bannerbannerbanner
Мужик

Максим Горький
Мужик

Доктор Кропотов, давно уже лечивший всех Лаптевых, после смерти главы дома стал ездить к ним аккуратно по два раза в неделю – в среду и в воскресенье. Всегда прекрасно одетый, он солидно входил в комнаты со шляпой в руке, внушительно здоровался с дамами и начинал озабоченно расспрашивать их о состоянии здоровья. Матрена Ивановна подробно рассказывала ему о том, как у нее «спирает дыхание и подкатывает под душу», он рекомендовал ей побольше ходить пешком и принимать прописанную в прошлый раз микстурку.

– Ну-с, а вы, Надежда Петровна, как себя чувствуете? – ласково обращался он к Наде, которая всегда чувствовала себя пред ним маленькой девочкой.

– Благодарю вас, я здорова, – отвечала она.

Среднего роста, полная, с румяными щеками и высокой грудью, она действительно была девушкой очень здоровой и даже миловидной. Нос у нее был немножко широк, но свежие и полные губы, светло-голубые глаза и пепельно-русые волосы как-то скрашивали этот, не особенно заметный, недостаток. В ее круглом лице к светлых больших глазах было еще много чего-то детского, но она выучилась делать какие-то пренебрежительно капризные гримаски, часто во время разговора употребляла их, и они очень портили ее. Особенно обезображивала она себя, когда, нелепо выкатывая глаза из орбит, высоко поднимала свои красивые брови, тогда лоб ее становился узеньким, на нем являлись глубокие жирные складки, и всё ее лицо старело, принимая какое-то овечье выражение.

Разговаривая с доктором, она всегда покорно наклоняла пред ним голову и редко смотрела ему в глаза; эта покорность обыкновенно вызывала у доктора снисходительно-довольную улыбку. В первый же месяц после смерти Лаптева, в одно из воскресений, он, сидя с дамами за кофе, сказал Наде:

– Знаете что, дорогам Надежда Петровна? Вы бы могли употребить печальное время траура с большой пользой для себя… Вы теперь лишены возможности пользоваться привычными вам удовольствиями, и вам, наверное, скучновато? Так вот я хочу рекомендовать вам одни огромное и полезное удовольствие, даже, скажу, наслаждение…

– Ну-ка, Петр Кириллыч, в самом-ту деле, поучи-ка ее чему-нибудь, поучи! А то девка-то живет без отца… хоть он, покойник…

– Мамаша! – перебила Надя мать, готовую пооткровенничать с доктором. – Опять вы начинаете… это даже неприлично!

– Я хочу, – продолжал доктор, – предложить вам – почитайте-ка вы немножко, а?

– Хорошо, я могу… – согласилась Надя и почему-то вздохнула.

– Я принесу вам хороших книг… Вы и займитесь вот с Лидией Николаевной…

– Я очень люблю читать, – с удовольствием сказала Лида.

– Только ты, батюшка, которые похабные – не носи, – обеспокоенно завозившись на стуле, сказала Матрена Ивановна. – И-и ни за что не надо! Вот у отца были с картинками на еретицких языках – срамота одна! Ты уж таких не носи!

– Мамаша! – строго крикнула Надя.

Доктор успокоил Матрену Ивановну и снова начал внушать Наде:

– Чтение хороших книг приносит человеку большую, даже великую пользу, оно, так сказать, пополняет пробелы образования…

Он говорил очень долго, а когда ушел, то Надя вскочила со стула и, с искренней тоской заломив руки за голову, вскричала:

– Ах, господи! Такой красивый, такой важный и ТАКОЙ скучный. Я даже вспотела вся от его разговора… Вот извольте теперь читать! Не буду! Он не имеет права заставлять читать! Книги не лекарство, да!

Но, подумав немножко, она предложила Лиде:

– Знаешь что, Лидочка? Ты, пожалуйста, читай и рассказывай мне… я тебе за это ротонду свою подарю, хорошо?

– Хорошо! – согласилась Лида.

– Это была стройненькая, быстрая в движениях фигурка, с маленькой головой в черных кудрявых волосах. Горбатый нос на ее смуглом лице придавал ей сходство с еврейкой. Ее тонкие красные губы улыбались всегда одной и той же острой, холодной улыбкой, но она никогда не смеялась. Глаза у нее были темные, миндалевидные. РНЗ их прищуривала, и, почти закрытые длинными ресницами, они не изменяли выражения ее худого и подвижного лица. В этом лице с полузакрытыми глазами было что-то неискреннее и неприятное, но когда Лида возбуждалась чем-либо, ресницы у нее вздрагивали, в глазах сверкали огоньки, и лицо девушки казалось красивым. К подруге она относилась как старшая к младшей, к ее матери почтительно, но суховато, вообще же держалась в доме с большим достоинством. Одевали ее почти так же богато, как Надю, но именно потому, что ей перешивали Надины платья.

Кроме доктора, который скоро стал у Лаптевых необходимым человеком не как целитель недугов, а как лицо, достойное доверия, к ним часто забегал Эраст Лукич Ломакин, адвокат, большой приятель покойного Петра Ефимовича.

Лысый, с утиным носом и маленькой острой бородкой, он был похож на паучка.

Его тонкие и быстрые ножки всегда с каким-то особенным веселым вывертом выскакивали из-под его фрака и, колыхая, несли на себе приятно округленное, жизнерадостное брюшко. Его пухлые ручки неутомимо и с такой быстротой летали вокруг его круглого туловища, что казалось – у него их четыре и все они стремятся схватить в воздухе что-то видимое только для живых и веселых глазок Эраста Лукича, Эта черная, круглая и юркая фигурка производила крайне странное впечатление – точно Эраст Лукич однажды был охвачен некиим вихрем, завертелся в нем и с той поры уже не может остановиться. Он давно вел дела Лаптева, вместе с ним кутил, считался другом дома, возил Наде конфекты, с Матреной Ивановной пробовал наливки и даже раскладывал ей замысловатый пасьянс, называя его «влюбленный Бисмарк и пьяный Бонапарт».

Матрена Ивановна любила Ломакина, называла его Ерастушкой, но ни в чем не доверяла ему и даже однажды обратилась к доктору с такой просьбой:

– Петр Кириллыч! Будь отец родной – присмотри ты, бога ради, за Ерастушкой-то, как бы он меня с Надеждой не ограбил… Уж такой это, я тебе скажу, жулик, такой-то ли жулик, что даже и сказать нельзя…

Доктор нахмурился и строго сказал ей:

– Почтенная Матрена Ивановна, я должен вам заметить, что Эраста Лукича знаю вот уже несколько лет, и, скажу, знаю хорошо… Поэтому я решительно заявляю вам, что его нравственные качества не имеют ничего общего с вашими словами. Это человек легкомысленный, но вполне порядочный, он, если хотите, кутила, но знаток своей специальности… Впрочем, я исполню вашу просьбу!.. – совершенно неожиданно закончил доктор свою защиту Ломакина.

Неизвестно – следил ли он за действиями Ломакина по делам Лаптевых, но уже вскорости он заметил, что Эраст Лукич постепенно окружает Надю довольно странными людьми. К Лаптевым начал ходить Нагрешим, за ним явился молодой купец Редозубов, сын богатого мясника, известный в городе тем, что однажды подарил какой-то певице в Москве накладные на шесть вагонов мяса, привезенного им на продажу, был за это избит отцом до полусмерти и посажен в погреб, где высидел целые сутки. После этого он с месяц хворал, но тотчас же, как только выздоровел, стащил у отца три тысячи и вновь уехал к своей певице и снова был безжалостно избит. За Редозубовым явился Константин Васильевич Скуратов, бывший гвардейский офицер, помещик и страстный любитель голубиной охоты.

Приезжая в обычные дни с визитом, доктор наконец чуть не каждый раз стал встречать у Лаптевых всё новых лиц. Он видел, что все они внимательно ухаживают и за Матреной Ивановной и за Надей и каждый на свой лад старается обратить на себя исключительное внимание. Нагрешин учит мать и дочь играть в шестьдесят шесть, рассказывает им про убийства и грабежи, Редозубов изображает широкую русскую натуру, ходит в поддевке, в красной шелковой рубахе и смазных сапогах, порывается петь народные песни, но по случаю траура хозяева не позволяют ему этого. Скуратов страшно курит и, с какой-то особенной улыбкой поглядывая на всех, говорит о Петербурге, о голубях, о маневрах, а с Лидой о графе Монте-Кристо, графине Монсоро, шевалье де Мезон Руж и других знатных иностранцах.

Доктор, конечно, прекрасно видел, на что именно рассчитывают все эти люди, и счел своей обязанностью поговорить по этому поводу с Матреной Ивановной.

В один из своих визитов, сидя наедине с купчихой, он послушал ее пульс и озабоченно сказал:

– М-да… Есть маленькое возбуждение… Вам, знаете, надо бы жить более спокойно…

– Ох, надо бы, батюшка, надо бы! – сокрушенно вздохнув, сказала Матрена Ивановна.

– У вас последнее время так много, бывает гостей…

– Да, да! Вон сколько их развелось… Уж я смотрю да всё думаю – ох-хо-хо! Что-то будет?

– То есть чего же вы от них ожидаете?

– Да ведь чего мне ждать-то? Мне ждать нечего… мне уж сорок восемь лет стукнуло… Надежда их это подманивает, ей с ними и валандаться… А народ-от всё ненадежный, голодный… в карманах-то едва на штаны хватает.

И Матрена Ивановна печально закачала головой. Доктор погладил бороду, помолчал и, нахмурившись, усиленно внушительным голосом спросил:

– Сколько я вас понимаю, вы смотрите на них как на претендентов… то есть, проще говоря, как на женихов?

– Какие уж они женихи, окромя разве Митьки Редозубова… Этот хоть тоже шалыган, а все-таки человек купеческого звания…

– Гм! Теперь, знаете, купечество выдает дочерей не только за купцов, ко и за людей других классов. Однако не в этом дело; если и они вам не нравятся, то… зачем же вы их… принимаете?

– Да ведь не гнать же их, коли пришли они да и сели!..

– Не нужно было приглашать…

– Ну, уж я тут не виновата! Это всё Ерастушка натаскал их… Приведет какого-нибудь эдакого… «Позвольте представить!» Ну, тот пошаркает ногами по полу да и засядет. Народ-то они ничего ведь, занятные все такие, веселые… Только вот жениться-то хочется им, это мне опасно… И так-то ли беспокойно, господи Исусе! Поглядишь это на них – ласковые такие все… как коты… охо-хо!

Доктор простился с удрученной матерью и уехал очень задумчивый и недовольный.

Дня через два после этого он заехал к Ломакину и имел с ним такой разговор:

 

– Я, Эраст Лукич, хочу поговорить с вами откровенно как с человеком, скажу, высокоинтеллигентным, мнение которого для меня очень ценно…

Ломакин, летавший по своему кабинету, обставленному с легкомысленной роскошью, бухнулся в широкое мягкое кресло, весь засиял улыбками, завертел головой и, потирая руки, тенорком сказал:

– Покорнейше благодарю, любезнейший Петр Кириллович, за лестное мнение! Поверьте, что и я глубоко уважаю вас и в восторге от вашего ума и такта… хе-хе-хе!

Тонкий веселенький смешок был его привычкой. Говорили, что он однажды известил одну даму, свою клиентку, о смерти ее мужа в такой форме:

– Хе-хе! Я, извольте видеть, явился к вам с ужасно печальной вестью… ей-богу же! Трагическая весть!.. Супруг ваш неожиданно скончался, честное слово – хе-хе-хе!

И теперь он потирал ручки, посмеивался и, ласковыми глазами глядя на доктора, ждал его речи. Доктор собрал бороду в кулак, поднес ее ко рту и, вдруг раскрыв руку, сильно дунул на нее, отчего борода рассыпалась по его груди красивым веером.

– Я хочу поговорить с вами о Лаптевых, – предупреждающим тоном сказал он.

– Все ли они здоровы? – участливо осведомился Ломакин, сняв ноги с кресла.

– Все и совершенно. Но ведь вы сегодня были у них?

– Был… Недавно… хе-хе!

– А спрашиваете – здоровье… гм!

– Это от избытка симпатии к ним, – объяснил Ломакин с улыбочкой и снова бросил ноги на кресло. Доктор встал и молча прошелся по кабинету.

– Видите ли, в чем дело, Эраст Лукич… Ввели вы к ним этих… разных лиц…

– Воистину разных… – засмеялся Эраст Лукич.

– Так вот… Я не знаю, чем именно вы руководствовались, вводя их в этот дом…

Доктор замолчал. Но и Ломакин тоже не говорил ни слова:

– Но мне кажется, что влияние всех этих… лиц на молодую девушку может быть только отрицательным. Что они могут дать ей? Какие стороны ее ума могут развить? Как вы думаете?

Так как доктор спрашивал в упор, то Ломакин, пошлепывая себя по лысине левой рукой, ответил, как бы извиняясь:

– Я педагогическими целями не задавался, знакомя Наденьку с этой компанией… Траур, думаю себе, скучно девице… Ну, для развлечения ее и того… Представил ей… А вы уж сейчас прямо в корень – какое влияние? Я вам от всей души скажу, добрейший Петр Кириллович, что там, где вы, – никакие другие влияния не могут иметь успеха – хе-хе! Не могут-с! И, видя вашу близость к семье моего покойного приятеля, я прямо говорю, что участь его дочери нимало меня не беспокоит… хе-хе!

– Благодарю вас за столь лестное обо мне мнение… – сказал доктор, приятно улыбаясь. – Но, право же, вы преувеличиваете мою роль в этой семье…

– А книжки-то? а? Книжечки-то? – как мяч, отскочив от кресла, громко шепнул Эраст Лукич, а затем подбежал к доктору и, грозя ему пальцем, продолжал шепотом. – Ах вы пр-ропагандист, а? хе-хе! Шпильгаген? Лео? Ах вы агитатор!

Доктор немножко и снисходительно посмеялся и, вновь приняв вид солидной уверенности, сказал, пожав плечами:

– Право, я не считаю этого лишним… Я убежден, что книга-это сила огромная и что она всегда найдет читателя, куда вы ее ни суньте, и всюду, посеет свои зерна, – зерна правды и добра… не так ли?

– О, конечно! Кто же в этом сомневается? – свернув себе голову набок, вскричал Эраст Лукич.

– На лице у него выразилось что-то близкое к отвращению, и; очевидно, это чувство было адресовано тому, кто осмелился бы сомневаться в силе книги. Но тотчас же он задумался и тихо заметил:

– А все-таки глупенькая-то она оригинальнее!

– Кто? – с удивлением спросил доктор.

– Наденька…

– Н-не понимаю вас!..

– Миллион, завернутый в онучку, примерно… во что-нибудь эдакое незначительное, особый смак приобретает, – щелкнув пальцами, сказал Ломакин, Но снова он весь передернулся и схватил доктора за руки, торопливо говоря:

– Шучу! Это я шучу! Нет, я ведь понимаю! хе-хе! Я очень хорошо понимаю!

Разумеется, надо! Я ведь отчасти имел это в виду, когда знакомил ее с этими… Книги, конечно, очень важны… ну да! Но тут – живые люди! Купец, чиновник, дворянин… смотри и сравнивай! А? Нет, честное слово! Ведь это развивает? Сравнение-то?

– Вы, кажется, только сейчас придумали такое… шутливое объяснение? – спросил доктор, и брови у него дрогнули.

– Какой проницательный ум! – тихо воскликнул Ломакин, отскакивая от гостя и как-то комом падая в кресло.

Доктор глубоко вздохнул и, опустив голову, с минуту молчал. Эраст Лукич дергал себя за бороду, гладил свою лысину и с ожиданием поглядывал на гостя…

– Вы, Эраст Лукич, – заговорил доктор, – относитесь ко мне в данном случае недостаточно серьезно, как кажется, и, пожалуй, даже несколько недоверчиво… – Не может этого быть! – возгласил Ломакин, всплескивая руками. Но было трудно понять – удивляется он словам доктора или протестует против них.

– Позвольте мне откровенно выяснить вам мой образ действий и причины, побуждающие меня действовать именно так.

– Да разве я не понимаю?

– Нет, позвольте! Надежда Петровна, являясь обладательницей такого огромного, даже, скажу, редкого состояния, представляет собою в данный момент могучую силу, хотя и потенциальную пока… Но она стоит на опасном пути… Будучи молодой и неопытной девушкой, она совершенно лишена, так сказать, чувства осязания добра и зла. Жизнь делится для нее на веселое и скучное, приятное и неприятное… Ей совершенно чужды культурные веяния современности, и она, т. е. ее капитал, даже может явить собою оплот против них. Выйдет замуж за какого-нибудь кулака и заживет обычной жизнью богатой купчихи… в то время как ее капитал, под усилиями мужа, будет всё расти и давить людей своею тяжестью. Я, как вы знаете, не марксист и в росте капитала не могу видеть прогрессивного явления. И я думаю, что на обязанности моей, человека интеллигентного, с определенными принципами, лежит прямая задача – попытаться облагородить эту силу, попытаться дать ей направление, противоположное тому, которое она, предоставленная сама себе, естественно и необходимо должна будет принять. Вы понимаете? Я думаю, что купечество достаточно богато и без этих четырех миллионов… Как человек интеллигентный, вы должны понять мою простую мысль. Однако к моей попытке внушить Надежде Петровне интерес к чтению вы отнеслись… легко и шутливо, как мне показалось. Я думаю, что в интересах лучших стремлений жизни вы должны решительно встать на мою сторону…

– Аминь! – воздев руки к потолку, воскликнул Эраст Лукич, и всё его кругленькое личико так и задрожало. – Преклоняюсь перед вами! Вы меня устыдили! Вы меня просветили, честное слово! Я действительно шутил… но в этом, ей-богу, повинна моя проклятая фамилия. Что такое Ломакин? В словаре Академии Российской сказано: «Ломаный – посредством ломания целости лишенный», – видите? Верю Академии, даже памятуя, что в ней на законном основании заседает известный князь Дундук, всё-таки верю! Да, я – человек, посредством ломания лишенный целости, но вы! Вы, Петр Кириллович, – целый человек!

– Я был бы чрезвычайно рад… – начал было доктор.

Но Ломакин вскочил на ноги и, не давая ему говорить, замахал руками, забегал, завертелся и оживленно закричал:

– Кончено! Я всё понял и всё уразумел! Дорогой Петр Кириллович, – как не понять? Ведь я и сам думал, что кабы эти денежки да в руки человека интеллигентного, со вкусом к жизни…

– Человека с определенными общественными задачами, – усталым голосом поправил его доктор.

– Именно! С задачами… э-эх! Ведь я понимаю! Критически мыслящая личность, вооруженная знаниями, стремлениями и миллионами, – а? Я шучу, шучу! Ломакин – вот несчастие! Но всё же я понимаю, как сладко нашему брату откусить от купеческих капиталов четыре миллиончика! Это я понимаю…

Доктор ушел от игривого адвоката с чувством неудовлетворенности и смутного беспокойства. И когда он уходил, а Ломакин провожал его, то доктору почему-то всё казалось, что Эраст Лукич приплясывает у него за спиной и строит ему рожи? Он несколько раз круто и неожиданно оборачивался к хозяину, желая проверить свое странное впечатление, но всякий раз встречал ясно улыбавшееся лицо хозяина. Оно сияло и сливалось вместе с лысиной в желтое блестящее пятно. В следующий визит к Лаптевым доктор встретил у них Эраста Лукича, который явился только что перед ним и еще знакомил с гостями Акима Шебуева.

Глаза Петра Кирилловича грустно мигнули, и вслед за тем его лицо приняло выражение сухое, строгое и обиженное.

Шебуева встретили у Лаптевых очень недружелюбно, и все сразу как-то подтянулись при нем. Нагрешин, увидав его входящим в столовую, где гости пили чай, даже закашлялся, а Редозубов застегнул поддевку и пересел на другое место, причем усы у него вздрогнули. Лишь Скуратов, уже давно знакомый с архитектором, здороваясь с ним, сказал, лениво и устало улыбаясь:

– И вы?.. Падают мои шансы…

Шебуев тоже улыбнулся в ответ ему. Кроме этих троих, около Нади вертелось еще несколько молодых людей, но все они были какие-то незначительные и уступали первые позиции Скуратову, Нагрешину и купчику.

Скуратова выдвигала вперед его родовитость и светский лоск. Бравая, солдатски прямая фигура, барский тон речи, загорелое открытое лицо с пепельными усами и большие глаза, улыбавшиеся красивой улыбкой, сразу привлекали к нему внимание. На лице у него уже было много морщинок, а в выражении глаз замечалось что-то усталое, ленивое, но коротко остриженные волосы были еще густы, а движения и походка обнаруживали много силы и грации. Скуратов знал, что он красив, и немножко рисовался. Своих намерений он не скрывал и держался у Лаптевых всех порядочнее.

Нагрешина выдвигала вперед его способность неустанно рассказывать анекдоты из судебной практики и та ловкость, с которой он ухаживал за Матреной Ивановной и Надей, всегда как раз вовремя подавая им коробки с конфектами, вазы с вареньями, платки. Его стройная фигура постоянно находилась в движении, он всегда извивался, как уж, на лице у него сияли улыбки, на мундире – пуговицы.

В молодом Редозубове было много удали лихого русского парня. Здоровый, сильный, искренний, он всегда готов был совершить что-то необычайное, нелепое и смелое, – эта готовность так и сверкала в его темных глазах. А все остальные люди, окружавшие Надю, напоминали своим скромным видом и беспокойной жадностью в глазах маленьких трусливых собачек, сидящих с поджатыми хвостами неподалеку от вкусного куска, около которого уже стояли, зорко насторожившись, три сильных пса. Они подвизгивали этим псам голодным, алчным визгом и, наверное, прекрасно понимали, что их ожидание безнадежно, что им ничего не перепадет, кроме трепки в возможном драке трех больших собак. Но все-таки они сидели и ждали, и подвизгивали, и, мучая себя, возбуждали аппетит сильных. Им стало еще более мучительно, когда они увидали, что явился четвертый большой и сильный пес, спокойный, уверенный в себе, с крепкими зубами и жилистыми лапами. Но, однако, у этих маленьких, робких собачек не хватило чутья для того, чтобы правильно сосчитать своих врагов…

А кусок – этот вкусный, жирный кусок – чувствовал, что его хотят сожрать, и это было лестно для него, он как бы поджаривался на огне общего внимания к нему и в сладком соку сознания своей притягательной силы.

Наде было лестно, но и тревожно, беспокойно среди этих людей. Они смотрели на нее с улыбками, и зубы их зловеще сверкали, а глаза блестели жадностью. Иногда она чувствовала себя раздраженной ухаживаниями и любезностями, ей становилось как Сил приторно, и чувство острого беспокойства охватывало ее.

– Господи! – устало и тоскливо говорила она Лиде. – Сколько их собралось!.. И все-то, до одного, хотят жениться на мне!.. А хоть бы один был какой-нибудь такой… особенный, какой-нибудь… хоть бы негр, что ли?

Только бы непохожий на них…

Тонкие губы Лиды вздрагивали от сдерживаемой улыбки, и, глядя сквозь ресницы в растерянное лицо подруги, она говорила:

– Зазнаешься ты…

– А если не негр… так хоть бы горбатый или сумасшедший какой… – лежа на кушетке, мечтала Надя.

Но утомление быстро проходило, и Надя вновь наслаждалась ухаживанием за ней. Мать ее была совершенно подавлена вниманием и почетом со стороны гостей. Ходить она стала медленно, выпячивая живот, смешно надувала губы и, казалось, даже вспухла от важности.

– Ты чего, Лидушка, глазами-то хлопаешь? – сказала она воспитаннице как-то раз за ужином. – Прикармливай которого-нибудь… Вишь их сколько!

Дадим за тобой хорошее приданое.

– Прежде Нади неудобно, – ответила девушка.

– Ну, что там за неудобство? Ты не сестра младшая… Это когда младшая наперед старшей выходит – нехорошо… А ты – чужая… Вон Скуратов-то как ластится к тебе…

– Мамаша! – спросила Надя, – кто вам из них больше всех нравится?

– О-хо-хо! Все они хороши… что-то только будет? И какой всё народ пошел разный да пестрый, ровно бы шуты в цирке… Господи помилуй! А хоть и разный и пестрый – все одинаково денежки любят, все к ним так-таки и льнут…

 

– Да не рассуждайте, мамаша! – с досадой вскричала Надя. – Я спрашиваю, – кто из них, по-вашему, лучше?

– Что ты, девка, на мать-то зыкаешь? Али это порядок? Не я невеста, чтобы женихов разбирать… Да и кто их разберет? Женихами-то они все норовят в ножки, а поженятся – в зубы да в шею… Вон пущай Лидушка говорит.

Сначала Лида отказывалась сказать, кто из женихов лучше, но потом, опустив голову над своей тарелкой, сказала:

– Они все люди хорошие, но в мужья ни один не годится. Редозубов, как только женится, кутить начнет так, что небу жарко станет… Иван Иванович Нагрешин начнет жену, как собачку, манерам разным учить. «Ты-де чиновница, держи голову прямо». Скучно с ним будет! После свадьбы он уж не станет рассказами потешать, а будет серьезный-серьезный… И скоро растолстеет.

Скуратов… этот лучше всех! Он тоже будет кутить и изменять будет, и все… лошадей заведет… Какую-нибудь вавилонскую башню начнет строить…

Разорит и даже может прогнать жену вон…

– Ну уж, матушка, – с изумлением сказала Матрена Ивановна, – коли при таких-то качествах да он всех лучше… я уж и не знаю, что у тебя выходит!

Лида подняла немножко голову и объяснила:

– Он потому будет лучше, что дворянин настоящий…

– Какие там дворяне, коли шиш в кармане! – махнув рукой, сказала купчиха.

Лида помолчала и возразила ей тихим голосом:

– Надо, чтобы не только деньги в кармане, а чтобы и благородство в душе было…

Надя взглянула на нее и заметила:

– Это ты из романов…

А мамаша нашла еще поговорку:

– На что благородство, коли нет воеводства… старики говорили… Ну, а про доктора что ты скажешь, пророчица?

– Доктор? Я бы лучше в погреб села, чем за него идти.

– Он красивый, – сказала Надя равнодушным голосом.

А Матрена Ивановна рассердилась и укоризненно стала качать головой:

– Ах, девка, девка! Совсем ты дурная! На-ко! Самого-то настоящего, который всех умнее, – швырь в сторону! Ду-ура! Он, гляди, лошадь хочет завести, а им всем кошку покормить нечем. Да кабы я, – я бы за него и вышла, потому лучше-то нет. С ним и под руку-то по улице пройти приятно. Мужчина видный, борода длинная, ходит степенно, ноги прямые… не как у Ерастушки, в разные стороны не играют…

– Он красивый… – мечтательно повторила Надя.

– А всего удобнее за Эраста Лукича выйти, – сказала Лида, не возражая на выговор Лаптевой.

– Он веселый, – глядя в потолок, заметила Надя.

– Да вы с ума спятили, девки! – всплескивая руками, сердито закричала Матрена Ивановна. – За этакого-то плясуна? Ведь он плясун картонный! Лысый, губы мокрые – тьфу! И… оберет, уж непременно оберет, всю-то обчистит, как козел липку… Ах-ах-ах!

– Ему, кроме денег, ничего не надо, – продолжала Лида, не обращая внимания на старуху, которая, хотя и сердилась, но, видимо, была сильно заинтересована разговором. – Он жене полную свободу даст, живи, как хочешь, только денег ему дай…

– Так, так! Ах ты, еретица! Мысли-то какие, а? Свобода, а? Да разве бабе свобода нужна? Бабе нужно, чтоб ее муж любил, ду-уреха!

– Так уж всё только муж да муж… больше никакого удовольствия? Очень приятно! – усталым голосом сказала Надя и презрительно фыркнула.

– Надька! Какие это слова? Ах вы, распутницы…

– Не кричите, мамаша, у меня голова болит… А архитектор, Лида?

– Ну, этот… какой-то… – задумчиво заговорила девушка и вдруг вскричала, смеясь: – Вот тебе негр! Помнишь, ты негра-то хотела?

Особенного-то?

– Не-егра? Господи Исусе! – с удивлением и даже страхом расширив глаза, взвизгнула Матрена Ивановна.

– Что в нем особенного? – пожимая плечами, сказала Надя. – Разве только нос горбатый?

– Нос совиный… Нет, а ты мне, дочка милая, скажи, какой это тебе негр понадобился, а? Что вы, девки…

– Мамаша! Отстаньте вы, Христа ради… тут и без вас голова кругом идет! Поймите вы, пожалуйста, что ведь не капусту мы покупаем…

Надя раздраженно вскочила со стула, с шумом оттолкнула его и в волнении забегала по комнате.

– Ну, взъерепенилась! Что нос совиный, так это верно, нечего на меня кидаться, матушка моя, да! А что человек он степенный – это при нем и остается. Уж коли кто доктору под стать, так это он… хоть и некрасив…

Человек здравый, все говорят это…

– Он не особенно некрасив, – поправила Лида.

– Серьезный уж очень… – сказала невеста и вслед за тем почти с отчаянием крикнула: – О господи! Зачем так много людей на свете?!

Они сидели за огромным столом на тяжелых дубовых стульях с высокими спинками. Бронзовая лампа, спускаясь с потолка, освещала только большой круг на столе и в этом круге разные тарелки с мясом, соленьями, рыбой, консервами. Только пища была облита ярким светом лампы, все же остальное в комнате покрывала тень. Дубовые стены, дубовый потолок и пол, темные материи на дверях и окнах – всё это замерло в тяжелой неподвижности, всё это было прочно, чудовищно, велико и как бы поглощало собою свет. И, как только женщины отклонялись от стола, их тоже обнимала собою тень…

К концу траура они, под влиянием постоянного присутствия в доме чужих людей и разговоров о них, дошли до состояния почти полной растерянности, до утраты сознания своих личных желаний и интересов. Каждый день у них кто-нибудь бывал и каждый день внушал им что-либо. По воскресеньям все женихи являлись целой стаей и ухаживали, говорили любезности, смеялись, курили невесте и се матери фимиам. У женщин кружились головы, они чувствовали себя приятно опьяненными, возбуждались, веселились, и эта шумная жизнь охватывала их всё крепче. Доктор предлагал выписать книги – и являлись груды книг. Ломакин продавал им какую-то бронзу и картины – они покупали и то и другое. Им предлагали ехать кататься на пароходе – они собирались и ехали кататься, не отдавая себе отчета в том, приятно это им или нет. В общем суета и веселая сутолока нравилась им и чем далее, тем глубже всасывала их в себя. И уже им становилось скучно, когда в доме не было гостей.

Шебуев держался у Лаптевых особняком и хотя уверенно, но слишком уж как-то серьезно для компании, окружавшей его. Говорил он немного, а любезностей совсем не говорил. Чаше всего он являлся к ним со Скуратовым и беседовал с ним больше, чем с другими. Это было не особенно выгодно для него, ибо Скуратов своей бравой фигурой еще резче оттенял его угловатость и неуклюжесть. Кроме Скуратова, все женихи относились к архитектору сухо и подозрительно. Являясь к Лаптевым, он обыкновенно садился куда-нибудь к сторонке и оттуда, с маленькой улыбочкой на губах, следил за всеми. Его присутствие вносило в веселую компанию некоторое стеснение, женихи постоянно то тот, то другой оглядывались в его сторону, как бы безмолвно приглашая и его принять участие в их острословии и во всем, чем они пытались завоевать исключительное внимание Нади, которая жеманничала и портила себе лицо гримасами. Но Шебуев сдержанно молчал, а когда начинал говорить о чем-нибудь, то вскоре разговор принимал направление совсем не свойственное женихам и мало понятное для Лаптевых.

В глазах доктора Кропотова архитектор окончательно упал. Случилось это так: однажды у Лаптевых собрались только четверо – доктор, Шебуев, Нагрешин и Эраст Лукич. Между доктором и Нагрешиным, при веселом участии Ломакина, завязался разговор о Скуратове. Нагрешин с большим усердием рассказывал о жизни Скуратова в Петербурге, в полку, очень живописно изображал его кутежи, высчитывал его долги и в заключение воскликнул:

– Такой породистый человек и – представьте, не нынче – завтра нищий!

Именье у него назначено в продажу… но оно не в состоянии покрыть и одной пятой его обязательств. Ведь у него их свыше двухсот тысяч! Мне его, ей-богу, жаль!

– Какое доброе сердце у этого юноши! – возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.

– Жаль? – с сомнением сказал доктор. – Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни, – это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца – за что жалеть?

Рейтинг@Mail.ru