bannerbannerbanner
Еська

Михаил Першин
Еська

КАК ЕСЬКА ЕБИЦКУЮ СИЛУ ОДОЛЕЛ

1

Шёл Еська куда дорога вела. Она направо, и он направо. Она налево, и Еська туда. Мосток так мосток, овраг так овраг.

Дошёл до корчмы.

Корчмарша на крыльце сидит, рукой голову подпирает.

– Здоро́во, хозяйка!

Та только головой кивнула.

– Чего грустна? Принимай гостя, враз развеселишься.

– Ну заходи, человек прохожий.

Встала, подолом перед носом Еськиным шварк. Пятки только белые мелькнули.

Зашли. Сел Еська за стол.

– Чем расплачиваться будешь, человек прохожий? Серебро есть, аль товар какой?

– Серебра у меня немерено, да как на грех, обронилось по пути. Вишь, сколько на дороге лежит?

– Да то ж пыль.

– Вот это моё серебро и есть, – Еська во весь рот щерится.

Она и руки в боки. Брови нахмурила:

– Так чего ты хочешь?

– А чего все другие прохожие хотели?

– У других прохожих грош за душой водился.

Слово за слово, она его взашей гонит. А тут на порог новый гость вступил. Ростом под притолоку, плечи дверь загораживают, ус кверху торчит, за ресницы цепляется. Горсть монет на стол высыпал, да как крикнет:

– Эй, хозяйка! Вина тащи. Да не бутыль, а бочонок. Мяса давай. Да не ногу, а барана цельного. Хлеба ковригу на полпуда неси.

Уж такому-то гостю хозяйке улыбнуться б. Да не тут-то было:

– Садись, – говорит, а сама обратно хмурится. – Щас принесу.

Ну и Еська промеж дела в уголке пристроился. Может, думает, от этакого едока что и мне достанется.

Куды там! Ни косточки, ни крошки не оставил. Всё дочиста слизнул, будто и не было ничего на столе. Но и тут баба не удивилась, не спросила, откель он такой явился. Нет, Еська смекает, неспроста это.

А гость-то нажрался, да и, как водится, руку хозяйке под юбку запускает, промеж ног попасть хочет. И снова она – ничего: не осерчала, не обругала его, но и не улыбнулась, не ободрила. Отошла просто.

– Погоди-ка, хозяйка, – он говорит. – Больно ты хмура. Так ли надо гостей привечать?

– Да много вас тут бродит, не напривечаешься.

– А ты не всех. Ты одного. Аль не слыхала, как говорят: каков едок, таков и ебок. Уж я не посрамлю мужского звания.

А баба-то в слёзы:

– Да отстань, окаянный. Будто б я сама не желала поваляться? Будто у меня внутри не горит всё огнём негасимым?

– Так а что ж ты нелюбезна така?

– Да где уж любезной быть! Муж у меня – Ебицкая Сила.

– Так он что ж, вовсе тя, что ль, заёб?

– Куды там! Раз-то в год это есть. Грех сказать, что нет. Так отделает, что неделю в себя прихожу. Да чтоб силы этой самой ебицкой набраться, он год без дня на полатях спит. После на день глаза отворит, за меня примется. Да и вновь на срок этот клятущий, на год без дня, сваливается. А я неделю-то в себя прихожу, другу неделю лебёдушкой летаю, третью-то неделю павой ступаю, а опосля четвёртой сызнова огнём горю. Этак-то и живём. А ещё бают, триста уж лет ему, шестерых жён в могилу загнал. А чё ему сдеется, по дню-то в год живёт, ирод. Ох, чую, и седьмая скоро за теми горемычными пойдёт, и некому меня и оплакать будет.

– Да что ж ты, – гость говорит, – бабьим своим добром не пользуешься? Пущай он раз в год твою бороздку проборонит, а год-то без дня – твой.

– Да кака́ борозда-то? Об чём я и толкую! Прежде чем спать завалиться, он её, мандушку-то мою, слюнёй своей заклеивает. Вот этак-то палец облизнёт, по щёлке проведёт, и готово: ровно всё, шва не сыщешь.

– А как же он обратно её расклеивает?

– А вот как. Проснётся, поставит меня рачком да в сраку дунет – щель и разойдётся. Во́ каков дух в нём ебицкий за год без дня набирается.

Тут гость смеяться начал. Минуту смеялся, другую, полчаса. Через час успокоился, говорит:

– Ловко! Ну, да и я не слабше него дунуть сумею. Становься, я сейчас тебя ослобоню.

Бабе-то страшненько: ну, как муженёк, проснувшись, заметит, что без него на жёнкину ниву пахарь сыскался. Да больно стосковалась, видать.

На коленки встала да юбку сама на голову задрала. А жопа-то у ей гладкая, чистая, золотится аж. Свет с окошка косо по ей скользит, сквозь пушок проныривает. И промеж половинок круглых дырочка малая. Зато уж дале ни складки, ни щёлки – ровное место.

Гость сзади пристроился, тоже на коленках, понятное дело. В самую ложбинку носом упёрся. Да как надуется. Она аж зубами заскрипела. Больно ей, видать. Да ещё б не больно: он красный, у ей слёзы из глаз катятся. Только ничегошеньки не ладится. Она уж раздулася, бедная, а щель не отворяется.

Вдруг он как перданёт с натуги. Аж портки на заду лопнули. Вскочил, уж и не красный, а чёрный рожею.

– Тьфу на тебя! И на мужа твоего злоебучего.

Хвать шапку, да так с разодраными портками с порога и побёг.

А она как стояла, так на пол и повалилась. И не плачем заплакала, а воем завыла.

Еська из угла вышел, по волосам её гладит, слова разные говорит:

– Не плачь, мол, не горе это у тебя, а так, горюшко. Я тебе пособлю.

Она только рукой машет: мол, богатырь такой не пособил, куда ж ты, желторотый-то, лезешь.

А Еська недолго думая хвать нож со стола.

– Отворяй ноги, – говорит.

Она сперва напужалась, а потом лишь вздохнула:

– А, всё уж равно. Пропадать, так и пущай.

Он как промеж ног резанёт. Глядь: а кровь-то и не идёт. Видать, в саму точку попал, ровно по щёлке прошёлся. И краешки её разошлись, на стороны загнулись, словно воротничок слюнявый.

Ну? баба Еську цаловать! Да и он теряться не стал, на неё влез, да и плуг свой в борозду прямым ходом направил.

Долго ли, коротко валялися, а время вставать пришло. Встала она, юбчонку обдёрнула, да едва всю кладовку на стол не перестаскала: ешь, мол, милёночек.

Еське столько и не надобно. Пирожка отломил, мясца кусочек, кваском запил, и встаёт, поклон хозяйке отвешивает. А она его не пущает:

– Оставайся, сокол мой ясный. До конца года-то ещё времени немерено. Никого не хочу, одного тебя, серебряной.

Ну, а Еське-то и подавно спешить некуда. Остался с корчмаршей жить. А её Анфисой звали.

2

Живут себе Еська с Анфисой, день живут, неделю живут, месяц живут. Полгода проходит, она и говорит:

– Через день муженёк мой, Ебицкая Сила, проснётся. Не простит он того, что́ мы с тобою сотворили, щёлку прежде срока отворили. Ступай, родимый, своим путём. Мне-то уж всё одно пропадать, а тебе за что страдания? Подсластил ты конец мой, и на том спасибо.

Но не таков Еська, чтоб бабу в беде бросить.

– Постой, – говорит. – Я тебя отчинил, мне обратно и зачинять. Веди меня к полатям, где Ебицкая Сила спит.

Пошли они к Ебицкой Силе, глядит Еська: он и впрямь лежит, посапывает. Еська ему пасть отворил, тот и не заметил, язык на сторону вывалил.

А Еське того и надобно: по языку пальцем поелозил, да весь слюнёй евонной липкой вымазал.

Анфисе ноги раздвинул и пальцем по щёлке проводит: сейчас, мол, всё обратно сойдётся.

И всё бы ладно, да грех случился. Не удержался Еська: больно сладка-то мандушка Анфисина. Сил нет поверх водить, палец внутрь-то и сунулся. В самый сок мокнулся, до сердцевинки добрался. Она аж присела: ещё, мол, ещё, миленький. Он ещё, и она: «Ещё». Он – ещё, и она.

А как выма́ть палец, то ничего и не выходит: слюня проклятая так схватила, что не разомкнёшь.

Делать нечего, всю ноченьку так и провели. Последню ночь, саму сладку.

А наутро слышат шум да гром. Это Ебицкая Сила с полатей слазит. Анфиса перепугалась, а Еська под юбку залез да притаился: авось, Бог вынесет.

Входит Ебицкая Сила в горницу, потягивается да позёвывает. Потом носом по сторонам повёл:

– А что это, Анфисушка, будто мужичьим духом пахнет? Не привечала ль ты кого, пока я задрёмывал?

– Да что ты, Силушка! – Анфиса отвечает и окошко отворяет. – Кого б это я стала привечать? Шли тут прохожие, проезжали проезжие. Я их потчевала. От них дух и остался. Сейчас выветрится.

– Ну, ладно, коли так. Поглядим, как ты муженька своего попотчуешь.

Анфиса к печке, и Еська под юбкой ногами семенит.

– А что это, Анфисушка, – Ебицкая Сила говорит, – будто четыре ноги по полу топают?

– Да это, Силушка, я от радости, что тебя вижу, ногами-то сучу вдвое чаще.

– Ну, ладно, коли так.

И за пироги взялся.

– А что это, Анфисушка, – Ебицкая Сила говорит, – будто дыхание я чьё-то слышу окромя твово?

– Да это, Силушка, я от нетерпения дышу-то вдвое чаще.

– Ну, ладно, коли так.

И за чай принялся с пряниками.

– А что это, Анфисушка, – Ебицкая Сила говорит, – будто два сердца бьются?

– Да это, Силушка, моё от желания колотится вдвое чаще.

– Ну, ладно, коли так. Становися предо мною как положено.

Анфиса на карачки опустилася, юбку задёрнула, да подолом Еську прикрывает. Ебицкая Сила к жопе ейной подошёл да как дунет. Вмиг мандушка разинулась, а Еську ветром с-под юбки-то и вынесло.

– Эге! – Ебицкая Сила говорит. – Не твой ли дух я чуял? Не твои ль шаги слышал? Не твоё ль сердце ёкало? Верно ёкало, конец те пришёл. Сейчас я как дуну, на саму дальню вершину, на ебицку высоту тя заброшу! Там твоя погибель и будет. А с тобой, Анфиса, после поквитаюсь.

Вывел он Еську из дому, поставил посреди двора. На корточки присел, надулся весь, да как дунет. Еська к забору отлетел, да так стукнулся, что показалось ему, будто впрямь конец пришёл. Однако жив ещё.

– Эге, – Ебицкая Сила говорит. – Видать, Анфиска, на твою жопу весь мой дух ушёл. Вздремнуть надобно, силушки ебицой набраться. Да не радуйтесь: на сей раз всего на неделю засну, боле мне пока не надобно.

Запер он Еську в чулан, а сам обратно на полати забрался.

День Еська в чулане сидит, другой. Не ест, не пьёт. Анфиса за дверью плачет, убивается, а ничем помочь не может. Ключ-то Ебицкая Сила в кулаке зажал, да так стиснул – не разожмёшь.

 

А Еська ей говорит:

– Не убивайся, родная. А найди-ка ты лучше соломинку, пойди к Ебицкой Силе да осторожно в жопу-то ему вставь.

Анфиса так и сделала.

Неделя миновала. Ебицкая Сила с полатей поднялся, потянулся. После отпер чулан, сызнова Еську посреди двора ставит:

– Прощайся, – говорит, – с жизнью своей беспутной.

Да и присел, да и надулся. И тут-то весь его дух через соломинку как прыснет, он сам под небо взлетел, да и унёсся за горы. На саму дальню вершину, на ебицку высоту угодил.

Анфиса-то хоть и обрадовалась, да и всплакнула. Бабье дело оно такое: какой ни был, а всё жаль супружника-то.

Еську хотела было оставить у себя в мужьях, но он её поцаловал и так молвил:

– Спасибо тебе, Анфисушка, за хлеб-соль да за ласку твою. Только зажился я тута, пора в путь. А ты себе муженька среди прохожих-проезжих сыщешь.

Уж она его на прощанье ласкала, миловала:

– Век тебя помнить буду, Есюшка.

И пошёл он дале.

КАК ЕСЬКА ЦАРЕВИЧЕМ НЕ СТАЛ

Шёл-шёл Еська, да и добрёл до забора. В заборе ворота, в воротах стрелец стоит, пищаль в руке держит.

– Проваливай отселева, – говорит стрелец Еське.

– Постой, – Еська отвечает, – ты ж не знаешь, кто я таков, да за какой надобностью иду.

– Стоять я и так стою. Только никакой тебе надобности в нашем царстве быть не могёт. Потому у нас всех парней навроде тебя велено хватать да во дворец царский весть.

– Ну и веди!

– Ох, парень, – стрелец вздыхает. – Вороча́лся б ты лучше, пока рубеж не переступил. А уж как переступишь – будь благонамерен – схвачу, не замешкаю.

Еська, ясное дело, враз и переступил.

Стал стрелец Еську во дворец вести. А по пути таку историю поведал.

У царя ихнего дочка была. Нежелана Пантелевна. Царя тутошнего Пантелеем звали. А ей прозвание было Нежелана, потому как она никого не желала. А отец серчал. Ему, вишь, наследник надобен. Спервоначалу он дочку за германского королевича замуж выдал. Да не схотела она его. Сбежал королевич, портков не застегнув. Ладно, выдал её царь за персидского шахича. И его не схотела. И шахич – туда же, только пыль поднял чувяками своими. И велел тогда царь всех парней к нему весть, мол, кто сумеет царевну усластить да сдобрить, тому он её в жёны и отдаст, а в приданое – полцарства. А коли нет, то в темницу бросит.

Пока это стрелец сказывал, дворец из-за поворота показался. Стрелец и молвит:

– Чего-то в брюхе у меня бурчит-ворочается. Ты погодь здеся, а я отлучусь на малость.

И шасть в кусты.

Пождал-пождал его Еська, да и стал травы собирать. Выходит стрелец:

– Ты ишо тута?

– Где ж мне быть? – Еська отвечает. – Вот возьми, я травки тебе нарвал целебной, выпей настою – враз брюхо пройдёт.

– Эх, глупый ты парень! Ничё у меня не болит. Это я так, чтоб тебе сбечь. Жаль мне тебя. Молоденький такой, а пропадёшь ни за грош. Да ты, я гляжу, больно глуп. Ну так и гний в темнице.

Ничего на это Еська не сказал. И вошли они во дворец.

Видит Еська: сидит на троне царь. Он доселе царей-то и на картинке не видывал, а тут живой! Но не спужался Еська, а низко поклонился, да и молвил:

– Я, батюшка царь, с пяток до маковки готов те услужить. Ну, а что промеж них, это уж само собой к службе готово.

– Ладно, – царь говорит. – Накормите молодца. А то не осилит он работы полуночной.

Слуги Еську под белы руки на кухню повели. Потому он покудова не жених считался, а только вроде как на спытании. И не полагалось ему ишо за столом царским сидеть. Да он не в обиде был.

Долго ли, коротко ль, вечер настал. Одели Еську в одёжи княжески да в опочивальню царевнину повели.

А Нежелана-то лицом пригожа, телом обильна, мягка. Чего б такой не желать никого? «Нет, – думает Еська, – тут дело нечисто».

– А что, – говорит, – Нежелана Пантелевна, больно скучны вы сидите. Может, как-никак, вдвоём-то поскучать весельше будет?

Это он так для етикету разговор начал. А она отвечает безо всякого етикета. Головы не вертает в его сторону и сквозь зубы этак молвит:

– Проваливал бы ты, парень. Али уж приляг подале от кровати, поспи последню ночку-то перед темницей. Там уж ковров-подушек не дадут.

Делать нечего, лёг Еська у двери, да и глаза закрыл. Однако не спит, а в щёлочку меж веками за Нежеланой Пантелевной наблюдает.

И вот что увидал. Сперва она, Нежелана-то Пантелевна, сидела у окошка тихонько так, да песню напевала.

А как полночь наступила, встала да к нему подошла.

– Эй, – говорит, – милёнок мой, никак, ты не спишь?

Молчит Еська, дышит ровнёхонько.

Тут она булавку вымает да в руку ему по саму головку всаживает. Но не шевельнулся Еська, только вздохнул поглубже, будто-словно сон ему снился.

– Ан не верю, что спишь, – Нежелана молвит.

Головешку красну из печки достаёт да на грудь ему ложит. Тут-то пошевелился Еська. Словно бы во сне, рукой повёл, да слегка почесал горячее место.

А царевна не успокаивается:

– Не обманешь, – говорит.

Ножик вострый берёт, портки с Еськи стягивает и до мудей дотягивается. Дотянулась левой ручкой своей, а в правой-то ножик блестит при свете лунном. Занесла руку – вот-вот оттяпает всю прелесть Еськину. И вновь он только ногами посучил. Будто промеж них зудило малость.

– Ну, ладно. Видать, впрямь спит, – Нежелана говорит.

Отошла к кровати своей, да и стала одёжу скидывать. Одно платье на пол упало, второе, потом рубахи пошли. Ровно семь одёж сбросила царевна и осталась в чём мать родила.

И стало вокруг светло как днём. Глядит Еська промеж ресниц: а под животом-то, под самой складочкой сладенькой, средь волосиков кучерявеньких – ровно пламя пылает. Ан не пламя, а цветок растёт: серёдка золотая, лепесточки серебряны, а листики вокруг изумрудны.

И стала царевна цветок свой обихаживать, лепесточки перебирать да ласкать. Водицы набрала, кажну складочку обмыла, разгладила. Сидит на краюшке кровати, цветком любуется да с ним разговаривает:

– Никому я тебя, цветик мой, не отдам. Потому в тебе вся моя радость, всё наслаждение. Ни сластей мне не надобно, ни нарядов. А и осерчает на меня батюшка – не боюсь я его гнева. Пущай хоть вовсе выгонит, другую царевну себе заведёт – всё одно я с тобой не расстанусь, ты усладой мне в изгнании будешь.

И пальчиками своими тонкими с ноготочками перламутровыми по лепесточкам-то проводит. Играла-играла с цветком – «Ну, – Еська думает, – до утра не наиграется». Притомилась, однако. Головку всё ниже к подушке клонить стала да задрёмывать. Наконец, вовсе сон её сморил.

Встал тогда Еська, подошёл к кровати ейной. Хотел было сорвать цветок, царевну от чар ослобонить, да больно она тихо лежала. И подумалось ему, что, мол, уж лучше навек сгинуть в темнице, чем сон этот нарушить. Лёг обратно к двери, да вмиг заснул.

И во сне явился к нему старец. Весь седой, борода до пояса, усы за спину свешиваются.

– Здравствуй, Еська, – говорит. – Я есть твой хранитель.

– Ангел, что ль? – Еська спрашивает.

– Да рази ж я на ангела похож? Просто хранитель. Дух.

– Так и подскажи, дух, как мне царевну-то спасти.

– Ты бы лучше не об ей, а об своём спасенье-то заботился. Вот послушай. Как первый луч зари в окошко опочивальни заглянет, на цветке её мандушном роса выпадет: на серёдке золотой – яхонтами, а на лепестках серебряных – жемчужинами. Подойди ты к ней, устами-то к цветку прильни, да и напейся росы этой. И превратишься ты в животную насекомую. Тут те в окошко прямой путь и будет. А как ты со дворца царского вылетишь да на первое крестьянское поле сядешь, вмиг обратно собой обернёшься.

И пропал старец-хранитель, будто вовсе его не было.

Открыл Еська глаза – в окошко первый луч зари смотрит. А на цветке-то роса. На золоте яхонты переливаются, по се́ребру жемчужины перекатываются. Встал Еська, свернул ковёр да под покрывало сунул – будто спит кто. А сам нагнулся к царевниному цветку сокровенному, да устами приник.

Жемчужину сглотнул – нега по телу разлилась, яхонт слизнул – тепло стало. Да, видно, задел царевну: пошевелилась она, рукой по животу провела, Еськиной щеки коснулась. Замер Еська – ну, ка́к проснётся. А она во сне улыбнулась и гладить его принялась.

Долго она гладила его аль нет, Еська и сам не знал. Только лучше этого ничего на свете быть не могло. Он, сердешный, и глаза закрыл, да губёшки приотворил, чтоб руку-то её нежную поцаловать. Тут-то в рот к нему ещё одна жемчужина возьми и закатись. И превратился Еська в животную насекомую.

А Нежелана как вскочит! На кровати села, головой в стороны поводит, глаза протирает. Никого вокруг нету. Цветок было погладила, да руку-то и отдёрнула:

– Экий ты холодный, – говорит. – Золотой да серебяный. Как я прежде сего не примечала? А вот мне во сне приснилося, будто ты тёплый да шелко́вый. Уж как я тебя холила-лелеяла. Вот кабы ты наяву такой был, вовсе бы от тебя не отрывалась.

А Еська всё это слышучи, ничего сказать не может, только крылышками своими тр-р-р-р да тр-р-р-р. Подлетел к царевне. Не успела она рукой пошевелить, как прямо внутрь цветка-то и кинулся. Знамо дело: насекомая – чего с неё взять?

Вскочила Нежелана на ноги, да и давай ловить Еську. А его промеж лепестков-то и не видать.

Она один в сторону отводит, он за другой прячется, она – за тот, а он уж промеж листьев скользнул да ляжечки её медовые усиками щекочет.

Нежелана ха-ха-ха, хи-хи-хи, а он пуще старается. После затих. Притаился.

Она ножки раздвинула, ищет его, найти не может.

– Видать, – говорит – улетела животная насекомая. Ну да и пущай. Мне и с цветком моим сладенько. Жаль только, он не тёплый да не шелко́вистый.

А уж солнышко в окошко вовсю светит.

– Ой, что это я! – спохватилася. – Ведь жених-то мой незваный-непрошеный сейчас проснётся да меня всю и увидит.

Стала рубашки натягивать, следом – платья. Все семь одёж надела, одёрнула рукой, да и обратно пред окошком села, будто и не ложилася. Тут девки-прислужницы пришли, фрелинды всякие. Убирать царевну стали, косу ей плесть да с ноготков бархатной тряпицей пыль смахивать. Наконец, заметили, что жених-то не шевелится. Никак, задохся? Откинули покрывало – а там ковёр свёрнутый. «Ох, – говорят, – ну и пострел!»

Тем временем царь Пантелей проснуться изволил. Забрался на трон, дочку призывает с женихом спытанным. Так и так, ему докладают, жениха след простыл. Осерчал царь, а тут Нежелана входит.

Поклонилась батюшке до земли. И в этот самый миг Еська из засады своей выбрался да промеж ножек-то ейных прохаживаться стал. Крылышками потряхивает, ножками посучивает, усиками пошевеливает.

Глядит царь: что это с дочкой сделалось? Вьётся вся, подскакивает, ножками перебирает, ручками себя оглаживает, причём самым что ни есть непотребным образом.

– Что это с тобой, касатка? – батюшка спрашивает.

Та только хохочет да приплясывает. А Еська разошёлся не на шутку. До жопочки самой добрался. По ягодичкам побегивает, аж покусывать стал. После обратно к цветку воротился, соку живого отведал – вовсе остервенился.

Тут уж Нежелане Пантелевне невмоготу стало: скинула она платье перво, после второ платье, за рубашки взялась. Ладно хоть, последню, седьму рубаху оставила. Да для царевны-то и то́ негоже – в одной рубашонке, будто девка дворовая, расхаживать.

Тут Еська наружу выбрался. Крылышки расправил, да как зажужжит! Нежелана обратно в светлицу кинулась, а он наперёд залетел, не пущает, к двери гонит. Делать нечего: царевна прочь со дворца кинулась.

Девки ейные с фрелиндами – следом. За ними – стрельцы. Там и дворяне с боярями схватились. Царь-то ножками топает, кричит:

– Кто дочку мою приведёт, безо всяких спытаний зятем моим станет.

Дворянам-то с боярями оно и лестно.

А Еська Нежелану прочь от дворца гонит. Те следом, да куды угнаться! Их-то, небось, никто не язвит.

Добежали до крестьянского надела. Тут Еська об землю ударился. Да обратно собой обернулся.

Встал перед царевной:

– Нежелана Пантелевна, вот он я. Не вели казнить, вели слово молвить. Я тайну-то твою ведаю. Зря ли животной насекомой всю её истоптал, обшарил? И чем невинных людишек в темницу-то кидать, шла б ты лучше замуж подобру-поздорову, как батюшка велит.

– Ах ты, мужик негодный! – закричала Нежелана, да царской своей ручкой ему оплеуху как залепит!

Сама залепила и сама замерла:

– Вот оно где тепло да шелко́во! Так это, знать, ты был?

– Я, милая моя.

Тут Нежелана берёт Еську за руку, да к батюшке свому ведёт. А девки с фрелиндами, стрельцы да дворяне с боярями, ясно дело, следом тащутся.

– Так и так, – царевна говорит, – вот он, мой жених.

Царь обрадовался, в ладоши захлопал. Ну́ Еську цаловать! Враз его в генералы пожаловал. Только Еська на всю эту доброту так сказал:

 

– Ничего мне не надобно. Какой с меня генерал? Да и в зятья царские я не гожусь. А ты, Нежеланушка, мужа себе почище выбери. Подходящего.

Тут Нежелана его за ручку берёт, в сторонку отводит, да и шепчет на ушко:

– Чего ж ты деешь-то? Как я за другого-то пойду, когда у меня сам знаешь, чего промеж ног? Нет уж, ты мою тайну вызнал, тебе её и хранить.

– Да каку́ таку тайну? – Еська отвечает.

И только он это промолвил, звон раздался. Нежный такой, будто бубенчики зазвенели. Нежелана только «Ой» сказала да в сторону отскочила. А на полу паркетном лепестки серебряны рассыпаны, и серёдка золотая тут же. Царевна ручку-то вниз по животу спущает – ничего. Она ладошкой шасть под рубашоночку, благо, одна всего на ей осталася – а тама: Ну, чё вам баять? Сами, небось, ведаете, чего заместо цветка можно сыскать в ентом самом месте.

Царь как злато с серебром увидал, кричит главному боярину:

– Бери богатство, да в казну волоки.

Но только тот к лепесткам руку свою протянул, они и растяли. И серёдка золотая так же. Боярин руками-то и развёл.

А Еська смеётся:

– Да где ж это видано, чтоб мандовочное-то богатство в казнах да сундуках таилось? Оно теперя воздухом стало. Ефиром, сказать по-научному.

И впрямь, дух стал в зале ядрёный, сладкий-сладкий. Одна фрелинда аж без памяти упала, но её дворяне живо ухватили да ощупкой в себя привели.

Тут все пуще стали Еську миловать. И стрелец с рубежа тут же был.

– Ну ты, парень, и хват, – говорит. – Я уж не думал с тобой сызнова встретиться.

Короче, честь Еське воздали – заморский анпиратор такой не выдывал. Насчёт анпиратора-то как раз Пантелей-царь сам стал кумекать: как бы с ним породниться. Тут уж и Нежелана загорелася:

– Скорее, мол, батюшка, засылайте послов за́ море. Я на всё согласная.

Напоследок царь у Еськи спрашивает:

– А како твоё желание? Всё дам. Хошь золота, хошь каменьев бесценных. Полцарства только не проси. Одна ведь половинка в приданое за Нежеланкой пойдёт. Коли те вторую отдать, чем я сам править-то стану?

– Ничё мне не надо. Куды я золото твоё с каменьями покладу? – они из котомки-то повывалятся. А вот что ты сделай, батюшка, – выпусти-ка всех с темницы.

Царь на радостях всех и отпустил.

А Еська дале пошёл.

Рейтинг@Mail.ru