Легкий человек

Максим Горький
Легкий человек

– Пора перестать мне в куклы играть, – тихо и сердито говорит конфетчица.

– Я для тебя – кукла, да?

– Не про тебя сказано.

– Вот, Максимыч, гляди на них! Змеиная порода, никакого чувства нет. Ужалит в сердце, ты – страдаешь, а она говорит: ах ты, кукла!

Сашка возмущен, у него даже руки дрожат, а глаза гневно потемнели.

– Как жить с эдакими? – спрашивает он.

«Хороший актер», – думаю я, наблюдая за ним почти с восхищением.

Его игра явно подкупает конфетчицу, трогает ее; вытерев губы уголком платка, она ласково спрашивает:

– В воскресенье ты свободен?

– От – чего? От тебя?

– Не дури… Поди-ка сюда…

Они отходят в сторону, и Сашка, сверкая глазами, вполголоса, пламенно и долго говорит что-то, а девица восклицает раздраженно и тоскливо:

– Господи! Да какой же ты муж?

– Я? – кричит Сашка. – Вот какой!

И, не стесняясь соседней булочницы, быстро и крепко обняв девушку, он целует ее в губы.

– Что ты? – пугливо и сконфуженно вскакивает она, вырываясь. – Сумасшедший…

Она птицей вылетела за дверь, а Сашка, устало присаживаясь к столу, говорит, неодобрительно качая головой:

– Ну – характер! Зверь, а не девица.

– Чего тебе надо от нее?

– Не хочу, чтобы она выходила за плешивого кучера! Безобразие какое… Не могу, не люблю я этого!

Допив остывший кофе, он, видимо, уже забыл пережитую драму и лирически рассуждает:

– Знаешь, – в праздник ли или в будни, когда девицы кучей идут куда-нибудь, – гуляют или с работы, из гимназий, – так у меня даже сердце дрожит! Господи боже, думаю, сколько их! И ведь каждая кого-нибудь любит, ну – еще не любит, так завтра полюбит, через месяц – всё едино! Тут я понимаю: это жизнь! Разве есть что лучше любви? Ты только подумай – что такое ночь? Все обнимаются, целуются, – эх ты, брат! Это – такое, знаешь… этого даже и не назовешь никак! Действительно – послал нам бог радость…

Вскочив со стула, он говорит:

– Айда, пошляемся по городу!

Небо затянуто серой тучей, моросит дождь, мелкий, точно пыль. Холодно, сыро и печально. Но Сашка, ничего не видя, кутается в свой легкий, летний пиджачок и, не умолкая, говорит обо всем, что схватывают его жадные глаза в окнах магазинов, – о галстухах, револьверах, детских игрушках и дамских платьях, о машинах, конфектах и церковной утвари. Крупные черные буквы театральной афиши бросаются в глаза ему.

– «Уриель Акоста» – это я видел! А – ты? Ловко говорит еврей, – помнишь? Только – всё это неправда: в театре они – один народ, а на улице, на базаре – Другой. Я люблю веселых людей – евреев, татар, ты гляди, как хорошо татары смеются… Хорошо, когда в театре не настоящее показывают, а что-нибудь издалека – бояр, иностранцев. А за настоящее – покорно благодарю, у самих много! Ну, а если настоящее, так уж во всей правде и без жалости! В театре надо бы детям играть, уж они, когда играют, так по-настоящему!

– Да ведь ты настоящего не любишь?

– Почему? Ежели интересно, так люблю…

Снова выглянуло солнце, неохотно освещая мокрый город. Мы бродим по улицам до вечерен, а в час, когда монастырский колокол зовет к службе, – Сашка тащит меня на пустырь, к забору сада, который принадлежит строгому чиновнику Ренкину, отцу прекрасной девицы Лизы.

– Погоди меня – ладно? – просит он, вскакивая на забор, точно кошка; уселся на столбе и тихонько свистит; потом, радостно и вежливо сорвав картуз с головы, беседует с девицей, невидимой мне, извиваясь и рискуя свалиться.

– Здрассте, Лизавета Яковлевна!

Мне не слышно, чем отвечают с той стороны забора, но в щель между досками я вижу сиреневую юбку и тонкую кисть белой руки с большими садовыми ножницами в ней.

– Нет, – грустно врет Сашка, – не успел, не прочитал, у меня ведь работа каторжная, ночная, а днем выспаться надо, и – товарищи одолевают. Набираешь букву за буквой и всё думаешь про вас… Да, конечно. Только – я не очень люблю сплошной шрифт, вот – стихи гораздо легче читать… Можно спрыгнуть к вам? Почему – нельзя? Некрасов? Да… очень, только у него про любовь мало говорится… Зачем же вы сердитесь? Подождите, – разве это обидно? Вы спросили – что мне нравится, а я сказал, что больше всего – любовь, – она всем нравится… Лизавета же Яковлевна, – постойте…

Он замолчал, свисая в сад, как пустой мешок, потом, выпрямившись, несколько секунд сидит на заборе унылой вороной, похлопывая козырьком картуза по колену. Заходящее солнце красиво освещает его рыжие вихры, ветер ласково треплет их.

– Ушла, – сердито говорит он, спрыгнув на землю. – Обиделась, что я книгу не прочитал, – чёрт ее дери, книгу! Дала какой-то утюг, – книга! Полтора вершка толщины… Идем!

Рейтинг@Mail.ru