся! – донёсся до него из темноты хрипловатый, отрывистый, с истерическими нотками Димонов голос. – Уморить меня в моём собственном погребе вам не удастся. Этот номер у вас, кто б вы там ни были, не пройдёт. Хрена лысого!

С этими словами Димон, как ужаленный, вскочил со своего места, быстро взобрался по лестнице и принялся неистово, напрягая все силы, ломиться в запертую крышку погреба. Стучал кулаками, упирался в неё попеременно то ладонями, то плечами, то всей верхней частью спины, шеей и затылком.

Результат был равен нулю. Крышка даже не шелохнулась. Словно была не из дерева, а из чугуна. И даже Димону, как ни был он в этот момент взбудоражен, стало ясно, что сверху на неё навалена такая тяжесть, сдвинуть которую не в его, а возможно, вообще ни в чьих силах.

Его возбуждение спало. Так же резко, как и возникло. Будто внезапно обессилев, он застыл на верху лестницы, тяжело дыша и невнятно бормоча что-то. Потом, еле двигая вдруг онемевшими конечностями, спустился вниз и сел на прежнее место, на нижнюю ступеньку лестницы. Поставил локти на колени и уронил голову на ладони. Ероша волосы и незряче уставившись в тёмную пустоту, принялся чуть раскачиваться из стороны в сторону, тоскливо, задыхающимся голосом приговаривая:

– Хос-споди… что ж это такое творится?.. Как же это так вышло?.. Что же делать?.. Что делать?..

Миша, слушая эти жалобные причитания товарища, мрачнел всё больше. Если уж его друг, обычно такой сдержанный, уравновешенный, волевой, даже в самых сложных и опасных переделках, в которых они нередко оказывались, не терявший присутствия духа и хладнокровия и умевший находить выход из самых трудных ситуаций, пал духом и отчаялся, значит всё действительно очень плохо. Миша, разумеется, и так знал это, но поведение приятеля подчеркнуло это с особенной очевидностью, подействовало на него удручающе и ещё раз убедило в том, что их положение, по-видимому, совершенно безнадёжно.

– Может, о нас всё-таки вспомнят? Хоть кто-нибудь, – вымолвил он, сам не очень-то веря в то, что говорил.

Ещё меньше верил в это Димон. С той стороны, где он сидел, донёсся дробный мятый смешок.

– Вспомнят? Как же, держи карман шире. Не для того нас сюда заманили и заперли тут, чтобы…

Он не договорил. То ли сбился с мысли, то ли не смог продолжать из-за охватившего его вдруг волнения. Или, может быть, гнетущей предсмертной тоски, захлестнувшей его именно сейчас, когда он в полной мере осознал весь ужас их положения. После минутного тягостного молчания раздался его заунывный, надорванный голос, ронявший слова как тяжёлые камни:

– Как же глупо всё получилось… глупо и нелепо… Не думал, что так жизнь придётся закончить… – И, помолчав ещё чуть-чуть, проговорил немного другим тоном, будто продолжая давешний разговор: – Да, ты, наверно, прав. Дурака мы сваляли тогда, попёршись к ней в гости… Вернее, я свалял. Признаю… Вот уж не думал… даже в голову не могло прийти, что так всё обернётся… Но прошлого не воротишь, – его голос стал холодным и отчуждённым – он менялся в зависимости от извивов смятенной Димоновой мысли. – И ничего не исправишь. Всё случилось так, как случилось. И, вероятно, по-другому и быть не могло… Видишь, я стал фаталистом!

Он опять разразился натужным, ненатуральным смехом, быстро, впрочем, увядшим. И снова затих. И лишь спустя какое-то время, когда Миша уже начал думать, что приятель умолк окончательно, из темноты послышался его слабый, придушенный голос:

– Проехать бы ещё хоть раз на велике… Пронестись с горы на всей скорости, без тормозов… И чтоб ветер в лицо… Тогда, может, и умирать было б не так страшно. А так… – он вновь не закончил фразы и лишь глухо простонал.

Слова напарника навели Мишу на похожие мысли. А чего бы он хотел в эти последние минуты своей жизни? И долго он не думал. Ответ явился почти сразу же, сам собой. Конечно же, увидеть её, Ариадну! Очень уж много он думал о ней, порой даже не замечая этого и не придавая этому особого значения. Слишком прочно она вошла в его мысли и чувства, заняв в них господствующее положение и ни с кем не желая делиться своей властью над ними. Как-то незаметно она стала едва ли не главным и самым важным человеком в его жизни, потеснив всех остальных дорогих ему людей и выйдя на первый план. И забавнее всего было то, что сама она даже не знала об этом. О том, как много значила для него, какую роль играла в его жизни. В лучшем случае догадывалась. Да и то вряд ли. Ведь она не любила его, он был неинтересен ей. А значит, и чувства его были ей безразличны. Они так и остались один для другого чужими людьми, не имеющими друг с другом ничего общего. Встретились, пообщались и разошлись. Только для неё эта встреча ничего не значила и не оставила ни малейшего следа в её сердце. Его же сердце она разбила вдребезги, сразила его наповал, перевернула его жизнь раз и навсегда. И даже теперь, на исходе этой самой жизни, по-прежнему не даёт ему покоя. И он в эти жуткие предсмертные мгновения, уже ощущая недостаток воздуха и чувствуя, как на его лбу и лице выступает холодный пот, всё равно думает о ней. Только о ней. Ни о ком другом…

Впрочем, мысли эти были всё менее чёткими, стройными, последовательными. Чем дальше, тем больше они путались, мешались, толпясь в его воспалённом мозгу плотной беспорядочной гурьбой. И образ Ариадны, наверное, в последний раз вспыхнувший перед ним яркой сияющей звездой, начал мутнеть, расплываться, меркнуть, заволакиваясь колышущейся серой дымкой, неумолимо стиравшей её черты, не давая ему напоследок насмотреться на них. А вскоре и скрывшая её облик пелена рассеялась, поглощённая непроглядной, чёрной, как беззвёздная ночь, тьмой, неподвижной и вязкой, как дёготь. И он понял, что это. Это была смерть! Беспредельная, безликая, бесстрастная. Обволакивавшая его мягкими незримыми путами, заключавшая в свои нежные объятия, ласково, как мать, баюкавшая и усыплявшая. До тех пор, пока лёгкая дремота не превращалась в крепкий глубокий сон. Оказывавшийся вечным.

Рейтинг@Mail.ru