bannerbannerbanner
Калинин

Максим Горький
Калинин

– Никогда не удастся, – сказал Христос, – уж коли я что задумал, так сделаю! А что беси вы – это я знаю, и что вы – еще издали видя – пожалели меня, тоже знаю. Вот вы теперь правду о себе не скрыли – будьте же за это на всю жизнь добрыми, это легче будет для вас! Ты, Змиулан, будь окианским царем – отгоняй морским ветром гнилой дух от земли; ты, Димон, гляди, чтобы скот не ел ядовитых трав – пусть все ядовитые травы будут колючими; ты, Игамон, утешай по ночам безутешных вдов, которые бога обвиняют за смерть мужей; ты, Гиман, самый молодой, выбери себе что нравится!

– Я, господи, хохотать люблю!

– Вот и смеши людей, только – не в церкви.

– Я бы, господи, и в церкви тоже хотел!

– Усмехнулся тут Исус Христос:

– Ну, бог с тобой, смеши и в церкви, только потихоньку!

– Так и обратил Христос злые беси в добрые.

…Над зеленым морем кустарника поднялись в небо древние дубы, желтый лист зябко трясется на них; могучее ореховое дерево сбрасывает увядшие одежды; мелкою дрожью дрожит алыча, и благодарно кланяется земле полуголый каштан.

– Хорошая история?

– Хорошая. Христос хорош.

– Он всегда такой, – с гордостью говорит Калинин. – Знаешь, как про него в Смоленской губернии одна старуха пела?

– Нет.

Этот чудной человек остановился и, притопывая ногою, запел нарочито дрожащим, старческим голосом:

 
У небеси расцвел цветок —
сыне божья!
Он всем радостям исток —
сыне божья!
Красным солнышком цветет —
сыне божья!
Благодать земле несет —
сыне божья!
 

С каждым стихом голос Калинина молодел, последний стих был пропет высоким, приятным тенором.

Всему миру он один…

Вдруг сверкнул ослепительно синий луч, в горах глухо бухнуло, над землею и морем раскатилось стоголосое эхо. Калинин открыл рот, обнажив красивые, ровные зубы, потом стал часто креститься и забормотал:

– Боже страшный, боже добрый, седяй в вышних, на престоле злате в золотой палате, казни сатану, да во гресех не потону!..

И, повернув ко мне маленькое, испуганное лицо, мигая светлыми глазами, деловито заговорил:

– Бежим, брат, я грозы боюсь… бежим скорее, куда ни есть!.. Дождик хлынет, гляди, а тут – лихорадка эта…

Побежали; ветер толкает в спины, гремят наши чайники и котелки, котомка бьет меня по пояснице большим мягким кулаком. До гор – далеко, вокруг – никакого жилья. Кусты хватают за полы, под ногами прыгают камни, стало темно, и кажется, что горы плывут встречу нам.

Снова из черных туч стремительно излился небесный огонь, и море, вспыхнув синими сапфирами, точно выплеснулось из берегов; дрогнула земля, а из горных ущелий посыпался громкий скрежет каменных зубов.

– Свят, свят, свят, – кричит Калинин, исчезая в кустах.

Сзади хлещут волны, догоняя бегущих, впереди, во тьме – скрип и шорох; чьи-то длинные черные руки машут над головами, на вершинах гор, за густым пологом туч оглушительно грохочет железная колесница грома; всё чаще сверкают молнии, гудит земля, и в разрывах тьмы, в голубом сиянии шумят, качаются, бегут огромные деревья, а их уже сечет косой холодный дождь.

Жутко, но – весело. Тонкие струны дождя бьют по лицу, тело охвачено хмельной бодростью, кажется, что можно бежать под дождем и громом бесконечно долго – вплоть до ясного дня.

– Стой, – гляди! – кричит Калинин.

На секунду озаренный молнией, пред нами ствол дуба и в нем – точно дверь – широкая черная щель; мы, смеясь, лезем в нее, как два мышонка.

– Тут места даже на троих довольно! – говорит мой спутник. – Выжжено дупло-то, – экие озорники! В живом дереве огонь разводят!

Тесно; пахнет гнилым листом и дымом; на голову и плечи шлепают тяжелые капли. При каждом ударе грома дерево, вздрагивая, гудит; среди воющего шума мы точно в море на узком челноке, и когда сверкнет молния – видно, как дождь убегает от нас, – он стелется в воздухе сетью синеватых лент, мелькает кусочками стекла.

Ветер свистит тише, словно удовлетворился тем, что нагнал на землю столь сильный дождь, – он способен размыть горы, размягчить камни.

– Уо-уу-уо! – кричит где-то невысоко над нами и близко от нас горный филин.

– Думает – ночь! – шёпотом сказал Калинин.

– Уо-уу-уо! – вторит птица.

– Ошибаешься, брат! – громко крикнул человек.

Холодновато. Торопливо струится светло-серая влага, занавешивая полупрозрачной тканью стволы деревьев, толстые, как бочки, корявые и ощетинившиеся молодой порослью, еще не потерявшей мелкого листа.

Однотонный звук широко течет над землею и гасит мысли. Невольно, со вниманием, которое становится всё напряженнее, вслушиваешься, как дождь сечет опавший лист, бьет камни, хлещет о стволы деревьев, как журчат и всхлипывают ручьи, сбегая к морю, гудят в горах потоки, гремя камнями, скрипят деревья под ветром, равномерно бухает волна, – тысячи звуков сцепились в один тяжелый, сырой, и хочется разъединить их – разместить, как слова в песне.

Калинин возится, толкает меня и ворчит:

– Однако – тесно же! Не люблю я тесноты…

Он устроился удобнее меня: влез в дупло глубже, присел на корточки и как-то особенно ловко сложился в маленький комок. Дождь почти не мочит его. Вообще у него, видимо, очень хорошо развита ловкость привычного бродяги – уменье быстро найти при всех неблагоприятных условиях самое выгодное положение.

– Вот – и дождь, и холод, и всё, – тихонько говорит он, – а хорошо ведь!

– Чем – хорошо?

– Никому, кроме бога, не обязан. Ежели сносить неприятности, так лучше от него, а не от себе подобного…

– Ты, видно, не очень любишь себе подобного-то?

– Возлюби ближнего твоего, яко собака палку, – ответил он, а помолчав, спросил: – За что его любить?

Я тогда тоже не знал – за что.

Не дождавшись моего ответа, Калинин снова спросил:

– Ты в лакеях не служил?

– Нет.

– То-то. Лакею ближнего любить трудно.

– Отчего?

– Послужи – узнаешь! Ежели кому служишь, так уж тут, братец мой, любить его не приходится… А дождь этот надо-олго!

Отовсюду текут всхлипывания, плач – точно вся земля тихо и горестно рыдает, прощаясь с летом накануне зимних бурь.

– Как ты попал на Кавказ?

– Шел, шел и пришел! – отвечает Калинин. – На Кавказ попасть всякому хочется…

– Почему?

– А – как же? С малых лет слышишь: Кавказ, Кавказ! Бывало – генерал заговорит – даже ощетинится весь и глаза выкатываются. Тоже и мать: она ведь тоже была здесь. На Кавказ, брат, всякого тянет: здесь жить просто – солнышка много, зима короткая, не злая, как у нас, фруктов множество… вообще – веселее!

– А – люди?

– А что – люди? Держись в стороне, они не помешают.

– Чему?

Калинин, снисходительно усмехаясь, взглянул на меня и сказал:

– Экой ты чудак – спрашиваешь, спрашиваешь о самом о простом!.. Ты – грамотный? Ну – должен сам все понимать…

Изменив голос на сердитый и гнусавый, он пропел, точно молитву:

– Не попусти, господи, сглазить ни чернцу, ни чин-цу, ни попу, ни дьяку, ни великому грамотнику… Это – мать моя часто говаривала…

Дождь стал тише, его линии истончились, сеть их стала прозрачней – яснее видны угрюмые стволы почерневших дубов, ярче золото и зелень листвы. В дупле посветлело, обугленные стенки блестят, точно атлас, – Калинин ковыряет уголь пальцем и говорит:

– Это пастухи выжгли… Видишь – и сено натаскано, и сухой лист. Хорошая жизнь у пастуха здесь!..

Точно приготовляясь уснуть, он обнял затылок руками, воткнул подбородок между колен и замер.

Мимо нашего дерева, омывая его обнаженные корни, торопливо – светлой змеею – бежит ручей, унося красный и рыжий лист. Хорош должен быть такой лист далеко среди моря: в небе только солнце, а на синем шелке моря – одна эта красная звезда…

Мой спутник мурлычет, точно кот, какую-то песню. Мелодия знакома – «Спрятался месяц за тучку», но – я слышу другие слова:

 
Удивительная Валентина —
Вы прекрасней всех цветов!
 
Рейтинг@Mail.ru