banner
banner
banner
Одинокое дерево

Мария Папаянни
Одинокое дерево

Прощайте, прошлого счастливые сны


Сгустилась ночь. Снова. Как вчера. Снова день сменился ночью. Как каждый день.

По ночам я больше всего сожалею о том, что земля сливается с морем и мой глаз, тот, что видит, не может его различить. Что бы я там ни говорила, море – это компания. Лучшая, если не считать тебя, Манис. Манис, ты вернулся, и теперь мне не нужно разговаривать самой с собой, я снова все рассказываю тебе. Ты мне еще и друга привел сегодня вечером. Маленький слиток серебра. Симоса. Я не видела детей с тех пор, как сама была ребенком. В клинику детей приводить не разрешали, да и вправду, вряд ли это подходящее для них место. А я, маленькая, для клиники вполне подходила. Пусть заплатит за это отец, который со всей своей любовью подписал бумаги и запер меня там. Кто знает, сколько земли ему пришлось продать, чтобы меня туда взяли.

Незадолго до того, Мани, незадолго до того, как ты вернулся, я сидела в комнате и чувствовала биение бабочки, играющей со светом. Мне было страшно. Кто на этот раз, думала я. Кто из них пришел теперь, чтобы пугать меня. Я говорила тебе, что мертвые становятся бабочками? Что же, они никогда меня не забудут, вечно будут терзать? Что я должна им? Что я им сделала? Они погубили лучшие мои годы и теперь снова приходят, ненасытные. Чтобы не дать мне покоя.

Не бойся, Манис. Я не сбегу. Я не покину тебя. Вот что я скажу. Это им пусть будет страшно, пусть они бегут. Меня преследуют их голоса. «Виола, Виола, тупая Виола!», – так они называли меня, когда я была маленькой. Но меня это не задевало. Виолы были так прекрасны, что я спасала их от морских волн каждый раз, когда мы с матерью спускались по скалам набрать соли. Хочу как-нибудь выбрать время и спуститься к морю снова, с тобой, и показать тебе, где растут виолы. Боюсь только, что ты слишком слаб, а скалы там внизу слишком обрывистые для тебя. С одним глазом и мне трудно бегать там, как прежде.

Но сегодня мы не будем говорить о грустном. Ты вернулся домой, и мы отпразднуем это. Пойдем-ка, ты, должно быть, очень голоден. Я тебе сказала? Я снова нашла сверток у двери, и внутри было все самое необходимое. Должно быть, это Василия прислала. Но почему она не приходит повидать меня? Как только буду готова, сама схожу и найду ее. Вместе с тобой. Вот увидишь, она и тебе понравится. Но теперь давай-ка я приготовлю тебе что-нибудь, а потом поставлю для нас с тобой музыку. Помнишь, как я тебе рассказывала о своем друге из клиники? Да-да, о Поэте. Родственники оставили его там, потому что он не очень-то радовался жизни. Забавно, правда? Меня там заперли, потому что во мне радости было даже слишком много.

Помню, мы со старшей сестрой, мне было шесть, ей – восемнадцать, пошли в церковь. Я бегала и хохотала. Аспазия схватила меня, подтащила к иконам и показала одного святого – разгневанного. «Видишь, как он на тебя смотрит? Ему совсем не по нраву, что ты так хохочешь». Я отвернулась и посмотрела в другую сторону, на свою любимую икону. На Богородицу с маленьким Христом на руках. Она глядела на меня с едва заметной улыбкой, притаившейся в уголках губ. Я испугалась того, что мне сказала Аспазия, но в то же время поняла, что вера, как и радость, не одинакова для всех и каждого. Разгневанный святой преследовал меня с тех пор, но каждый раз, когда его образ возникал в моем сознании, я представляла, как Богородица с той, другой, иконы улыбается мне. С того дня, бывая в церкви, я и близко не подходила к иконе разгневанного, целовала только икону Богородицы, что улыбалась мне. Никакую другую. Только ее и люблю.

Так вот, тот Поэт знал многое. Я-то школу не закончила. Он научил меня любить книги, понимать музыку. Он научил меня всему. В первые дни в клинике было очень страшно. По ночам слышались крики, и плач, и вой. Я сдергивала одеяло и затыкала им щель под дверью, но крики просачивались сквозь стены. Они преследовали меня. Я уже много дней не спала, когда однажды увидела его в саду. Поэта. Печального. Всегда печального. Очень тихого. Я думала, что он слеп, – так неподвижен был его взгляд, устремленный в одну точку, так странно сидел он, вовсе не двигаясь.

Однажды я начала прыгать прямо перед ним, и он спросил:

– Как тебя зовут?

– Виолета.

Вместо ответа он вдруг пропел: «Прощайте, прошлого счастливые сны».

Минуло немало времени, мы стали друзьями, и я наконец решилась спросить Поэта, почему каждый раз он начинает петь одну и ту же песню, стоит ему завидеть меня. Он поднялся и поставил пластинку в проигрыватель. Впервые я тогда услышала оперу – и вообще музыку. Впервые увидела проигрыватель. Впервые мне сказали, что я ношу имя одной из самых знаменитых оперных героинь. Виолета Валери. «Травиата». Когда Поэт рассказал мне историю той Виолеты, я рыдала навзрыд: она была еще ужаснее, чем моя.



Пришел день, когда я услышала, что моего Поэта выписали из клиники. Я помчалась в его комнату. Пусто. Только проигрыватель в углу и пластинка на нем. «Травиата». Он оставил их для меня. Проигрыватель перенесли в мою комнату. Еще он оставил короткую записку.

«Почему же то, что определяет счастье человека, становится и источником его несчастий?»

Я ничего не поняла в ней. Целыми днями, месяцами я сидела взаперти у себя в комнате, слушая «Травиату». Прописанные лекарства я прятала под матрасом. Когда это обнаружилось, мне пригрозили, что отнимут проигрыватель. Я не сопротивлялась. Проигрыватель забрали, но музыка уже играла в моей голове. Мне не нужно было нажимать на кнопку, чтобы запустить ее. Она играла постоянно. И все еще играет. Прощайте, старые мечты.

Иногда, Мани, я думаю о том, что я слишком сильно любила жизнь и семья мне за это отомстила. Теперь я старуха, слепа на один глаз, но я все еще хочу жить, вот только жизнь меня прогоняет. Но мы, Мани, сделаем так, что она полюбит нас снова. Просто меня не было столько лет, и это место меня все еще не вспомнило. Как же мне не хватало моря. Как не хватало этой соленой бесплодной земли. И люди, Мани, не так уж и плохи. Они держатся от нас подальше, потому что боятся. А вот ты разглядел этого друга, которого привел, Симоса? Ему понравился, как мне кажется, наш подарок. Мы – счастливчики, Мани. Один друг приведет и других.

Жестокость


Симос разглядывал еду перед собой – безо всякого аппетита. Тушеные улитки. Он не раз наблюдал, как в дождь они ползут по земле, оставляя след из слизи. В это время, говорит мать, улитки становятся жирными-жирными. Сытная еда – и дешевая. В такие дни Симос отправляется с друзьями на улицу, и они собирают улиток, ползущих по дороге, что ведет к монастырю. Мальчики смеются и кричат друг другу:

– Побежали переловим их, пока они в монахи не ушли.

Если улитки станут монахами, если уединятся в своих домиках-кельях, спасаясь от жары и влажности, то начнут худеть и перестанут быть такими сытными. Позавчера Симос собрал пятьдесят улиток. Лучше бы ни одной не нашел, но, с другой стороны, ему не хотелось, ни чтобы мальчишки смеялись над ним, ни чтобы мама расстроилась. Симос закрыл глаза и попытался представить, что ест крошечные колбаски. Даже начал улыбаться, но, как только улитка проскользнула по горлу, накатило отвращение.

– Ну, давай, Симос, ты что, только две съел? По крайней мере десять нужно. Давай же, мальчик мой.

Симос взял вилку и тайком препроводил вынутую из раковины улитку в салфетку, а за ней еще одну и еще, до тех пор, пока в красном соусе не осталось плавать десять пустых «домиков». Симос погрузил в соус кусок хлеба, подержал, пока тот не стал кроваво-красным, а затем запихнул в рот.

– Браво, мальчик мой, ты дочиста всё подобрал. Видишь, как это вкусно? Ну, беги теперь. А когда зазвонит колокол, возвращайся, пойдем в церковь! – сказала мама, а затем перекрестилась, ругаясь сквозь зубы.

Каждый раз, как речь заходит о церкви, она крестится и бранится.

– Мама, разве это правильно, ругаться, когда крестишься?

– Крещусь я ради святости и благодеяний Его, во имя Его великое, но этот козел, поп, которого прислали по наши души, вот уже где у меня сидит, – бросила она и провела рукой по горлу.

– Так ты отца Манолиса поносишь?

Она только отмахнулась, словно прогоняя Симоса. Его забавляли эти мамины дрязги с религией. Он спрятал салфетку с улитками в карман и побежал к курятнику, вытряхнул там несъеденный обед, и куры жадно набросились на таких жирных червяков. На Страстной неделе он с матерью пойдет причащаться, а перед этим в монастырь – на исповедь, к монаху. Большинство деревенских исповедуются священнику в церкви, но мать ни видеть его не желает, ни уж тем более поверять ему свои прегрешения.

– Его собственные – в самый раз для тюрьмы. Не ему рассказывать, сколько мне каяться за то, что возмечтала о чем-то большем, чем у меня есть.

Все священники считают Кофину местом ссылки. В такую даль никто не хочет ехать. За деревней нет даже никакого пути, дорога здесь и кончается. Почтальон, который появляется в Кофине раз в месяц, добирается сюда почти без сил.

– Мул вашу дорогу протаптывал, это уж точно. Нигде больше она так не кружит. Что ж за наказание такое! И что я такого сделал, что Господь меня так наказывает?

Почтальон, конечно, ни в чем не виноват. Он хороший человек, просто по долгу службы надо ему и в Кофину добираться. Она всего-то в двадцати километрах от последней деревни в долине, но проселочная дорога проложена абы как, вся в ямах. Зимой Кофину отрезает от мира на несколько месяцев. Лавины заваливают дорогу обломками скал, а в сильные дожди она и вовсе превращается в непролазное болото, кипящее водоворотами грязи.

 

До Кофины доезжают только те, кто здесь живет. И только в теплое время года раз в неделю, каждую пятницу, сюда добирается, пыхтя и задыхаясь, маленький грузовичок, а с ним – Димитрис Тактикос. Он газует, не двигаясь с места, у въезда в деревню и кричит:

– Хозяйки, сюда! К вам приехал Димитрис Тактикос, ваш бакалейщик! Фасоль, бобы, клубника и черешня! Нитки, гребенки и ленты!

При каждом доме в деревне есть свой крошечный огородик. Там растет все, что нужно: зелень, артишоки, помидоры, огурцы, дыни. Даже кира-Деспина, у которой сада нет, выращивает салат в ящиках у входа в дом. А нет сада, потому что продала она его ни за грош какому-то туристу, который в один прекрасный день потерялся в горах и забрел в их деревню. Никто даже не понимает, как это ему удалось. Всю ночь этот иностранец кричал: «Help! Help![4]».

Господин Никос проходил тогда поблизости, возвращаясь со своего скотного двора. Он услышал крики, но продолжил идти куда шел. Решил, то воют духи, собирающиеся ночами на холмах, и горе тебе, если вздумаешь остановиться и помочь им. Они затащат тебя в хоровод и не остановятся, пока ты последний свой вздох не отдашь Творцу. Господин Никос – хороший человек, но не дурак. Так что он не остановился, и остался чужеземец на всю ночь в саду киры-Деспины.



Утром, проснувшись и обнаружив вокруг дикие скалы, орлов и далекое море, он почти рехнулся: вообразил, будто умер и попал в Рай. Он лежал без движения, а потом проголодался – тут-то и понял, что все еще жив. Дошел до первых деревенских домов. Местные собрались вокруг, но никто не мог уразуметь, что он там толкует. Наконец пришел Стратос, отец Симоса, который в то время оказался в деревне. Он знал какие-никакие слова по-английски благодаря своим плаваниям. И попытался объясниться с иностранцем. Стоило тому обмолвиться, что дед его был немцем, как половина стариков взялась за камни, чтобы прогнать его, но Стратос их удержал.

– Да вы что, совсем на бедолагу не смотрите? Он даже не родился, когда его дед бесчинства творил. Чем он-то провинился за всю немчуру и за Гитлера? Оставьте его в покое и дайте сказать, что он хочет.

Оказалось, второй дед иностранца, по матери, был австралийцем и рассказывал ему множество историй про эти горы, где местные жители прятали союзников и помогали им бежать морем*. Вот он и приехал в Грецию и на Крит, чтобы найти тех, кто спас когда-то его деда. Так он сказал.

– И как его звали, того, кто спас твоего деда?

– Тодоросом, Тодораки.

Деревенские были потрясены – иметь таких несхожих дедов, немца и австралийца, причем последний воевал в их горах, ел вместе с ними и прятался в их домах! Они пообсуждали это все, взвесили, и возобладало в них в итоге волнение от того, что внук идет по следам прошлого своего деда. Они побросали камни на землю и начали думать, какой такой Тодоракис мог помочь тому австралийцу.

В каждой деревне хоть по одному Тодоракису да есть, как есть и Йоргос, и Николас. Поди разберись, что за герой спас человека от верной смерти. В Кофине единственным Тодоракисом был отец киры-Деспины, который скончался, когда ей было три месяца от роду. Слыл он, конечно, красавцем мужчиной, жена в нем души не чаяла. Когда он умер, так вдова над ним убивалась, что на три дня и три ночи бросила младенца в люльке некормленым; и крики ее заглушали детский плач. И кого винить – горькую вдову или Господа с великими его благодеяниями, одарившего ее столь богатым злосчастьем? Не менее матери была несчастной всю жизнь и Деспина – одинокой, невенчанной. Кому занадобится сирота? Мать ее умерла, когда Деспина была девушкой на выданье. Так она и куковала сама с собой – сама за животными ухаживает, сама в саду работает.

Да, единственный на всю деревню Тодоракис умер, но иностранец, поняв, что провел ночь в его саду, счел это знамением свыше. Напрасно ему твердили все подряд, что их Тодоракис в горах не воевал; напрасно пытались его образумить, говоря, что ничего тут не сходится. Иностранец уверился: ничто не случайно, суждено ему было заблудиться в этих горах, попасть в это прекрасное место, которое он даже не собирался посещать, и провести одинокую ночь в саду, принадлежащем дочери того самого Тодоракиса. Он был даже уверен, что здесь и прятался его дед, так что он бросился вперед, а вся деревня – за ним по пятам. Так добежал он до священного сада, начал целовать землю, точно там, где гадили курицы и все было в помете. Женщины совершали крестное знамение. Первое возмущение вскоре сменилось всеобщим изумлением, а затем все согласились, что происходящее только на чудо и похоже.



Вот так Тодоракиса, хотя узнать об этом он уже никак не мог, произвели в герои. А кира-Деспина обнаружила, что вся деревня относится к ней с почтением – как к дочери героя, не то что прежде. И так велико было ее удовольствие, что на радостях она согласилась уступить иностранцу свой садик.

Вначале не хотела даже и гроша принять в уплату, но иностранец настаивал, так что взяла, что дали. Много это было, мало, кто знает. Как будто кто-то здесь хоть клочок земли продал. В деревню приехал нотариус и поинтересовался у киры-Деспины, есть ли у нее бумаги, подтверждающие, что это – ее садик.

– Да что ты такое говоришь, мальчик мой? Что за разговоры? Моя это земля. Хоть кого спроси.

Тогда кире-Деспине, правду сказать, до того обидным показалось, что в ее словах сомневаются и требуют какие-то бумаги! И едва ей пришло это в голову, она сделала важное лицо и, как дочь героя, которой теперь стала, произнесла:

– Бумаги, мальчик мой, рвутся и теряются, тогда как слово остается. Стоит сказать его, оно пускает корни, и попробуй только забрать назад.

Нотариус склонился к уху иностранца и шепотом перевел ему услышанное. Иностранец взволнованно поцеловал кире-Деспине руку. Ей впервые целовали руку, и хотя была она от этого не в восторге, все же поняла: так ей выражают почтение. Забывшись на какое-то мгновение, она почувствовала вдруг, что могла бы начать жизнь заново и более того – начать ее как дочь героя.

Чего только она не вообразила в своем забытьи. Что, может, этот молодой человек хочет отблагодарить – всеми способами – дочь героя. Теперь же, когда он поцеловал ей руку, двадцать лет, разделяющие их, обрушились на нее. Пожалела она о проданном садике, да только о пути назад и речи быть не могло. Не она ли сказала, что слово пускает корни?

Райнер, так звали молодого человека, на следующий же день принес кире-Деспине чековую книжку, которую завел ей в банке. Впервые кира-Деспина видела такую книжку. И что делать с деньгами? Только сахар и кофе она покупала. Собирая соль с приморских скал, Деспина зарабатывала так, что хватало и на сахар, и на кофе. Она взяла книжку и, чтобы порадовать иностранца, положила на иконостас – рядом с коллекцией ракушек, за рогом тритона. Там, на этом подобии витрины, она хранила все, что ей очень нравилось.

Райнер просил ее оставить куриц и огород как есть. Но кира-Деспина сочла своим долгом перенести огород к себе. Она поставила три ящика в переулке перед домом и там выращивала все необходимое. Куриц она тоже пообещала перевезти, но, чем больше проходило времени, тем больше ее все устраивало. Пусть лучше куры будут подальше от дома – хороший повод прогуляться. Каждый раз, идя проведать их, она останавливалась и думала об иностранце, о Райнере то есть. Он мог бы быть и ее сыном. Как годы летят! Прежде Деспина их не считала, а теперь сочла разом все, наперечет. Сорок семь.



Большинство деревенских женщин не приходили к сорока годам с непокрытой головой. У каждой была причина надеть платок; хоть один родственник да покинул этот мир. Платок означал траур, и траура без платка не бывало. Кира-Деспина долгие годы носила платок, но после того как появился иностранец, сняла – сама не знала почему.

Первое время ее видели с тугим пучком. Волосы у нее были иссиня-черными, даже и одного седого не найдешь. Затем пучок стал свободнее и пышнее, затем превратился в растрепанную косу, что падала на спину. Однажды Деспина встала перед маленьким осколком зеркала, не вмещавшим ее целиком, и вгляделась в себя. Сорок семь лет, дева и старуха. Деспина сдернула резинку, и волосы волнами заструились по спине. Она же дочь героя, никто больше не осмелится сделать ей замечание, что неприлично взрослой женщине ходить с распущенными волосами.

Один только раз показался иностранец в Кофине, а сколько перемен принес. Деспина стала ощущать себя гораздо лучше, словно бы вместе с пучком распустила и узел несчастий, что связывал ее с рождения. Не такие уж это мелочи – когда ты собственной матери не нужна. Не то чтобы та вовсе не любила ее, пока она росла, но каждый раз, встречая взгляд матери, Деспина видела в нем все то же «почему». Почему выжил ребенок, а не Тодорос? Словно она могла их поменять местами. Словно смерть отца была платой за жизнь дочери. Но почему такой дорогой?

Когда мать заболела, Деспина была подле нее днем и ночью: мыла ее, переодевала, кормила – прямо в кровати. Но даже и тогда, кроме благодарности, Деспина читала в глазах матери все то же первое «почему». Почему ты жива?

Даже когда душа отлетает, «почему» остаются. Деспина унаследовала их вместе с крошечным наделом земли, который продала иностранцу. И в придачу к собственным вопросам теперь у Деспины были и «почему» от матери – чтобы терзать ее и не давать покоя. Почему ей жить, почему ей никогда не быть любимой?

На следующий день Симос мчался по переулкам деревни, чтобы встретиться с другими мальчиками. Подарок Виолеты он не стал брать с собой: вот только этого не хватало – проскакать по всей округе с подушкой в руках. Но если Маркос не поверит, Симос швырнет ему эту подушку в лицо.

Симос притормозил на подъеме – отдышаться – и увидел, как кира-Деспина машет ему из окна. Он вспыхнул, как если бы та могла прочесть его мысли. Но женщина улыбнулась, будто желая прогнать все его страхи. «Прекрасная кира-Деспина», – вдруг подумал Симос и сам поразился этой мысли. Еще совсем недавно она была одной из многих деревенских тетушек, а теперь стала куда меньше тетушкой и куда больше девушкой. Но как так? В деревне все женщины – или девушки, или тетушки. Девушки – это незамужние, только что вышедшие замуж или молодые матери. Все остальные – тетушки.

Черные волосы Деспины развевались. Это напомнило Симосу о Виолете, о том, как свободно ветер играл ее белоснежными прядями. Интересно, а Деспина считает Виолету выжившей из ума колдуньей?

Карабкаясь в гору по деревенским улочкам, Симос снова задумался о вчерашней встрече с Виолетой и о лжи, которую ей наплел: якобы он отправился на прогулку, нашел пса и привел ей обратно. Ну, а что он должен был сказать? «Знаете, госпожа Виолета, я поспорил, что доберусь до вашего дома, и вообще все в деревне считают вас сумасшедшей, а я вам не друг!», так, что ли?

«Друг однажды – друг навсегда. Предатель однажды – предатель навсегда». Он вспомнил слова Виолеты и почувствовал, как волна стыда нахлынула на него. Возле речки он услышал голоса мальчишек и бросился по спуску им навстречу.

Он не переставал сомневаться: рассказать им правду или нет? Если выложить все как есть, это уменьшит ценность его безумного приключения. Можно наболтать друзьям кучу жутких небылиц, ну, например, что он видел, как Виолета режет кур и пьет их кровь, или слышал, как она воет волком. Наверняка что-то такое они хотят услышать, и тогда он точно покажется им еще бесстрашнее. Может, они даже сделают его вожаком.

Он так и не решил, как поступить, и, может, даже остановился бы ненадолго, чтобы обдумать все хорошенько, но тут услышал воинственные кличи. Еще чуть-чуть – и он добежит до мальчишек. Вскоре он увидел их среди деревьев. Мальчишки выбрали себе мишень – злосчастную черепаху – и издалека швыряли в нее камни, соревнуясь, кто бросит точнее. Черепаха скрылась под панцирем и неподвижностью своей и сама напоминала камень. Симос подумал было остановить их, но малодушие победило. Только это ему и осталось сделать, чтобы стать всеобщим посмешищем. Его и так уже держат за блаженного. «И правильно, что тебя зовут Симосом, – сказал ему однажды Маркос. – У тебя точно есть отметина, дефект и пунктик».

Еще издалека Симос увидел, что Маркос попал камнем в цель. Черепаха слегка качнулась, затем снова замерла.

 

– Это должно было быть больно, что ты тут, святоша оцепеневшая, нам дохлой притворяешься! – закричал Маркос, и все засмеялись.

Но едва Симос показался из-за дерева, они оставили черепаху в покое и бросились к нему. Краем глаза Симос заметил, как черепаха поползла прочь, словно почуяв единственный шанс сбежать. «Вот и хорошо, – подумал Симос, – хоть чего-то мне удалось добиться своим появлением».

– Ну что, Симос? Виолета не съела тебя? Или, может, ты обмочился от страха и бросился наутек?

– Я расскажу тебе, как выглядят ее двор и дом. Если хочешь, пойди сегодня вечером и сам проверь, правду ли я говорю, – отозвался Симос, подначивая Маркоса.

Все хором загалдели:

– Брось эти свои глупости и расскажи, что делала старуха!

– Так что она делала, приятель? Ты что, язык проглотил?

– Да нет, вот только она ничего не делала, – сказал Симос.

– Чего ничего?

– Ну… Она спала… – прошелестел Симос так, будто и сам не особо верил своим сказкам.

– Она одна? У нее есть хоть какое-то животное?

– Нет, – ответил Симос, солгав и здесь.

– Отлично! – выкрикнул Маркос. – Сгинула наконец эта шелудивая псина.

– Какая шелудивая псина? О чем ты, Марко? – изумились остальные.

– Слушайте вы, отрепье, я эту Виолету сам с ума сведу, если она сама еще не рехнулась. Однажды, когда мы с отцом спускались собрать соли, наш осел вдруг встал как вкопанный посреди дороги. И на тебе. Какая-то убогая псина давай на нас лаять. Отец сказал, это собака помешанной. Он то и дело видел, как она проходит мимо и разговаривает с этим псом словно с человеком. Хорошо, что у нее собака есть, хоть кто-то ей компанию составляет, сказал отец. Одиночество сводит с ума и разумных, и безумных.

Все смотрели на Маркоса разинув рты, а тот, чувствуя их нетерпение, нарочно растягивал рассказ.

– Как вы понимаете, я с отцом отправился по делам, но по пути назад приотстал – там, где мы видели собаку. Отцу я наплел, что пойду собирать апельсины и вернусь домой позже, а сам, когда осел скрылся за поворотом, начал поиски. Псина растянулась у дороги и грелась на солнце. Едва меня заметив, она снова залаяла, но я сел рядом и сделал вид, что хочу ее погладить. Тупица потянулась ко мне – а я вытащил из кармана веревку, которую до того стянул из нашего мешка, обернул вокруг ее шеи да и привязал скотину к изгороди. Она и шагу не могла сделать. Там она и останется, а хозяйка пусть побегает поищет ее.

Маркос засмеялся. Один. Остальные мальчики, казалось, оцепенели от дикости услышанного. Может, они и хотели бы плюнуть в своего вожака, но кто станет мериться с ним силой? Да и потом, все они – одна компания. Если кому и хотелось возмутиться, тот боялся остаться один, без друзей, без компании. Никто не произнес ни слова, только Илиас спросил:

– И где ты привязал пса, Марко?

– Да за оградой госпожи… – Маркос осекся, будто хорошенько обдумав что-то. – Так, ничего я говорить не буду, а то этот недоросток, – тут он повернулся и указал на Симоса, – побежит отвязывать его и отдавать сумасшедшей старухе. Я-то в отличие от нее еще в своем уме, чтобы Симосу все рассказывать.

– Тоже мне преступление, – фыркнул Симос. – Все в деревне привязывают своих собак, чтобы они не давали козам пройти. А потом забывают их, оставляя без еды и воды целыми днями.



Симос будто снял камень с души у остальных. И то правда, все деревенские привязывают собак в одиночестве. Только однажды, когда появился тот иностранец, они побежали собирать своих сторожей по пустым полям: Райнер, если видел привязанную собаку, тут же ее освобождал, и козы заполонили даже главную площадь в деревне. Собаки для того и нужны, тут все были согласны, – чтобы пугать коз и не давать им зайти в поля. Никто в Кофине не держал собак в доме, да даже и во дворе. Райнер рассказал, что у него в городе собак пускают в дом, на кровать. Все посмеялись над такими странностями, но никто ничего не сказал чужаку, так как он им нравился. А вот между собой решили сделать цепи подлиннее и проведывать собак каждый день. Пока иностранец был с ними, все того соглашения держались, но, как уехал, оно подзабылось. Но уж на второй-то день никто собаку не оставлял голодать. Держали в уме, что надо позаботиться о живой душе. Однако во дворы их так и не пускали.

Маркос свирепо воззрился на Симоса: сказанным тот снова подпортил его триумф. Но он этого так не оставит.

– Говоришь, старуха не так уж и убивается по своей грязной собачонке? Так я пройду мимо вечером да и прикончу ее, – рявкнул он.

– А что бы тебе и не пойти? – пожал плечами Симос, зная, что Манис безмятежно пребывает под присмотром Виолеты. Однако надо бы предупредить ее, чтобы она не давала псу сбежать, потому что Маркос своего обещания не забудет.


4На помощь! На помощь! (англ.).
Рейтинг@Mail.ru