bannerbannerbanner
Мать

Максим Горький
Мать

27

Она вышла из суда и удивилась, что уже ночь над городом, фонари горят на улице и звезды в небе. Около суда толпились кучки людей, в морозном воздухе хрустел снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга. Человек в сером башлыке заглянул в лицо Сизова и торопливо спросил:

– Какой приговор?

– Поселение.

– Всем?

– Всем.

– Спасибо!

Человек отошел.

– Видишь? – сказал Сизов. – Спрашивают…

Вдруг их окружило человек десять юношей и девушек, и быстро посыпались восклицания, привлекавшие людей. Мать и Сизов остановились. Спрашивали о приговоре, о том, как держались подсудимые, кто говорил речи, о чем, и во всех вопросах звучала одна и та же нота жадного любопытства, – искреннее и горячее, оно возбуждало желание удовлетворить его.

– Господа! Это мать Павла Власова! – негромко крикнул кто-то, и не сразу, но быстро все замолчали.

– Позвольте пожать вам руку!

Чья-то крепкая рука стиснула пальцы матери, чей-то голос взволнованно заговорил:

– Ваш сын будет примером мужества для всех нас…

– Да здравствует русский рабочий! – раздался звонкий крик. Крики росли, умножались, вспыхивали там и тут, отовсюду бежали люди, сталкиваясь вокруг Сизова и матери. Запрыгали по воздуху свистки полиции, но трели их не заглушали криков. Старик смеялся, а матери все это казалось милым сном. Она улыбалась, пожимала руки, кланялась, и хорошие, светлые слезы сжимали горло, ноги ее дрожали от усталости, но сердце, насыщенное радостью, все поглощая, отражало впечатления подобно светлому лику озера. А близко от нее чей-то ясный голос нервно говорил:

– Товарищи! Чудовище, пожирающее русский народ, сегодня снова проглотило своей бездонной, жадной пастью…

– Однако, мать, идем! – сказал Сизов. И в то же время откуда-то явилась Саша, взяла мать под руку и быстро потащила за собой на другую сторону улицы, говоря:

– Идите, – пожалуй, будут бить. Или арестуют. Поселение? В Сибирь?

– Да, да!

– А как он говорил? Я, впрочем, знаю. Он был всех сильнее и проще, всех суровее, конечно. Он чуткий, нежный, но только стыдится открыть себя.

Ее горячий полушепот, слова любви ее, успокаивая волнение матери, поднимали ее упавшие силы.

– Когда поедете к нему? – тихонько и ласково спросила она Сашу, прижимая ее руку к своему телу. Уверенно глядя вперед, девушка ответила:

– Как только найду кого-нибудь, кто бы взял мою работу. Ведь я тоже жду приговора. Вероятно, они меня тоже в Сибирь, – я заявлю тогда, что желаю быть поселенной в той местности, где будет он.

Сзади раздался голос Сизова:

– Кланяйтесь тогда ему от меня! Сизов, мол. Он знает. Дядя Федора Мазина…

Саша остановилась, обернулась, протягивая руку:

– Я знакома с Федей. Меня зовут Александра.

– А по батюшке?

Она взглянула на него и ответила:

– У меня нет отца.

– Помер, значит…

– Нет, он жив! – возбужденно ответила девушка, и что-то упрямое, настойчивое прозвучало в ее голосе, явилось на лице. – Он помещик, теперь – земский начальник, он обворовывает крестьян…

– Та-ак! – подавленно отозвался Сизов и, помолчав, сказал, идя рядом с девушкой и поглядывая на нее сбоку:

– Ну, мать, прощай! Мне налево идти. До свиданья, барышня, – строго вы насчет отца-то! Конечно, ваше дело…

– Ведь если ваш сын – дрянной человек, вредный людям, противный вам – вы это скажете? – страстно крикнула Саша.

– Ну, – скажу! – не вдруг ответил старик.

– Значит, вам справедливость – дороже сына, а мне она – дороже отца…

Сизов улыбнулся, качая головой, потом сказал, вздохнув:

– Ну-ну! Ловко вы! Коли надолго вас хватит – одолеете вы стариков, – напор у вас большой!.. Прощайте, желаю вам всякого доброго! И к людям – подобрее, а? Прощай, Ниловна! Увидишь Павла, скажи – слышал, мол, речь его. Не все понятно, даже страшно иное, но – скажи – верно!

Он приподнял шапку и степенно повернул за угол улицы.

– Хороший, должно быть, человек! – заметила Саша, проводив его улыбающимся взглядом своих больших глаз.

Матери показалось, что сегодня лицо девушки мягче и добрее, чем всегда.

Дома они сели на диван, плотно прижавшись друг к другу, и мать, отдыхая в тишине, снова заговорила о поездке Саши к Павлу. Задумчиво приподняв густые брови, девушка смотрела вдаль большими мечтающими глазами, по ее бледному лицу разлилось спокойное созерцание.

– Потом, когда родятся у вас дети, – приеду я к вам, буду нянчиться с ними. И заживем мы там не хуже здешнего. Работу Паша найдет, руки у него золотые…

Окинув мать пытливым взглядом, Саша спросила:

– А вам разве не хочется сейчас ехать за ним?

Вздохнув, мать сказала:

– На что я ему? Только помешаю, в случае побега. Да и не согласился бы он…

Саша кивнула головой.

– Не согласится.

– К тому же я – при деле! – добавила мать с легкой гордостью.

– Да! – задумчиво отозвалась Саша. – Это хорошо…

И вдруг, вздрогнув, как бы сбрасывая с себя что-то, заговорила просто и негромко:

– Жить он там не станет. Он – уйдет, конечно…

– А как же вы?.. И дитя, в случае?..

– Там увидим. Он не должен считаться со мной, и я не буду стеснять его. Мне будет тяжело расстаться с ним, но, разумеется, я справлюсь. Я не стесню его, нет.

Мать почувствовала, что Саша способна сделать так, как говорит, ей стало жалко девушку. Обняв ее, она сказала:

– Милая вы моя, трудно вам будет!

Саша мягко улыбнулась, прижимаясь к ней всем телом.

Явился Николай, усталый, и, раздеваясь, торопливо заговорил:

– Ну, Сашенька, вы убирайтесь, пока целы! За мной с утра гуляют два шпиона, и так открыто, что дело пахнет арестом. У меня – предчувствие. Что-то где-то случилось. Кстати, вот у меня речь Павла, ее решено напечатать. Несите ее к Людмиле, умоляйте работать быстрее. Павел говорил славно, Ниловна!.. Берегитесь шпионов, Саша…

Говоря, он крепко растер озябшие руки и, подойдя к столу, начал поспешно выдвигать ящики, выбирая из них бумаги, одни рвал, другие откладывал в сторону, озабоченный и растрепанный.

– Давно ли я все вычистил, а уж опять вот сколько накопилось всякой всячины, – черт! Видите ли, Ниловна, вам, пожалуй, тоже лучше не ночевать дома, а? Присутствовать при этой музыке довольно скучно, а они могут и вас посадить, – вам же необходимо будет поездить туда и сюда с речью Павла…

– Ну, на что я им? – сказала мать.

Николай, помахивая кистью руки перед глазами, уверенно сказал:

– У меня есть нюх. К тому же вы могли бы помочь Людмиле, а? Идите-ка подальше от греха…

Возможность принять участие в печатании речи сына была приятна ей, она ответила:

– Коли так – я уйду.

И, неожиданно для себя самой, сказала уверенно, но негромко:

– Теперь я ничего не боюсь, – слава тебе, Христе!

– Чудесно! – воскликнул Николай, не глядя на нее. – Вот что – вы мне скажите, где чемодан мой и мое белье, а то вы забрали все в свои хищнические руки, и я совершенно лишен возможности свободно распоряжаться личной собственностью.

Саша молча жгла в печке обрывки бумаг и, когда они сгорали, тщательно мешала пепел с золой.

– Вы, Саша, уходите! – сказал Николай, протянув ей руку. – До свиданья! Не забывайте книгами, если явится что-нибудь интересное. Ну, до свиданья, дорогой товарищ! Будьте осторожнее…

– Вы рассчитываете надолго? – спросила Саша.

– А черт их знает! Вероятно, за мной кое-что есть. Ниловна, идите вместе, а? За двоими труднее следить, – хорошо?

– Иду! – ответила мать. – Сейчас оденусь…

Она внимательно следила за Николаем, но, кроме озабоченности, заслонившей обычное, доброе и мягкое выражение лица, не замечала ничего. Ни лишней суетливости движений, никакого признака волнения не видела она в этом человеке, дорогом ей более других. Ко всем одинаково внимательный, со всеми ласковый и ровный, всегда спокойно одинокий, он для всех оставался таким же, как и прежде, живущим тайною жизнью внутри себя и где-то впереди людей. Но она знала, что он подошел к ней ближе всех, и любила его осторожной и как бы в самое себя не верящей любовью. Теперь ей было нестерпимо жаль его, но она сдерживала свое чувство, зная, что, если покажет его, Николай растеряется, сконфузится и станет, как всегда, смешным немного, – ей не хотелось видеть его таким.

Она снова вошла в комнату, он, пожимая руку Саши, говорил:

– Чудесно! Это, я уверен, очень хорошо для него и для вас. Немножко личного счастья – это не вредно. Вы готовы, Ниловна?

Он подошел к ней, улыбаясь и поправляя очки.

– Ну, до свиданья, я хочу думать – месяца на три, на четыре, на полгода, наконец! Полгода – это очень много жизни… Берегите себя, пожалуйста, а? Давайте обнимемся…

Худой и тонкий, он охватил ее шею своими крепкими руками, взглянул в ее глаза и засмеялся, говоря:

– Я, кажется, влюбился в вас, – все обнимаюсь!

Она молчала, целуя его лоб и щеки, а руки у нее тряслись. Чтобы он не заметил этого, она разжала их.

– Смотрите, завтра – осторожнее! Вы вот что, пошлите утром мальчика – там у Людмилы есть такой мальчуган, – пускай он посмотрит. Ну, до свиданья, товарищи! Все хорошо!..

На улице Саша тихонько сказала матери:

– Вот так же просто он пойдет на смерть, если будет нужно, и так же, вероятно, немножко заторопится. А когда смерть взглянет в его лицо, он поправит очки, скажет – чудесно! – и умрет.

– Люблю я его! – прошептала мать.

– Я удивляюсь, а любить – нет! Уважаю – очень. Он как-то сух, хотя добр и даже, пожалуй, нежен иногда, но все это – недостаточно человеческое… Кажется, за нами следят? Давайте разойдемся. И не входите к Людмиле, если вам покажется, что есть шпион.

– Я знаю! – сказала мать. Но Саша настойчиво прибавила:

– Не входите! Тогда – ко мне. Прощайте пока!

Она быстро повернулась и пошла обратно.

 

28

Через несколько минут мать сидела, греясь у печки, в маленькой комнатке Людмилы. Хозяйка в черном платье, подпоясанном ремнем, медленно расхаживала по комнате, наполняя ее шелестом и звуками командующего голоса.

В печи трещал и выл огонь, втягивая воздух из комнаты, ровно звучала речь женщины.

– Люди гораздо более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что близко к ним, что можно взять сейчас. А все близкое – дешево, дорого – далекое. Ведь, в сущности, всем было бы выгодно и приятно, если бы жизнь стала иной, более легкой, люди – более разумными. Но для этого сейчас же необходимо побеспокоить себя…

Вдруг, остановясь против матери, она сказала тише и как бы извиняясь:

– Редко вижу людей и, когда кто-нибудь заходит, начинаю говорить. Смешно?

– Почему же? – отозвалась мать. Она старалась догадаться, где эта женщина печатает, и не видела ничего необычного. В комнате, с тремя окнами на улицу, стоял диван и шкаф для книг, стол, стулья, у стены постель, в углу около нее умывальник, в другом – печь, на стенах фотографии картин. Все было новое, крепкое, чистое, и на все монашеская фигура хозяйки бросала холодную тень. Чувствовалось что-то затаенное, спрятанное, но было непонятно где. Мать осмотрела двери – через одну она вошла сюда из маленькой прихожей, около печи была другая дверь, узкая и высокая.

– Я к вам по делу! – смущенно сказала она, заметив, что хозяйка наблюдает за нею.

– Я знаю! Ко мне не ходят иначе…

Что-то странное почудилось матери в голосе Людмилы, она взглянула ей в лицо, та улыбалась углами тонких губ, за стеклами очков блестели матовые глаза. Отводя свой взгляд в сторону, мать подала ей речь Павла.

– Вот, просят напечатать поскорее…

И стала рассказывать о приготовлениях Николая к аресту. Людмила, молча сунув бумагу за пояс, села на стул, на стеклах ее очков отразился красный блеск огня, его горячие улыбки заиграли на неподвижном лице.

– Когда они придут ко мне – я буду стрелять в них! – негромко и решительно проговорила она, выслушав рассказ матери. – Я имею право защищаться от насилия, и я должна бороться с ним, если других призываю к этому.

Отблески огня соскользнули с лица ее, и снова оно сделалось суровым, немного надменным.

«Нехорошо тебе живется!» – вдруг ласково подумала мать. Людмила начала читать речь Павла нехотя, потом все ближе наклонялась над бумагой, быстро откидывая прочитанные листки в сторону, а прочитав, встала, выпрямилась, подошла к матери:

– Это – хорошо!

Она подумала, опустив на минуту голову.

– Я не хотела говорить с вами о вашем сыне – не встречалась с ним и не люблю печальных разговоров. Я знаю, что это значит, когда близкий идет в ссылку! Но – мне хочется спросить вас – хорошо иметь такого сына?..

– Да, хорошо! – сказала мать.

– И – страшно, да?

Спокойно улыбаясь, мать ответила:

– Теперь уж – не страшно…

Людмила, поправляя смуглой рукой гладко причесанные волосы, отвернулась к окну. Легкая тень трепетала на ее щеках, может быть, тень подавленной улыбки.

– Я живо наберу. Вы ложитесь, у вас был трудный день, устали. Ложитесь здесь, на кровати, я не буду спать, и ночью, может быть, разбужу вас помочь мне… Когда ляжете, погасите лампу.

Она подбросила в печь два полена дров, выпрямилась и ушла в узкую дверь около печи, плотно притворив ее за собой. Мать посмотрела вслед ей и стала раздеваться, думая о хозяйке: «О чем-то тоскует…»

Усталость кружила ей голову, а на душе было странно спокойно и все в глазах освещалось мягким и ласковым светом, тихо и ровно наполнявшим грудь. Она уже знала это спокойствие, оно являлось к ней всегда после больших волнений и – раньше – немного тревожило ее, но теперь только расширяло душу, укрепляя ее большим и сильным чувством. Она погасила лампу, легла в холодную постель, съежилась под одеялом и быстро уснула крепким сном…

А когда открыла глаза – комната была полна холодным белым блеском ясного зимнего дня, хозяйка с книгою в руках лежала на диване и, улыбаясь не похоже на себя, смотрела ей в лицо.

– Ой, батюшки! – смущенно воскликнула мать. – Вот как я, – много время-то, а?

– Доброе утро! – отозвалась Людмила. – Скоро десять, вставайте, будем чай пить.

– Что же вы меня не разбудили?

– Хотела. Подошла к вам, а вы так хорошо улыбались во сне…

Гибким движением всего тела она поднялась с дивана, подошла к постели, наклонилась к лицу матери, и в ее матовых глазах мать увидала что-то родное, близкое и понятное.

– Мне стало жалко помешать вам, может быть, вы видели счастливый сон…

– Ничего не видела!

– Ну, все равно! Но мне понравилась ваша улыбка. Спокойная такая, добрая… большая!

Людмила засмеялась, смех ее звучал негромко, бархатисто.

– Я и задумалась о вас… Трудно вам живется!

Мать, двигая бровями, молчала, думая.

– Конечно, трудно! – воскликнула Людмила.

– Не знаю уж! – осторожно сказала мать. – Иной раз покажется трудно. А всего так много, все такое серьезное, удивительное, двигается одно за другим скоро, скоро так…

Знакомая ей волна бодрого возбуждения поднималась в груди, наполняя сердце образами и мыслями. Она села на постели, торопливо одевая мысли словами.

– Идет, идет, – все к одному… Много тяжелого, знаете! Люди страдают, бьют их, жестоко бьют, и многие радости запретны им, – очень это тяжело!

Людмила, быстро вскинув голову, взглянула на нее обнимающим взглядом и заметила:

– Вы говорите не о себе!

Мать посмотрела на нее, встала с постели и, одеваясь, говорила:

– Да как же отодвинешь себя в сторону, когда и того любишь, и этот дорог, и за всех боязно, каждого жалко, все толкается в сердце… Как отойдешь в сторону?

Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь – такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.

– О чем задумались? – ласково спросила хозяйка, подходя к ней.

– Не знаю! – ответила мать.

Помолчали, глядя друг на друга, улыбнулись обе, потом Людмила пошла из комнаты, говоря:

– Что-то делает мой самовар?

Мать посмотрела в окно, на улице сиял холодный крепкий день, в груди ее тоже было светло, но жарко. Хотелось говорить обо всем, много, радостно, со смутным чувством благодарности кому-то неизвестному за все, что сошло в душу и рдело там вечерним предзакатным светом. Давно не возникавшее желание молиться волновало ее. Чье-то молодое лицо вспомнилось, звонкий голос крикнул в памяти – «это мать Павла Власова!..». Сверкнули радостно и нежно глаза Саши, встала темная фигура Рыбина, улыбалось бронзовое, твердое лицо сына, смущенно мигал Николай, и вдруг все всколыхнулось глубоким, легким вздохом, слилось и спуталось в прозрачное, разноцветное облако, обнявшее все мысли чувством покоя.

– Николай был прав! – сказала Людмила входя. – Его арестовали. Я посылала туда мальчика, как вы сказали. Он говорил, что на дворе полиция, видел полицейского, который прятался за воротами. И ходят сыщики, мальчик их знает.

– Так! – сказала мать, кивая головой. – Ах, бедный…

Вздохнула, но – без печали, и тихонько удивилась этому.

– Он последнее время много читал среди городских рабочих, и вообще ему пора было провалиться! – хмуро и спокойно заметила Людмила. – Товарищи говорили – уезжай! Не послушал! По-моему – в таких случаях надо заставлять, а не уговаривать…

В двери встал черноволосый и румяный мальчик с красивыми синими глазами и горбатым носом.

– Я внесу самовар? – звонко спросил он.

– Пожалуйста, Сережа! Мой воспитанник.

Матери казалось, что Людмила сегодня иная, проще и ближе ей. В гибких колебаниях ее стройного тела было много красоты и силы, несколько смягчавшей строгое и бледное лицо. За ночь увеличились круги под ее глазами. И чувствовалось в ней напряженное усилие, туго натянутая струна в душе.

Мальчик внес самовар.

– Знакомься, Сережа! Пелагея Ниловна, мать того рабочего, которого вчера осудили.

Сережа молча поклонился, пожал руку матери, вышел, принес булки и сел за стол. Людмила, наливая чай, убеждала мать не ходить домой до поры, пока не выяснится, кого там ждет полиция.

– Может быть – вас! Вас, наверное, будут допрашивать…

– Пускай допрашивают! – отозвалась мать. – И арестуют – не велика беда. Только бы сначала Пашину речь разослать.

– Она уже набрана. Завтра можно будет иметь ее для города и слободы… Вы знаете Наташу?

– Как же!

– Отвезете ей…

Мальчик читал газету и как будто не слышал ничего, но порою глаза его смотрели из-за листа в лицо матери, и когда она встречала их живой взгляд, ей было приятно, она улыбалась. Людмила снова вспоминала Николая без сожаления об его аресте, а матери казался вполне естественным ее тон. Время шло быстрее, чем в другие дни, – когда кончили пить чай, было уже около полудня.

– Однако! – воскликнула Людмила. И в то же время торопливо постучали. Мальчик встал, вопросительно взглянул на хозяйку, прищурив глаза.

– Отопри, Сережа. Кто бы это?

И спокойным движением она опустила руку в карман юбки, говоря матери:

– Если жандармы, вы, Пелагея Ниловна, встаньте вот сюда, в этот угол. А ты, Сережа…

– Я знаю! – тихо ответил мальчик, исчезая. Мать улыбнулась. Ее эти приготовления не взволновали – в ней не было предчувствия беды.

Вошел маленький доктор. Он торопливо говорил:

– Во-первых, Николай арестован. Ага, вы здесь, Ниловна? Вас не было во время ареста?

– Он меня отправил сюда.

– Гм, – я не думаю, что это полезно для вас!.. Во-вторых, сегодня в ночь разные молодые люди напечатали на гектографах штук пятьсот речи. Я видел – сделано недурно, четко, ясно. Они хотят вечером разбросать по городу. Я – против, – для города удобнее печатные листки, а эти следует отправить куда-нибудь.

– Вот я и отвезу их Наташе! – живо воскликнула мать. – Давайте-ка!

Ей страшно захотелось скорее распространить речь Павла, осыпать всю землю словами сына, и она смотрела в лицо доктора ожидающими ответа глазами, готовая просить.

– Черт знает, насколько удобно вам теперь взяться за это! – нерешительно сказал доктор и вынул часы. – Теперь одиннадцать сорок три, – поезд в два пять, дорога туда – пять пятнадцать. Вы приедете вечером, но недостаточно поздно. И не в этом дело…

– Не в этом! – повторила хозяйка, нахмурив брови.

– А в чем? – спросила мать, подвигаясь к ним. – Только в том, чтобы хорошо сделать…

Людмила пристально взглянула на нее и, потирая лоб, заметила:

– Вам – опасно…

– Почему? – горячо и требовательно воскликнула мать.

– Вот – почему! – заговорил доктор быстро и неровно. – Вы исчезли из дому за час до ареста Николая. Вы уехали на завод, где вас знают как тетку учительницы. После вашего приезда на заводе явились вредные листки. Все это захлестывается в петлю вокруг вашей шеи.

– Меня там не заметят! – убеждала мать, разгораясь. – А ворочусь, арестуют, спросят, где была…

Остановясь на секунду, она воскликнула:

– Я знаю, как сказать! Оттуда я проеду прямо в слободу, там у меня знакомый есть, Сизов, – так я скажу, что, мол, прямо из суда пришла к нему, горе, мол, привело. А у него тоже горе – племянника осудили. Он покажет так же. Видите?

Чувствуя, что они уступят силе ее желания, стремясь скорее побудить их к этому, она говорила все более настойчиво. И они уступили.

– Что ж, поезжайте! – неохотно согласился доктор. Людмила молчала, задумчиво прохаживаясь по комнате. Лицо у нее потускнело, осунулось, а голову она держала, заметно напрягая мускулы шеи, как будто голова вдруг стала тяжелой и невольно опускалась на грудь. Мать заметила это.

– Все вы бережете меня! – улыбаясь, сказала она. – Себя не бережете…

– Неверно! – ответил доктор. – Мы себя бережем, должны беречь! И очень ругаем того, кто бесполезно тратит силу свою, да-с! Теперь вот что – речь вы получите на вокзале…

Он объяснил ей, как это будет сделано, потом взглянул в лицо ее, сказал:

– Ну, желаю успеха!

И ушел, все-таки недовольный чем-то. Когда дверь закрылась за ним, Людмила подошла к матери, беззвучно смеясь.

– Я понимаю вас…

Взяв ее под руку, она снова тихо зашагала по комнате.

– У меня тоже есть сын. Ему уже тринадцать лет, но он живет у отца. Мой муж – товарищ прокурора. И мальчик – с ним. Чем он будет? – часто думаю я…

Ее влажный голос дрогнул, потом снова задумчиво и тихо полилась речь:

– Его воспитывает сознательный враг тех людей, которые мне близки, которых я считаю лучшими людьми земли. Сын может вырасти врагом моим. Со мною жить ему нельзя, я живу под чужим именем. Восемь лет не видела я его, – это много – восемь лет!

 

Остановясь у окна, она смотрела в бледное, пустынное небо, продолжая:

– Если бы он был со мной – я была бы сильнее, не имела бы раны в сердце, которая всегда болит. И даже если бы он умер – мне легче было бы…

– Голубушка вы моя! – тихонько сказала мать, чувствуя, как сострадание жжет ей сердце.

– Вы счастливая! – с усмешкой молвила Людмила. – Это великолепно – мать и сын рядом, – это редко!

Власова неожиданно для себя самой воскликнула:

– Да, хорошо! – И, точно сообщая тайну, понизив голос, продолжала: – Все – вы, Николай Иванович, все люди правды – тоже рядом! Вдруг люди стали родными, – понимаю всех. Слов не понимаю, а все другое – понимаю!

– Вот как! – промолвила Людмила. – Вот как…

Мать положила руку на грудь ей и, тихонько толкая ее, говорила почти шепотом и точно сама созерцая то, о чем говорит:

– Миром идут дети! Вот что я понимаю – в мире идут дети, по всей земле, все, отовсюду – к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному – к справедливости! Идут на победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и – одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и – зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно – соединят!

Ей вспоминались слова забытых молитв, зажигая новой верой, она бросала их из своего сердца, точно искры.

– Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают новыми небесами, все освещают огнем нетленным – от души. Совершается жизнь новая, в пламени любви детей ко всему миру. И кто погасит эту любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила, и вся жизнь хочет победы ее, – вся жизнь!

Она отшатнулась от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко двигалась по комнате, смотрела перед собой глубоким взглядом матовых глаз и стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое лицо ее было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро успокоила мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и негромко:

– Я, может, что-нибудь не так сказала?..

Людмила быстро обернулась, взглянула на нее как бы в испуге и торопливо заговорила, протянув руки к матери, точно желая остановить нечто.

– Все так, так! Но – не будем больше говорить об этом. Пусть оно останется таким, как сказалось. – И более спокойно продолжала: – Вам уже скоро ехать надо, – далеко ведь!

– Да, скоро! Ах, как я рада, кабы вы знали! Слово сына повезу, слово крови моей! Ведь это – как своя душа!

Она улыбалась, но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать чувствовала, что Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и у нее вдруг возникло упрямое желание перелить в эту суровую душу огонь свой, зажечь ее, – пусть она тоже звучит согласно строю сердца, полного радостью. Она взяла руки Людмилы, крепко стиснула их, говоря:

– Дорогая вы моя! Как хорошо это, когда знаешь, что уже есть в жизни свет для всех людей и – будет время – увидят они его, обнимутся с ним душой!

Ее доброе большое лицо вздрагивало, глаза лучисто улыбались, и брови трепетали над ними, как бы окрыляя их блеск. Ее охмеляли большие мысли, она влагала в них все, чем горело ее сердце, все, что успела пережить, и сжимала мысли в твердые, емкие кристаллы светлых слов. Они все сильнее рождались в осеннем сердце, освещенном творческой силой солнца весны, все ярче цвели и рдели в нем.

– Ведь это – как новый бог родится людям! Все – для всех, все – для всего! Так понимаю я всех вас. Воистину, все вы – товарищи, все – родные, все – дети одной матери – правды!

Снова захлестнутая волной возбуждения своего, она остановилась, перевела дух и, широким жестом разведя руки как бы для объятия, сказала:

– И когда я говорю про себя слово это – товарищи! – слышу сердцем – идут!

Она добилась, чего хотела, – лицо Людмилы удивленно вспыхнуло, дрожали губы, из глаз катились слезы, большие, прозрачные.

Мать крепко обняла ее, беззвучно засмеялась, мягко гордясь победою своего сердца.

Когда они прощались, Людмила заглянула в лицо ей и тихо спросила:

– Вы знаете, что с вами – хорошо?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru