bannerbannerbanner
полная версияСказки об Италии и не только… (сборник)

Максим Горький
Сказки об Италии и не только… (сборник)

XXIII

Остров спит – окутан строгой тишиною, море тоже спит, точно умерло, – кто-то сильною рукой бросил с неба этот черный, странной формы камень в грудь моря и убил в ней жизнь.

Если смотреть на остров из дали морской, оттуда, где золотая дуга Млечного Пути коснулась черной воды, – остров кажется лобастым зверем: выгнув мохнатую спину, он прильнул к морю огромной пастью и молча пьет воду, застывшую, как масло.

В декабре очень часты эти мертвенно тихие черные ночи, до того странно тихие, что неловко и не нужно говорить иначе, как шёпотом или вполголоса, – всё кажется, что громкий звук может помешать чему-то, что тайно зреет в каменном молчании под синим бархатом ночного неба.

Так и говорят – вполголоса – двое людей, сидя в хаосе камня на берегу острова; один – таможенный солдат в черной куртке с желтыми кантами и коротким ружьем за спиною, – он следит, чтоб крестьяне и рыбаки не собирали соль, отложившуюся в щелях камней; другой – старый рыбак, обритый, точно испанец, темнолицый, в серебряных баках от ушей к носу, – нос у него большой и загнут, точно у попугая.

Камни как будто окованы серебром, но море окислило белый металл.

Солдат молод и, конечно, говорит о том, что внушают ему года, старик возражает, неохотно и, порою, сердито:

– Кто же любит в декабре? В это время уже родятся дети…

– Н-но! Если люди молоды – они не ждут…

– Нужно ждать…

– Ты ждал?

– Я, друг мой, не был солдатом, я работал, и всё, что человек должен испытать, – мною испытано в свои сроки…

– Не понимаю…

– Потом – поймешь…

Недалеко от берега в воде отражается голубой Сириус; если долго присматриваться к этому тусклому пятну на воде – рядом с ним становится виден пробковый буек, круглый, точно голова человека, и совершенно неподвижный.

– Отчего ты не спишь?

Старик распахнул потертый плащ, рыжий от старости, и ответил, покашливая:

– У нас поставлена сеть, видишь буй?

– А…

– Три дня тому назад сеть одной компании была сорвана и спутана…

– Дельфины?

– Зимой? Нет, конечно. Может быть, акула, тонна… кто знает?

Под ногою какого-то зверя маленький камень сорвался с горы, побежал, шелестя сухою травой, к морю и звонко разбил воду. Этот краткий шум хорошо принят молчаливой ночью и любовно выделен ею из своих глубин, точно она хотела надолго запомнить его.

Солдат тихонько напевает насмешливую песенку:

 
– Отчего старики плохо спят?
Догадайся, Умберто, подумай!
– Оттого, что слишком много
Пили в юности вина…
 

– Это не про меня сказано, – ворчливо отозвался старик.

 
– А еще отчего плохо спят старики?
Что ты скажешь, Бертино умный?
– Оттого, что в свое время
Не любили сколько нужно…
 

– Хорошая песня, дядя Пашкале?

– Ты сам узнаешь это, когда тебе минет шестьдесят… Зачем спрашивать?

Долго оба молчали согласно с миром, онемевшим в ночи, потом старик, вынув трубку, постучал ею о камень, прислушался к сухим коротким звукам и сказал:

– Вы, мальчики, смеетесь хорошо, но не знаю, так ли хорошо вы умеете любить, как любили в старину…

– Ба! Знакомая песня… Любят всегда одинаково, я думаю…

– Ты думаешь! Надо знать. Вон, за горою, живет семья Сенцамане, – спроси у них историю деда Карло – это будет полезно для твоей жены.

– Что мне спрашивать незнакомых людей, если ты сам можешь рассказать эту историю…

Где-то невидимо летит ночная птица, – в воздухе трепещет особенный и странный звук – точно чем-то шерстяным торопливо отирают сухие камни.

Тьма на земле становится гуще, сырее, теплее, небо уходит выше, и всё ярче сверкают звезды в серебряном тумане Млечного Пути.

– В старину женщины ценились дороже…

– Будто? Не слыхал.

– Люди часто воевали…

– Вдов оставалось много…

– Постоянно – пираты, солдаты, и почти каждые пять лет в Неаполе новые правители,[51] – женщин надо было держать под замком.

– Это и теперь не плохо…

– Их воровали, точно кур…

– Хотя они больше похожи на лисиц…

Старик замолчал, зажег трубку, – в неподвижном воздухе повисло белое облако сладкого дыма. Вспыхивает огонь, освещая кривой темный нос и коротко остриженные усы под ним.

– Ну, что же далее? – сонно спросил солдат.

– Слушать надо молча…

В трепете Сириуса такое напряжение, точно гордая звезда хочет затмить блеск всех светил. Море осеяно золотой пылью, и это почти незаметное отражение небес немного оживляет черную, немую пустыню, сообщая ей переливчатый, призрачный блеск. Как будто из глубин морских смотрят в небо тысячи фосфорически сияющих глаз…

– Я слушаю, – нетерпеливо нарушил солдат обиженное, рыбье молчание рыбака, и не спеша, негромко, старик начал сплетать повествование о том, что все и всегда будут слушать внимательно.

– Лет сто тому назад, вон там на горе, где густые сосны, жили греки Экеллани, горбатый старик, колдун и контрабандист, а у него – сын Аристидо, охотник, – тогда на острове еще водились козы. В ту пору здесь самой богатой семьей были Гальярди, – теперь они носят прозвище деда – Сенцамане, – половина виноградников была в их руках, восемь подвалов имели они и более тысячи бочек. Тогда наше белое вино ценилось даже во Франции, где, как я слышал, ничего не умеют ценить, кроме вина. Эти французы все игроки и пьяницы, они проиграли в карты сатане даже голову короля своего…

Солдат тихонько засмеялся, и, отвечая его смеху, где-то близко всплеснула вода; оба молча насторожились, вытянув шеи к морю, а от берега кольцами уходила тихая рябь.

– Это – черния пробует наживу на крючках…

– Продолжай…

– Да… Гальярди. Их было трое братьев, – история говорит о среднем, Карлоне, как его назвали за огромный рост и потрясающий голос. Он выбрал себе для сердца бедную девушку Джулию, дочь кузнеца, очень умную девушку, – силачи ведь не бывают умными. Что-то мешало им жениться, и они томились, ожидая дня своей свадьбы, а сын грека – не дремал, ему тоже нравилась Джулия. Он долго старался о том, чтоб она полюбила его, но не имел успеха и решил опозорить девушку, рассчитав, что Карлоне Гальярди откажется от порочной и тогда ему легко будет взять ее. В то время было строже, чем теперь…

– Н-ну, и теперь…

– Распутство – веселье богатых, а мы здесь все бедные, – сурово сказал старик и продолжал, точно себе самому напоминая прошлое:

– Однажды, когда девушка собирала срезанные ветки лоз, – сын грека, как будто оступившись, свалился с тропы над стеною ее виноградника и упал прямо к ногам ее, а она, как хорошая христианка, наклонилась над ним, чтоб узнать, нет ли ран. Стоная от боли, он просил ее:

– «Джулия, не зови людей на помощь, прошу тебя! Я боюсь, – если ревнивый жених твой увидит меня рядом с тобою – он меня убьет… Дай мне отдохнуть, я уйду…»

– Положив голову на колени ей, он притворился потерявшим сознание а она, испуганная, закричала о помощи, но, когда прибежали люди, – он вдруг вскочил на ноги, здоровешенек, но будто бы очень смущенный, и начал кричать о своей любви, о своих честных намерениях, клялся, что прикроет позор девушки браком, – поставил дело так, словно он, утомленный ласками Джулии, заснул на коленях ее. Простодушные люди поверили ему, несмотря на гнев девушки, забыв о том, что ведь она сама звала на помощь, – никто не знал, что характер грека зовется хитростью. Греков крестил чёрт для того, чтобы лучше запутать все дела христиан. Девушка клянется, что грек – лжет, а он убеждает людей, что Джулии стыдно признать правду, что она боится тяжелой руки Карлоне; он одолел, а девушка стала как безумная, и все пошли в город, связав ее, потому что она кидалась на людей с камнем в руке. А Карлоне уже услыхал ее крики, бросился встречу ей, но когда ему сказали, что случилось, он упал на колени среди толпы, потом вскочил и ударил невесту свою левой рукою по лицу, а правой стал душить грека, – народ едва успел отнять его.

– Глупый был парень, – проворчал солдат.

– Ум честного человека – в сердце! Я сказал, что эта история была зимою, перед праздником рождения младенца Иисуса. Всего за несколько дней. В этот праздник у нас люди дарят друг другу от избытков своих вино, фрукты, рыбу и птиц, – все дарят и, конечно, больше всех получают наиболее бедные. Я не помню, как узнал Карлоне правду, но он ее узнал, и вот в первый день праздника отец и мать Джулии, не выходившие даже и в церковь, – получили только один подарок: небольшую корзину сосновых веток, а среди них – отрубленную кисть левой руки Карлоне Гальярди, – кисть той руки, которой он ударил Джулию, Они – вместе с нею – в ужасе бросились к нему, Карлоне встретил их, стоя на коленях у двери его дома, его рука была обмотана кровавой тряпкой, и он плакал, точно ребенок.

– «Что ты сделал с собою?» – спросили его.

– Он ответил:

– «Я сделал то, что следовало: человек, оскорбивший мою любовь, не может жить, – я его убил… Рука, ударившая безвинно мою возлюбленную, – оскорбила меня, я ее отсек… Я хочу теперь, чтоб ты, Джулия, простила меня, ты и все твои…»

– Они-то, конечно, простили его, но есть закон и для защиты негодяев – два года сидел Гальярди в тюрьме за грека, и очень дорого стоило братьям вытащить из нее Карлоне…

 

– Потом он женился на Джулии и хорошо жил с нею до старости, создав на острове новую фамилию – Безруких – Сенцамане…

Старик замолчал, усиленно раскуривая трубку.

– Не нравится мне эта история, – тихо сказал солдат. – Этот твой Карлоне – дикарь… И глупо всё…

– Твоя жизнь через сто лет тоже покажется глупостью, – внушительно проговорил старик и, выпустив большой клуб белого во тьме дыма, прибавил:

– Если только кто-нибудь вспомнит, что ты жил на земле…

Снова в тишине раздался плеск воды, теперь сильный и торопливый; старик сбросил плащ, быстро встал на ноги и скрылся, точно упал в черную воду, оживленную у берега светлыми точками ряби, синеватой, как серебро рыбьей чешуи.

XXIV

С поля в город тихо входит ночь в бархатных одеждах, город встречает ее золотыми огнями; две женщины и юноша идут в поле, тоже как бы встречая ночь, вслед им мягко стелется шум жизни, утомленной трудами дня.

Тихо шаркают три пары ног но темным плитам древней дороги, мощенной разноплеменными рабами Рима; в теплой тишине ласково и убедительно звучит голос женщины:

– Не будь суров с людьми…

– Разве ты, мама, замечала за мной это? – вдумчиво спрашивает юноша.

– Ты слишком горячо споришь…

– Горячо люблю мою правду…

С левой руки юноши идет девушка, щелкая по камню деревянными башмаками, закинув, точно слепая, голову в небо, – там горит большая вечерняя звезда, а ниже ее – красноватая полоса зари, и два тополя врезались в красное, как незажженные факелы.

– Социалистов часто сажают в тюрьму, – вздохнув, говорит мать.

Сын спокойно отвечает:

– Перестанут. Это ведь бесполезно…

– Да, но пока…

– Нет и не будет сил, которые могли бы убить молодое сердце мира!

– Это – слова для песни, сынок…

– Миллионы голосов поют эту песню, и всё более внимательно слушает ее вся жизнь! Вспомни-ка: разве ты прежде так терпеливо и ласково слушала меня или Паоло, как слушаешь теперь?

– Да! Да, – но вот стачка принудила тебя уйти из родного города…

– Он мал для двоих, пусть остается Паоло. А стачку мы выиграли…

– Выиграли! – звучно откликнулась девушка. – Ты и Паоло…

Не кончив, она тихонько смеется, потом с минуту все идут молча. Навстречу им выдвигается, поднимаясь с земли, темный холм, – развалины какого-то здания, – над ним задумчиво опустил тонкие ветки ароматный эвкалипт, и, когда они трое поравнялись с деревом, ветви его как будто тихо вздрогнули.

– Вот – Паоло! – говорит девушка.

Черная высокая фигура отделилась от развалин и сюит среди дороги.

– Сердцем увидала? – спросил юноша, смеясь.

Впереди звучит эхом:

– Идешь?

– Да. Вот тебе – мои. Не провожайте меня дальше, не нужно! У меня всего пять часов пути до Рима, и я ведь намеренно пошел пешком, чтоб собраться в дороге с мыслями…

Остановились… Высокий снял шляпу и говорит надорванным голосом:

– Ты можешь быть спокоен за мать и за сестру. Всё будет хорошо!

– Я знаю. До свидания, мама!

Она всхлипывает, стонет тихонько, потом звучат три крепких поцелуя и мужественный голос:

– Иди домой и спокойно отдыхай, поволновалась ты за эти буйные дни! Иди, всё будет хорошо! Паоло такой же сын тебе, как я! Ну, сестренка…

Снова поцелуи и сухой шорох ног по камням, – чуткая ночная тишина отражает все звуки, как зеркало.

Четыре фигуры, окутанные тьмою, плотно слились в одно большое тело и долго но могут разъединиться. Потом молча разорвались: трое тихонько поплыли к огням города, один быстро пошел вперед, на запад, где вечерняя заря уже погасла и в синем небе разгорелось много ярких звезд.

– Прощай! – тихо и печально раздается в ночи.

Издали откликнулся бодрый голос.

– Прощай! Не грусти, скоро увидимся…

Сухо стучат деревянные башмаки девушки, сиповатый голос говорит утешающие слова:

– Он не пропадет, донна Филомена, можете верить в это, как в милость вашей мадонны! У него – хороший ум, крепкое сердце, он сам умеет любить и легко заставляет других любить его. А любовь к людям – это ведь и есть те крылья, на которых человек поднимается выше всего…

Город всё обильнее сеет во тьму свои скромные, бледные огни; слова высокого человека тоже сверкают, как искры.

– Когда человек несет в сердце своем слово, объединяющее мир, он везде найдет людей, способных оценить его, – везде!

У городской стены прижался к ней, присел на землю низенький белый кабачок и призывно смотрит на людей квадратным оком освещенной двери. Около нее, за тремя столиками, шумят темные фигуры, стонут струны гитары, нервно дрожит металлический голос мандолины.

Когда трое поравнялись с дверью, музыка замолкла, голоса стали тише, несколько фигур поднялось.

– Добрый вечер, товарищи! – сказал высокий. И десяток голосов ответил радостно, дружески:

– Добрый вечер, Паоло, товарищ! К нам? Стакан вина?

– Нет… Благодарю!

Мать, вздохнув, сказала:

– И тебя очень любят все наши…

– Наши, донна Филомена?

– Э, не смейся! Не чужая своему народу говорит с тобой. Все любят вас: тебя и его…

Высокий взял девушку под руку, говоря:

– Все и – еще одна. Так?

– Да, – тихо сказала девушка. – Конечно…

Тогда мать рассмеялась негромко:

– Ах, дети!.. Слушаешь вас, смотришь и – веришь: да, вы станете жить лучше, чем жили мы…

И все трое рядом скрылись в улице города, узкой и растрепанной, как рукав старой, изношенной одежды…

XXV

С утра шумно и обильно лился дождь, но к полудню тучи иссякли, их темная ткань истончилась, и, разорванную на множество дымных кусков, ветер угнал ее в море, а там она вновь плотно свилась в синевато-сизую массу, положив густую тень на море, успокоенное дождем.

На востоке небо темно, в темноте рыщут молнии, а над островом ослепительно пылает великолепное солнце.

Если смотреть на остров издали, с моря, он должен казаться подобным богатому храму в праздничный день: весь чисто вымыт, щедро убран яркими цветами, всюду сверкают крупные капли дождя – топазами на желтоватом молодом листе винограда, аметистами на гроздьях глициний, рубинами на кумаче герани, и точно изумруды всюду на траве, в густой зелени кустарника, на листве деревьев.

Тихо, как всегда бывает тотчас после дождя; чуть слышен тонкий звон ручья, невидимого среди камней, под корнями молочая, ежевики и пахучею, запутанного ломоноса. Внизу мягко звучит море.

Золотые стрелы дрока поднялись в небо и качаются тихонько, отягченные влагой, бесшумно стряхивая ее с причудливых своих цветов.

На сочном фоне зелени горит яркий спор светло-лиловых глициний с кровавой геранью и розами, рыжевато-желтая парча цветов молочая смешана с темным бархатом ирисов и левкоев – всё так ярко и светло, что кажется, будто цветы поют, как скрипки, флейты и страстные виолончели.

Влажный воздух душист и хмелен, как старое, крепкое вино.

Под серой скалою, расколотой, изорванной взрывами, покрытой в трещинах жирными окисями железа, среди желтых и серых камней, от которых льется кисловатый запах динамита, сидят, обедая, четверо каменоломов – крепкие мужики в мокрых лохмотьях, в кожаных лаптях.

Не спеша, они вкусно едят из большой плошки крепкое мясо спрута, зажаренного с картофелем и помидорами в оливковом масле, и пьют поочередно красное вино из горлышка бутылки.

Двое из них – бритые и похожие друг на друга, как братья, – кажется даже, что они близнецы; один – маленький, кривой и колченогий, напоминает суетливыми движениями сухого тела старую ощипанную птицу; четвертый – широкоплечий, бородатый и горбоносый человек средних лет, сильно седой.

Отламывая большие куски хлеба, он расправляет ими усы, мокрые от вина, и, вложив кусок в темный рот, говорит, мерно двигая волосатыми челюстями:

– Это – сказки, это – ложь! Ничего страшного я не сделал…

Его карие глаза смотрят из-под густых бровей невесело, насмешливо; голос у него тяжелый, сиплый, речь медленна и неохотна. Шляпа, волосатое разбойничье лицо, большие руки и весь костюм синего сукна обрызганы белой каменной мукою, – очевидно, это он сверлит в скале скважины для зарядов.

Трое товарищей слушают его внимательно, не перебивая, но поочередно заглядывают в глаза ему, как бы говоря:

«Продолжай…»

Он рассказывает, двигая седыми бровями:

– Этот человек – его звали Андреа Грассо – пришел к нам в деревню ночью, как вор; он был одет нищим, шляпа одного цвета с сапогами и такая я же рваная. Он был жаден, бесстыден и жесток. Через семь лет старики наши первые снимали перед ним шляпы, а он им едва кивал головою. И все, на сорок миль вокруг, были в долгах у него.

– Такие люди есть, – сказал колченогий, вздохнув и качая головой.

Рассказчик взглянул на него, насмешливо спросив:

– Встречал?

Старик молча махнул рукою, бритые усмехнулись оба, как один, горбоносый выпил вина и продолжал, следя за полетом сокола в синем небе:

– Мне было тринадцать лет, когда он нанял меня, вместе с другими, носить камень на постройку его дома. Он обращался с нами более безжалостно, чем с животными, и когда мой товарищ, Лукино, сказал ему это, он ответил ему: «Осел – мой, ты – чужой мне, почему я должен жалеть тебя?» Эти слова ударили меня в сердце, я стал смотреть на него более внимательно. Он со всеми обращался нагло и цинично – старик, женщина, ему всё равно, вижу я. А когда почтенные люди говорили ему, что это плохо, он возражал, смеясь в глаза им: «Когда я был беден, меня тоже не жалели». Он водил дружбу с попами, с карабинерами, полицией; остальные люди видели его только в дни горькой своей нужды, когда он мог делать с ними всё, что хотел.

– Такие люди есть, – повторил колченогий тихонько, и все трое сочувственно взглянули на него; один бритый молча протянул ему бутылку вина, старик взял ее, посмотрел на свет и сказал, перед тем как выпить:

– Пью за святое сердце мадонны!

– Он часто говаривал: «Всегда бедняки работали на богатых и глупые на умных, так и должно быть всегда».

Рассказчик усмехнулся, протянув руку к бутылке, – она была пуста. Он небрежно отбросил ее на камни, где валялись молотки, кирки и темной змеей вытянулся кусок бикфордова шнура.

– Мне, молодому тогда, и товарищам моим было особенно обидно слышать эти слова: они убивали наши надежды, наше желание лучшей жизни. Вот однажды я и Лукино, друг мой, встретив его вечером в поле, когда он, не спеша, ехал куда-то верхом, сказали ему вежливо, но внушительно: «Мы просим вас быть добрее к людям».

Бритые расхохотались, тихонько усмехнулся и кривой, а рассказчик шумно вздохнул.

– Да, конечно, глупо! Но молодость честна. Молодость верит в силу слова. Я скажу: молодость – это совесть всей жизни…

– Что ж он? – спросил старик.

– Он закричал нам, довольно храбро: «Пустите лошадь, разбойники!» И, вынув пистолет, показывал то одному, то другому. Мы сказали: «Вам, Грассо, нечего бояться нас, не на что сердиться, мы советуем вам, и только!»

– Это хорошо! – сказал один бритый, другой согласно наклонил голову; колченогий, плотно поджав губы, стал рассматривать камень, щупая его кривыми пальцами.

Они кончили есть. Один сбивал тонким прутом стеклянные капли воды со стеблей трав, другой, следя за ним, чистил зубы сухой былинкой. Становится всё более сухо и жарко. Быстро тают короткие тени полудня. Тихо плещет море, медленно течет серьезный рассказ:

– Эта встреча плохо отозвалась на судьбе Лукино, – его отец и дядя были должниками Грассо. Бедняга Лукино похудел, сжал зубы, и глаза у него не те, что нравились девушкам. «Эх, – сказал он мне однажды, – плохо сделали мы с тобой. Слова ничего не стоят, когда говоришь их волку!» Я подумал: «Лукино может убить». Было жалко парня и его добрую семью. А я – одинокий, бедный человек. Тогда только что померла моя мать.

Горбоносый камнелом расправил усы и бороду белыми, в известке, руками, – на указательном пальце его левой руки светлый серебряный перстень, очень тяжелый, должно быть.

– Мой поступок мог быть полезен людям, если б я сумел довести дело до конца, но у меня мягкое сердце. Однажды я, встретив Грассо на улице, пошел рядом с ним, говоря, как мог, кротко: «Вы человек жадный и злой, людям трудно жить с вами, вы можете толкнуть кого-нибудь под руку, и эта рука схватит нож. Я говорю вам: уходите от нас прочь, уезжайте». – «Ты глуп, малый!» – сказал он, но я стоял на своем. Он спросил, смеясь: «Сколько тебе дать, чтоб ты оставил меня в покое, – лиру, довольно?» Это было обидно, но я сдержался. «Уходите, говорю вам!» Я шел плечо в плечо с ним, с правой стороны. Он, незаметно, достал нож и ткнул меня им. Левой рукою немного сделаешь, он и проткнул мне грудь на дюйм. Конечно, я бросил его на землю и ударил ногой, как бьют свиней. «Итак, ты уйдешь!» – сказал я ему, когда он ползал по земле. Оба бритые взглянули на рассказчика недоверчиво и опустили глаза. Колченогий, согнувшись, перевязывал кожаные ремни обуви.

 

– Утром, когда я еще спал, пришли карабинеры и отвели меня к маршалу,[52] куму Грассо. «Ты честный человек, Чиро, – сказал он, – ты ведь не станешь отрицать, что в эту ночь хотел убить Грассо». Я говорил, что это еще неправда, но у них свой взгляд на такие дела. Два месяца я сидел в тюрьме до суда, а потом меня приговорили на год и восемь. «Хорошо, – сказал я судьям, – но я не считаю дело конченным!»

Он достал из камней непочатую бутылку и, сунув горло ее в усы себе, долго тянул вино; его волосатый кадык жадно двигался, борода ощетинилась. Три пары глаз молча и строго следили за ним.

– Скучно говорить об этом, – сказал он, передавая бутылку товарищам и разглаживая обрызганную бороду.

– Когда я вернулся в деревню, было ясно, что мне нет места в ней: все меня боялись. Лукино рассказал, что жить стало еще хуже за этот год. Он был скучен, как головня, бедняга. «Так», – подумал я и пошел к этому Грассо; он очень испугался, увидав меня. «Ну, я вернулся, – сказал я, – теперь уходи ты!» Он схватил ружье, выстрелил, но оно было заряжено на птицу дробью, а стрелял он мне в ноги. Я даже не упал. «Если б ты меня и убил, я пришел бы к тебе из могилы, я дал клятву мадонне, что выживу тебя отсюда. Ты упрям, я – тоже». Мы схватились, и тут я, нечаянно, сломал ему руку. Я этого не хотел, он первый бросился на меня. Прибежал народ, меня взяли. На этот раз я сидел в тюрьме три года девять месяцев, а когда кончился срок, мой смотритель, человек, который знал всю эту историю и любил меня, очень уговаривал не возвращаться домой, а идти в работники, к его зятю, в Апулию, – там у зятя много земли и виноградник. Но, конечно, я уже не мог отказаться от начатого. Я шел домой с твердым намерением не болтать больше лишних слов, я уже понял тогда, что из десяти – лишних девять. У меня в сердце было одно: «Уходи!» Я пришел в деревню как раз в воскресенье, прямо к мессе, в церковь. Грассо был там, он сразу увидал меня, вскочил на ноги и стал кричать на всю церковь: «Этот человек явился убить меня, граждане, его прислал дьявол по душу мою!» Меня окружили раньше, чем я дотронулся до него, раньше, чем успел сказать ему что надо. Но – всё равно, он свалился на плиты пола, – его разбил паралич так, что отнялась вся правая сторона и язык. Умер он через семь недель после этого… Вот и всё. А люди создали про меня какую-то сказку… Очень страшно, но – всё неправда.

Он усмехнулся, взглянул на солнце и сказал:

– Пора начинать…

Трое людей, молча и не спеша, поднялись на ноги, горбоносый уставился глазами в рыжие жирные щели скалы и повторил:

– Будем работать…

Солнце в зените, и все тени сожжены им.

Облака на горизонте опустились в море, вода его стала еще спокойнее и синей.

51Имеется в виду бурная история Неаполя на протяжении многих веков, когда норманнских завоевателей (1136–1194) сменяли солдаты германского императора Генриха VI, Анжуйскую королевскую династию (1266–1442) – Арагонская (1442–1501); свыше двухсот лет продолжалось испанское господство (1503–1707); вслед за австрийскими оккупантами приходили французские, вторгались войска Наполеона под предводительством Мюрата (1808–1815).
52Маршал – здесь фельдфебель карабинеров.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru