bannerbannerbanner
Ораторское искусство с комментариями и иллюстрациями

Марк Туллий Цицерон
Ораторское искусство с комментариями и иллюстрациями

Затейливые мысли (сентенции) – легко запоминающиеся афоризмы, ловкие остроумные находки, которые Цицерон считает плохим орудием в реальной судебной или политической полемике: они демонстрируют только «парад» (pompa) самого оратора, а не суть вещей и не содержание вопроса.

Так как оратор должен заботиться о трех вещах – что сказать, где сказать и как сказать, – то нам следовало бы изложить, что является лучшим в каждом из этих случаев; но мы сделаем это несколько иначе, чем это обычно делается при изучении риторики. Мы не будем давать правила, так как не в этом наша задача, но мы набросаем образ и облик образцового красноречия: не то, какими средствами оно достигнуто, но то, каким оно представляется нам.

Цицерона интересует риторика не просто как искусство, но как создание новых политических ситуаций, – поэтому он отказывается от изложения правил и предпочитает показывать саму ситуацию риторики как уместного для любой ситуации и влияющего на всех людей произнесения речи.

О двух первых вещах – вкратце, потому что они не столь важны, сколько необходимы для достижения высшей славы; к тому же они свойственны и многим другим предметам.

Действительно, найти и выбрать, что сказать, – великое дело: это – как бы душа в теле; но это забота скорее здравого смысла, чем красноречия, а в каком деле можно обойтись без здравого смысла? Конечно, тот оратор, в котором мы ищем совершенства, будет знать, откуда извлечь основания и доводы.

Здравый смысл (prudentia) – у Цицерона это осмотрительность, умение говорить уместное для аудитории и при этом учитывать как сказанное прежде, так и возможные реакции слушателей. Еще в античности возник вошедший в европейскую культуру образ Пруденции с двумя лицами, девическим и стариковским: соединение интуиции и опыта, умение смотреть и на былое, и на только что возникающее.

О чем бы ни говорилось в судебной или политической речи, выяснению подлежит, во-первых, имел ли место поступок, во-вторых, как его определить и, в-третьих, как его расценить. Первый вопрос разрешается доказательствами, второй – определениями, третий – понятиями о правоте и неправоте. Чтобы применить эти понятия, оратор – не заурядный, а наш, образцовый оратор – всегда по мере возможности отвлекается от действующих лиц и обстоятельств, потому что общий вопрос может быть разобран полнее, чем частный, и поэтому то, что доказано в целом, неизбежно доказывается и в частности.

Это отвлечение разбора от действительных лиц и обстоятельств к речи общего характера называется θέσις. Таким путем Аристотель развивал у молодых людей не только тонкость рассуждения, нужную философам, но и полноту средств, нужную риторам, чтобы обильно и пышно говорить за и против. Он же указал нам «места» – так он это называет – как бы приметы тех доводов, на основе которых можно развить речь и за и против.

Тезис – утверждение, имеющее положительный смысл. Например, «врать нехорошо» тезисом не является, потому что описывает некоторое количество частных ситуаций, а «правда лучше лжи» – тезис, так как вводит универсальный критерий оценки и вручает искомую полноту средств ритору.

Место (греч. «топос») – общее утверждение, которое может быть применено в частной аргументации наравне с другими доводами. К примеру, «всякий человек ошибается», «всякая ошибка может быть исправлена» и «наказание не должно опережать исправление» – все эти три топоса будет уместно применить в речи адвоката.

Так и поступит наш оратор – ибо мы говорим не о каком-нибудь декламаторе или площадном крючкотворе, но о муже ученейшем и совершеннейшем: когда перед ним будут те или иные «места», он быстро пробежит по всем, воспользуется удобными и будет о них говорить обобщенно, а это позволит ему перейти и к так называемым общим местам.

Общие места – те из мест, которые точно разделяются всеми слушателями. Например, не все слушатели признают, что «всякая ошибка может быть исправлена», но все согласны с тем, что «среди ошибок есть те, которые могут быть прощены». Тогда оратор, чтобы быть убедительным, должен немного сказать об исправлении ошибок, а гораздо больше сказать о простительности данной ошибки вообще.

Но этими средствами он не будет пользоваться бездумно: он все взвесит и сделает свой выбор, потому что не всегда и не во всяком деле доводы, развитые из одних и тех же мест, имеют один и тот же вес. Поэтому он будет разборчив и не только найдет, что можно сказать, но и прикинет, что должно сказать.

Действительно, нет ничего плодоноснее, нежели дарование, особенно когда оно возделано науками: но как богатый изобильный урожай приносит не только колосья, но и опаснейшие для них сорные травы, так иногда и из таких «мест» выводятся доводы легковесные, неуместные или бесполезные. И если бы настоящий оратор не делал здесь разумного отбора, разве бы он сумел остаться и держаться в кругу выгодных ему данных, смягчить невыгодные, скрыть или по возможности совсем обойти те, которых он не может опровергнуть, отвлечь от них внимание или выдвинуть такое предположение, которое покажется правдоподобнее, чем враждебная точка зрения?

А с какой заботою он расположит все, что найдет! – ибо такова вторая из трех забот оратора. Конечно, он возведет к своему предмету достойные подступы и пышные преддверия, он с первого натиска овладеет вниманием, утвердит свои мнения, отразит и обессилит противные, поставит самые веские доводы частью в начало, частью в конец, а между ними вдвинет слабые.

Овладение вниманием (occupatio animi) – умение занять все внимание, весь ум слушателя, а для этого и нужно строить «преддверия», то есть заранее говорить, что сейчас пойдет речь о чем-то очень важном и масштабном.

Итак, мы описали бегло и вкратце, каким должен быть оратор в отношении двух первых частей красноречия. Но, как мы уже сказали, эти части при всей их значительности и важности требуют меньше искусства и труда; зато когда он найдет, что сказать и где сказать, то несравненно важнее будет позаботиться, как сказать. Известно, что и наш Карнеад не раз говорил: «Клитомах говорит то же, что я, а Хармад, вдобавок, так же, как я». Если в философии, где смотрят на смысл и не взвешивают слов, столь многое зависит от способа выражения, то что подумать о делах судебных, в которых речь – превыше всего?

Карнеад Афинский (ок. 214–129 до н. э.) – философ-платоник, авторитетный для Цицерона: ссылаясь на Карнеада, он тем самым утверждал учение Платона как теоретическую основу своей риторики.

<…> «Как сказать» – это вопрос, относящийся и к произнесению и к изложению: ведь произнесение есть как бы красноречие тела и состоит из голоса и движений. Изменений голоса столько же, сколько изменений души, которые и вызываются преимущественно голосом. Поэтому тот совершенный оратор, о котором я все время веду рассказ, смотря по тому, как пожелает он выразить страсть и всколебать души слушателей, всякий раз будет придавать голосу определенное звучание.

Изменения (мутации) – здесь: резкие перемены настроения или тона. Подразумевается, что различный тон голоса по-разному настраивает наши психические переживания.

Об этом я сказал бы подробнее, если бы сейчас было время для наставлений или если бы ты об этом просил. Сказал бы я и о тех движениях, с которыми связано и выражение лица: трудно даже передать, насколько важно, хорошо ли оратор пользуется этими средствами.

Ведь даже люди, лишенные дара слова, благодаря выразительному произнесению нередко пожинали плоды красноречия, а многие люди речистые из-за неумелого произнесения слыли бездарными. Поэтому недаром Демосфен утверждал, что и первое дело, и второе, и третье есть произнесение. И если без произнесения нет красноречия, а произнесение и без красноречия имеет такую силу, то, бесспорно, что его значение в ораторском искусстве огромно.

Выражение лица (vultus) – гримаса, обычно мотивированная и движением тела: например, открытый в знак удивления рот вместе с разведением рук. Хотя гримасы слушателям видны хуже, чем жесты рук или ног, они вызывают большие внутренние переживания, а значит, окончательно располагают слушателей в пользу оратора.

Итак, если кто захочет быть первым в красноречии, пусть он в гневных местах говорит напряженным голосом, в спокойных – мягким; низкий голос придаст ему важности, колеблющийся – трогательности. Поистине удивительна природа голоса, который при помощи только трех звучаний – низкого, высокого и переменного – достигает столь разнообразного и столь сладостного совершенства в напевах.

Эти три интонации вполне можно сопоставить с нашими тремя школьными стилями: строгим официально-деловым, расслабленным разговорным и постоянно изменчивым в зависимости от предмета – художественным или научным.

Ведь даже в речи есть некий скрытый напев – не тот, что у фригийских и карийских риторов, которые почти поют в своих концовках, но такой, какой имели в виду Демосфен и Эсхин, упрекая друг друга в переливах голоса; а Демосфен, даже больше того, не раз говорит, что у Эсхина голос был слащавый и звонкий.

Фригийские и карийские риторы – представители азианского красноречия, любившие богатые созвучия, рифмы, и, значит, при увлеченном исполнении переходившие почти что на пение, как будто они произносили стихи, а не речь. Это можно сравнить с тем, как если современный оратор в конце споет жалобную или вдохновляющую песню или покажет фотографии и видеоэпизоды, способные разжалобить. Тогда оратору приходилось довольствоваться нюансировкой голоса или театральными жестами, вроде выведения ребенка обвиняемого на сцену.

 

Вот что надо еще, по-моему, заметить относительно достижения приятности в интонациях: сама природа, как бы упорядочивая человеческую речь, положила на каждом слове острое ударение, притом только одно, и не дальше третьего слога от конца, – поэтому искусство, следуя за природой, тем более должно стремиться к усладе слуха.

Цицерон считает наличие ударений в слове (по правилам латинского языка, оно не может стоять дальше третьего слога от конца) подтверждением того, что в речи от природы уже есть интонационное членение и поэтому естественно прислушиваться к интонациям.

Конечно, желательно, чтобы и голос был хороший; но это не в нашей власти, а постановка и владение голосом – в нашей власти. Следовательно, наш образцовый оратор будет менять и разнообразить голос и пройдет все ступени звучания, то напрягая его, то сдерживая.

Ступень (gradus) – высота звучания, зависящая от напряжения: Цицерон сближает употребление голоса с игрой на струнном инструменте, где нужно напрягать и ослаблять струны.

Движениями он будет владеть так, чтобы в них не было ничего лишнего. Держаться он будет прямо и стройно, расхаживать – изредка и ненамного, выступать вперед – с умеренностью и тоже нечасто; никакой расслабленности шеи, никакой игры пальцами, – он не будет даже отбивать ритм суставом; зато, владея всем своим телом, он может наклонять стан, как подобает мужу, простирать руки в напряженных местах и опускать их в спокойных.

Простирать руки – направлять их в сторону публики, как жест поиска поддержки в решающий момент, тогда как в спокойном месте зрители внимают, а не поддерживают.

А какое достоинство, какую привлекательность изобразит его лицо, которое выразительностью уступает только голосу! При этом должно избегать всякого излишества, всякого кривляния, но зато искусно владеть взглядом. Ибо как лицо есть изображение души, так глаза – ее выражение. А насколько им быть веселыми или печальными, покажут сами предметы, о которых будет идти речь.

Вероятно, речь не только о привычных нам жестах, вроде расширения глаз при удивлении или их закатывании, но и об умении глядеть на публику так, чтобы у нее то поднималось настроение, то возникала озабоченность.

Но пора уже обрисовать образ высшего красноречия, каким обладает наш совершенный оратор. Само название показывает, что именно этим он замечателен, и все остальное в нем перед этим ничто: ведь он именуется не «изобретатель», не «располагатель», не «произноситель», хотя все это в нем есть, – нет, его название ṕήτωρ – по-гречески и eloquens по-латыни. Всякий может притязать на частичное обладание любым другим искусством оратора, но его главная сила – речь, то есть словесное выражение, – принадлежит ему одному.

Eloquens (лат.) – красноречивый, буквально: «выговаривающий», говорящий изощренно, греческое «ритор» можно буквально перевести как «речевик», «речевой».

Правда, некоторые философы тоже владели пышной речью, если верно, что Феофраст получил свое имя за божественную речь, что Аристотель возбуждал зависть даже в Исократе, что устами Ксенофонта, по преданию, словно говорили сами музы, и что всех, кто когда-нибудь говорил или писал, далеко превосходил и сладостью и важностью Платон, – но тем не менее их речь лишена напряженности и остроты, свойственных настоящему оратору и настоящему форуму.

Феофраст (ок. 370–ок. 285 до н. э.) – философ и ученый, ученик Аристотеля. При рождении ему было дано имя Тиртам. Феофрастом (Богоречивым) его прозвали уже в Афинах. Прямых подтверждений, что ритор Исократ завидовал Аристотелю, не сохранилось, несомненно только, что Аристотель в своей «Риторике» брал за образец речи Исократа. Ксенофонта за его отборный сладостный стиль письма называли «аттической Музой». Вообще, Музами иногда называли выдающихся ораторов или их сочинения, имея в виду, что они все принадлежат области искусства, а не только политической практики, так, «Музами» именовали «Историю» Геродота, натурфилософские книги Гераклита и Эмпедокла, а также сборники отдельных ораторов. Впрочем, такое название никогда не становилось названием жанра, скорее просто признаком чрезмерного восхищения.

Они разговаривают с людьми учеными, желая их не столько возбудить, сколько успокоить; говоря о предметах мирных, чуждых всякого волнения, стараются вразумить, а не увлечь; если они и пытаются ввести в свою речь приятное, то иным это уже кажется излишеством. Поэтому нетрудно отличить их род красноречия от того, о котором мы говорим. Именно, речь философов расслаблена, боится солнца, она чужда мыслей и слов, доступных народу, она не связана ритмом, а свободно распущена; в ней нет ни гнева, ни ненависти, ни ужаса, ни сострадания, ни хитрости, она чиста и застенчива, словно невинная дева. Поэтому лучше называть ее беседой, чем речью: хотя и всякое говорение есть речь, но только речь оратора носит это имя по справедливости.

Боится солнца – указание на отсутствие навыка философов выступать на площади, под солнцем, при большом скоплении народа.

Свободно распущена – философы ведут скрытый диалог, поэтому они могут не довершать фразы или, наоборот, сразу снабжать их оговорками.

Еще важнее установить различие при кажущемся сходстве с софистами, о которых я говорил выше, потому что они ищут того же убранства речи, которым пользуется и оратор в судебном деле. Но здесь различие в том, что их задача – не волновать, а скорее умиротворять души, не столько убеждать, сколько услаждать, и что они делают это чаще и более открыто, чем мы, в мыслях ищут скорее стройности, чем доказательности, нередко отступают от предмета, пользуются слишком смелыми переносными выражениями, располагают слова, как живописцы располагают оттеняющие цвета, соотносят равное с равным, противное с противным и чаще всего заканчивают фразы одинаковым образом.

Оттеняющие цвета – контрасты, позволяющие воспринимать плоскостное изображение как объемное; выполняли ту же функцию, что светотень в новой живописи. Цицерон подчеркивает, что для софистов главное – создать иллюзию реальности. Не случайно, заметим, древнегреческое слово для художественного вымысла, «пласма», означает лепку, пластику: софист лепит что ни попадя, и получается пластическая иллюзия бытия.

Смежным родом является история. Изложение здесь обычно пышное, то и дело описываются местности и битвы, иной раз даже вставляются речи перед народом и перед солдатами, но в этих речах стремятся к непрерывности и плавности, а не к остроте и силе. Поэтому красноречие, которое мы ищем, следует признать чуждым историкам не в меньшей мере, чем поэтам.

Пышное – то есть рисующее картины перед взором читателя, как всё происходило, как это бывает в истории: например, как началась битва или как построили большой город. Именно поэтому вымышленные речи отличаются «непрерывностью и плавностью»: они должны отвечать реконструируемой историком ситуации, вписываться в нее, а не создавать новую ситуацию, как это делают речи оратора.

Ведь и поэты подняли вопрос: чем же они отличаются от ораторов? Раньше казалось, что прежде всего ритмом и стихом, но теперь и у наших ораторов вошел в употребление ритм. В самом деле, все, что ощущается слухом как некоторая мера, даже если это еще не стих – в прозаической речи стихотворный размер является недостатком, – называется ритмом, а по-гречески ρυθμός. Вероятно, поэтому некоторым и кажется, что речь Платона и Демокрита, хотя и далека от стихотворной формы, обладает такой стремительностью и блистает такими словесными красотами, что ее с бóльшим основанием можно назвать поэзией, нежели речь комических поэтов, которая ничем не отличается от обыденного разговора, кроме того, что изложена стишками. Однако не это главное в поэте, хотя его можно только похвалить, если он к строгой форме стиха добавит ораторские достоинства.

Ритм (лат. numerus) – буквально означает «счет» или «последовательность»: при этом было важно не простое чередование ударных и безударных слогов, но более сложная закономерность, поэтому ритм стихов мог ускоряться и замедляться, в то время как ритм прозы был обычно замедленным. Поэтому любое сильное ускорение ритма: обрывочность речи, употребление коротких слов и т. д. – воспринималось как переход от прозы к поэзии, то есть к более жесткому чередованию ударных и безударных слогов.

Но хотя слог иных поэтов и величав и пышен, я все же утверждаю, что в нем больше, чем у нас, вольности в сочинении и сопряжении слов, и поэтому, по воле некоторых теоретиков, в поэзии даже господствует скорее звук, чем смысл. Поэтому, хотя поэзия и ораторское искусство сходны в одном – в оценке и отборе слов, от этого не становится менее заметным различие во всем остальном. Это несомненно, и хотя здесь и возможны споры, к нашей задаче они не относятся.

Теоретики – вероятно, философы-эпикурейцы, считавшие целью искусства только наслаждение и поэтому предпочитавшие наслаждение звуком наслаждению смыслом. Впрочем, в новой поэзии нормативно утверждается приоритет звука перед смыслом: поэтические решения объясняются как вызванные начальным ритмом и ограничениями рифмы.

Теперь, отделив нашего оратора от красноречия философов, софистов, историков, поэтов, мы должны объяснить, каков же он будет. <…> А сколько задач у оратора, столько есть и родов красноречия: точный, чтобы убеждать, умеренный, чтобы услаждать, мощный, чтобы увлекать, – и в нем-то заключается вся сила оратора. Твердый ум и великие способности должны быть у того, кто будет владеть ими и как бы соразмерять это троякое разнообразие речи: он сумеет понять, что для чего необходимо, и сумеет это высказать так, как потребует дело.

Твердый ум – в оригинале буквально: «великое суждение», способность суждения как способность применять общие правила к частным случаям для понимания внутренней целесообразности частных случаев. В новой философии способность суждения – ключевой термин эстетики Канта.

Но основанием красноречия, как и всего другого, является философия. В самом деле, самое трудное в речи, как и в жизни, – это понять, что в каком случае уместно. Греки это называют πρέπον, мы же назовем, если угодно, уместностью. Об этом-то в философии немало есть прекрасных наставлений, и предмет этот весьма достоин познания: не зная его, сплошь и рядом допускаешь ошибки не только в жизни, но и в стихах и в прозе.

Уместное (греч. «препон», лат. decorum) – сложное для перевода понятие, означающее что-то вроде «приличного поведения» или «подходящего по ситуации решения», но не только в социальной, но и в природной жизни, «как положено» (или, как говорят на современном модном жаргоне, «атмосферно»). Одним словом, это признание того, что всё в природе может быть «как положено», наилучшим возможным образом, и значит, следуя этой норме, можно избежать множества ошибок.

Оратор к тому же должен заботиться об уместности не только в мыслях, но и в словах. Ведь не всякое положение, не всякий сан, не всякий авторитет, не всякий возраст и подавно не всякое место, время и публика допускают держаться одного для всех случаев рода мыслей и выражений. Нет, всегда и во всякой части речи, как и в жизни, следует соблюдать уместность по отношению и к предмету, о котором идет речь, и к лицам как говорящего, так и слушающих.

Сан (honos, honor) – должность или любое почетное звание, награда, устойчивое положение, здесь противопоставлено «положению» (fortuna) как непредсказуемому успеху.

Этого весьма обширного предмета философы обычно касаются, говоря об обязанностях (а не о долге как таковом, ибо долг всегда един), грамматики – о поэтах, учителя красноречия – о каждом роде и виде судебного дела. Сколь неуместно было бы, говоря о водостоках перед одним только судьей, употреблять пышные слова и общие места, а о величии римского народа рассуждать низко и просто!

Обязанность (officium) – совокупность стоящих перед человеком задач, противопоставляется долгу (rectum, буквально: «правда») как жизни по правде в общем смысле. Термин «обязанность» был введен в философии стоиков (греч. «катэкон», καθήκον, букв. «как надо», что потом воспроизведено во французском comme il faut) для обозначения норматива любой деятельной жизни человека, которая и оказывается предметом рассмотрения философии, что мы бы назвали «законы общества» во всех смыслах. Во многом благодаря Цицерону это слово стало означать государственную деятельность, откуда наше «официальный» и английское «офис».

 

Водосток – одно из прав защиты собственности, защита своего участка от воды, стекающей с крыши или высокого места на соседнем участке во время дождя. Цицерон приводит это как пример ничтожной гражданской тяжбы.

Это погрешность в отношении слога, а иные погрешают против личности – или своей, или судей, или противников, и не только сутью дела, но и словами: правда, без сути дела бессильны и слова, но все же одна и та же мысль может быть принята или отвергнута, будучи выражена теми или иными словами. Во всяком деле надо следить за мерою: ведь не только всему есть своя мера, но избыток всегда неприятнее недостатка. Апеллес говорил, что здесь и ошибаются те художники, которые не чувствуют, что достаточно и что нет.

Апеллес (ок. 370–306 до н. э.) – придворный живописец Александра Македонского. Выражение «апеллесова черта» означает умение вовремя подвести черту под картиной, вовремя закончив, не переусердствовав: слишком длительные «доделки» в ущерб талантливой импровизации не идут картине на пользу.


<…> Ведь «уместно» и «должно» – два разных понятия, и основания их различны. «Должно» означает обязанность безотносительную, которой нужно следовать всегда и во всем; «уместно» означает как бы соответствие и сообразность с обстоятельствами и лицами. Это относится как к поступкам, так и особенно к словам, а также к выражению лица, движениям и поступи; все противоположное будет неуместным.

Должно (oportet) – безличное обозначение необходимости, «так надо», «никак иначе нельзя», в том числе моральной необходимости, в отличие от «уместности», имеющей в виду сложную систему взаимных обязательств.

Поэт бежит неуместного как величайшего недостатка – ведь наделить честною речью бесчестного, мудрой – глупого уже есть ошибка. Знаменитый живописец догадался, что если при жертвоприношении Ифигении Калхант печален, Улисс еще печальней, а Менелай в глубокой скорби, то голову Агамемнона следует окутать покрывалом, ибо кисть не в силах выразить это величайшее горе. Даже комедиант заботится о том, что уместно, – что же, по нашему мнению, должен делать оратор? Если уместность настолько важна, то с какою тщательностью будет он следить за своими действиями в каждом деле и даже в каждой части каждого дела!

Знаменитый живописец – Тиманф Сикионский, его картина «Жертвоприношение Ифигении» (ок. 400 г. до н. э.) сохранилась в виде плохой копии на помпейской фреске.

Во всяком случае, очевидно, что не только разделы речи, но и целые судебные дела в разных случаях требуют речи разного рода. Следовательно, мы должны теперь отыскать признак и сущность каждого рода. Великое это дело и трудное, как не раз уже говорилось; но надо было об этом думать, когда мы начинали, а теперь остается только распустить паруса, куда бы нас ни уносило.

Признак (nota) и сущность (formula) – описание процесса познания вещи по родам, когда сначала берется отличительный признак, хотя и не обязательный для сущности (скажем, признак вороны – быть черной, хотя есть вороны-альбиносы, той же сущности), а затем уже сформулировать сущность, дать ее «идею», или «логос», если употреблять слова греческой философии (ворона летает, каркает и любит воровать блестящее). Цицерон говорит, что выделить родовые признаки красноречия трудно, потому что для этого нужно провести границы между разными родами, а есть слишком много не чистых форм речи, как бы мы сказали, а гибридных или с примесями других родов. «Распустить паруса» – выражение, примерно соответствующее нашему «предпринять рискованный эксперимент».

Прежде всего должны мы изобразить того оратора, за кем одним признают иные имя аттического. Он скромен, невысокого полета, подражает повседневной речи и отличается от человека неречистого больше по существу, чем по виду. Поэтому слушатели, как бы ни были сами бездарны, все же полагают, что и они могли бы так говорить.

Бездарны – в оригинале infantes, не способные говорить самостоятельно, не умеющие произносить речи; часто это слово обозначает детей до того, как они научатся говорить.

Действительно, точность этой речи со стороны кажется легкой для подражания, но на пробу оказывается на редкость трудна. В ней нет избытка крови, но должно быть достаточно соку, чтобы отсутствие великих сил возмещалось, так сказать, добрым здоровьем.

Прежде всего освободим нашего оратора как бы от оков ритма. Ты ведь знаешь, что оратор должен известным образом соблюдать некоторый ритм, о чем у нас будет речь дальше; но это относится к другим стилям, а в этом должно быть полностью отвергнуто. Но, будучи вольным, он не должен быть распущенным, чтобы получалось впечатление свободного движения, а не разнузданного блуждания. Далее, он не будет, так сказать, подгонять слова к словам: ведь так называемое зияние, то есть стечение гласных, также обладает своеобразной мягкостью и указывает на приятную небрежность человека, который о деле заботится больше, чем о словах.

Небрежность (neglegentia) – важное требование Цицерона: речь не должна быть во всем правильной, чтобы не казаться заученной. Чтобы она выглядела как искренний экспромт, в ней должны быть какие-то погрешности, такие как зияния (скопление гласных: «и о Иване», «пою у окна»), которых пособия по ораторскому искусству велели избегать. Эта эстетика небрежности потом вошла и в быт: вспомним аристократическую небрежность, легкую рассеянность и беспечность, представляющую собой перенос риторического идеала на обычаи придворного поведения. В следующем абзаце и дается идеал «безыскусной искусности» (neglegentia… diligens) как идеал незаметной привлекательности, важный и в наши дни. Иногда этот идеал оспаривается показным поведением денди или хипстера, но небрежность и доброжелательность остаются и при показном поведении.

Однако, располагая этими двумя вольностями – в течении и сопряжении слов, – тем более надо следить за остальными. Даже сжатую и измельченную речь следует заботливо обрабатывать, ибо даже беззаботность требует заботы. Как говорят, что некоторых женщин делает привлекательными самое отсутствие украшений, так и точная речь приятна даже в своей безыскусственности: и в том и в другом случае что-то придает им красоту, но красоту незаметную. Можно убрать всякое приметное украшение, вроде жемчугов, распустить даже завивку и подавно отказаться от всех белил и румян – однако изящество и опрятность останутся.

Речь такого оратора будет чистой и латинской, говорить он будет ясно и понятно, за уместностью выражений будет зорко следить. У него не будет одного лишь достоинства речи – того, которое Феофраст перечисляет четвертым: пышности сладостной и обильной.

Пышность (ornatus) – широкое использование фигур, художественное, метафорическое выражение мысли, примерно можно отождествить с нашим понятием «художественность», «художественная проза». Цицерон считает, что нужно уметь дополнять художественность точностью безыскусности.

Он будет бросать острые, быстро сменяющиеся мысли, извлекая их словно из тайников, и это будет главным его оружием; а средствами ораторского арсенала будет он пользоваться весьма сдержанно. Арсенал же наш – это украшения как мыслей, так и слов. Украшение бывает двоякого рода: иное для отдельных слов, иное для сочетаний слов.

По сути, Цицерон говорит не только о том, что аргументы должны быть отточенными и решительными, но и указывает: оратор производит впечатление на противника, когда у него в запасе много аргументов.

Для отдельных слов украшением считается, если слова, употребленные в собственном значении, лучше звучат или полнее всего выражают смысл; а слова несобственного значения являются или переносными выражениями, откуда-нибудь заимствованными, или новыми, сочиненными самим оратором, или древними, вышедшими из употребления. (Последние, по существу, следовало бы считать словами с собственным значением, если бы не малая их употребительность.)

В античной риторике употребление неологизмов и архаизмов однозначно считалось признаком поэтического, а не прозаического стиля. Заметим, что Цицерон говорит не о стилистической норме, а только о полноте впечатления и раскрытия смысла, и допускает вполне поэтические слова, если они употреблены уместно. Цицерон хочет говорить о правилах уместности, а не о правилах подражания.

А для словесных сочетаний украшение состоит в том, чтобы наблюдалось известное созвучие, которое бы исчезало с изменением слов, даже если мысль останется неизменной; что же касается таких украшений мысли, которые сохраняются независимо от изменений слов, то хотя их очень много, но хороших среди них очень мало.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru