bannerbannerbanner
Мандолина капитана Корелли

Луи де Берньер
Мандолина капитана Корелли

5. Человек, который сказал «нет»

Премьер-министр Метаксас обреченно сгорбился в любимом кресле на вилле Кисирия и горько задумался над двумя невообразимыми проблемами своей жизни: «Что мне делать с Муссолини?» и «Что мне делать с Лулу?» Трудно понять, какая была непредсказуемее и болезненнее, но обе, хоть и в неравной степени, связаны с личной жизнью и политикой. Метаксас достал дневник и записал: «Этим утром я попытался наладить отношения с Лулу. До определенного момента все шло хорошо, но потом мы снова совершенно разругались. Она просто не понимает меня. Я знаю точно, кто ее подстрекает и затем предает. Я даже забыл о встрече с британским министром. Я оставался с ней до полудня. Мне так жаль ее. Несчастная девочка! Лулу, Лулу, дочь моя любимая! Мы бросились друг к другу в объятья и вместе рыдали над нашей судьбой».

Он никогда не мог разобраться, где правда в слухах о Лулу; казалось, Афины гудят, обсуждая легенды невероятнее историй о Зевсе в древние времена. Рассказывали о полицейском, потерявшем свои брюки и фуражку: и то, и другое потом нашли на верхушке фонарного столба. Была история о молодом человеке с «бугатти» и диких поездках в Пирей, и еще одна – о ее участии в английской игре под названием «сардинки»: что-то вроде пряток, в которой водящие втискиваются в то же место, где остальные прячутся; кажется, Лулу обнаружили в шкафу в каком-то сложном переплетении с молодым человеком. Некоторые говорили, что она курит опиум и напивается вдребезги пьяной. Она знала все эти быстрые американские танцы, вроде танго (так неизящно и вульгарно, «танец» якобы из борделей Буэнос-Айреса), квикстепа, самбы и танцев с непереводимыми идиотскими названиями, вроде джиттербага, в котором нужно неистово размахивать руками и ногами. Это весьма неприлично. Попахивает бесстыдством и невоздержанностью. Молодые люди так впечатлительны и столь склонны к причудам и модам незрелых цивилизаций, вроде Америки, так не расположены к порядку и к достоинству, что сопровождают естественное чувство amour propre[32]. Что же делать? Она всегда все отрицала или, еще хуже, отметала его беспокойство, смеясь и отмахиваясь. Видит бог, молодость бывает однажды, но в ее случае «однажды» – это слишком часто.

И она открыто отрицала и оспаривала его политику в обществе, прикосновение Иуды. Вот это и ранило так сильно – эта демонстрация дочерней нелояльности. Она говорила, что любит его. Он знал, что и в самом деле любит, – но почему же тогда высмеивает его Национальную молодежную организацию? Почему смеется шуткам о его маленьком росте? Почему она такая индивидуалистка, черт побери? Неужели она не понимает, что быть этакой повесой в юбке – значит, ставить под вопрос все то, чего он желает для Греции. Ну как он может бичевать плутократов, когда его собственная дочь общается и резвится с худшими из них? Как может рекомендовать дисциплину и самопожертвование?

Слава богу, он надел намордник на прессу, потому что у каждого журналиста в стране имеется любимая «история про Лулу». Слава богу, его министры слишком благоразумны, чтобы упоминать об этом, слава богу, его еще уважают, несмотря на эту заразу. Но это не мешает людям, вроде Грацци, масляно улыбаться и спрашивать: «А как поживает ваша дорогая дочурка Лулу? Говорят, она маленькая озорница? Ах, вот как нам, отцам, приходится страдать!» Разве может он не слышать эти смешки и шепотки? Что он управляет всей Грецией, но не может управиться с собственной дочерью? Кажется, даже Тайная полиция слишком обескуражена всем этим, чтобы докладывать о ее эскападах в деталях. Говорят, собирая вечеринки, хозяева умоляют гостей: «Не приводите Лулу!» Печаль и стыд слишком велики, чтобы их вынести.

Спокойствие сосен и яркий белый свет прожекторов снаружи будто сговорились: ощущение, что он стал узником за собственными железными воротами, стало только острее; он выполнил требования классической трагедии и создал обстоятельства, чтобы самому попасть в ловушку. Вся Греция сократилась до этой псевдовизантийской виллы с буржуазной мебелью по той простой причине, что он держит судьбу и честь любимой страны на ладони. Он взглянул на свои руки и подумал, что они маленькие, как и он сам. На мгновение ему захотелось, чтобы он сделал выбор раньше, ушел в отставку с пенсией полковника и спокойно проводил дни в каком-нибудь безвестном уголке, где можно безупречно жить и умереть.

Мысли о смерти приходили в последнее время довольно часто, поскольку он чувствовал: тело стало его подводить. Ничего особенного – никаких угрожающих симптомов: просто он ощущал, что обессилел и готов умереть. Он знал, что такая отрешенная и покорная печаль, такое безропотное спокойствие охватывают тех, кто стоит на пороге смерти; и эта отрешенность, это спокойствие росли в нем, а обстоятельства принуждали собрать силу, целеустремленность и благородство, каких прежде ему не требовалось никогда. Иногда он хотел передать бразды правления в другие руки, но знал, что судьба выбрала его главным действующим лицом трагедии и у него нет иного выбора – только стиснуть рукоять меча и нести его. «Так много я должен был сделать», – подумал он, и вдруг ему стало ясно, что жизнь могла бы принести больше радости, если бы только тридцать лет назад он знал, какой диагноз ему поставит врач в казавшемся тогда далеким будущем, что медленно, но злобно разворачивалось перед ним и становилось неизбежным, тяжелым и нестерпимым настоящим. «Если бы я прожил свою жизнь с сознанием этой смерти, все было бы по-другому».

Он перенесся мыслями к невероятным превратностям своей карьеры и подумал, проявит ли история к нему милосердие. Долгий путь от Прусской военной академии в Берлине; казалось, это было не с ним – тогда он учился восхищаться тевтонским чувством порядка, дисциплины и серьезности, теми качествами, которые теперь старался по капле влить своей родной земле. Он даже ввел самую первую грамматику народного языка и сделал ее обязательной в школах, исходя из теории, что изучение грамматики развивает логическое мышление и, следовательно, обуздает дикий, безответственный индивидуализм греков.

Он вспомнил фиаско Великой войны, когда Венизелос хотел присоединиться к союзникам, а король желал остаться нейтральным. Как он убеждал их, что Болгария воспользуется удобным случаем для вторжения, если Греция присоединится; как благородно отказался от поста начальника Генштаба, как благородно воспринял ссылку. Лучше не вспоминать попытку переворота 1923 года. И сейчас казалось, что Болгария в своих стараниях заполнить образовавшийся после турок вакуум может действительно вторгнуться, ухватившись за возможность, на этот раз предоставленную Италией.

Он вспомнил забастовку рабочих табачной фабрики в Салониках – двенадцать убитых. Это было его поражением. Воспользовавшись беспорядками, он уговорил короля приостановить действие конституции, чтобы помешать коммунистам; убедил короля назначить его премьер-министром, несмотря на то что был лидером крайне правого крыла партии в стране. Но почему же он сделал это? «Метакса, – сказал он себе, – история скажет, что это был оппортунизм, что ты не смог добиться успеха демократическими средствами. Не найдется никого, кто скажет правду от моего имени, а правда в том, что это был кризис и наша демократия была слишком изнеженной, чтобы справиться с ним. Легко говорить, как должно было быть, – труднее признать неумолимую силу необходимости. Я был воплощением необходимости, только и всего. Не будь меня, был бы кто-то другой. По крайней мере, я не допустил никакого германского влияния, хотя, видит бог, они чуть не захватили экономику. По крайней мере, я сохранил связи с Британией; по крайней мере, я старался объединить славу Средневековья и древних цивилизаций в новую силу. Никто никогда не сможет сказать, что я действовал, не заботясь о Греции. Греция была моей верной единственной женой. Возможно, история запомнит меня как человека, запретившего чтение погребальной речи Перикла[33] и оттолкнувшего от себя крестьянство тем, что ввел ограничения на число коз, которые уничтожали наши леса. О господи, возможно, я был всего лишь нелепым маленьким человечком.

Но я сделал что мог, я сделал все, чтобы подготовиться к этой войне, которой все еще пытаюсь избежать. Я построил железные дороги и укрепления, я призвал резервистов, я подготовил людей выступлениями, я продолжал политику дипломатии, когда это уже становилось смешным. Пусть история скажет, что я был человеком, который сделал все возможное для спасения родной земли. Все кончается смертью».

Но нет сомнения в том, что он слишком одержим чувством истории, тем, что на него возложена миссия спасителя. Не может быть никого другого – он единственный, кто может взять греческую нацию за шкирку и тащить, пиная и увещевая, к нужным воротам. Он – врач, который вынужден делать больно, зная, что после проклятий и протестов пациентов настанет время и благодарные возложат на него венец. Он всегда делал то, что считал правильным, но, возможно, в итоге им двигало тщеславие, простая и постыдная мания величия.

Однако теперь он понимал, что душа его брошена в пламя, а характер испытывается в очаге судьбы. Станет ли он спасителем Греции? Или тем, кто мог спасти Грецию, но не спас? Или тем, кто не мог спасти Грецию, но приложил величайшее усилие, чтобы спасти ее честь? Вот что это – превыше всего вопрос личной и национальной чести, потому что главное, чтобы Греция прошла через это испытание без единого обвинения в низости. Когда солдаты убиты, а страна опустошена и разрушена, только честь выживает и выдерживает испытание. Именно честь вдохнет жизнь в мертвое тело, когда минуют смутные времена.

 

Ну не парадоксально ли, что судьба так насмехалась над ним? Разве не избирал он для себя такие роли, как «Первый крестьянин», «Первый рабочий», «Отец нации»? Разве не окружал себя напыщенными атрибутами современного фашиста? «Режим 4 августа 1936 года», «Третья Эллинская Цивилизация должна перекликаться с Гитлеровским Третьим Рейхом». Национальная молодежная организация проводила парады, размахивала знаменами так же, как и гитлерюгенд. Разве не презирал он либералов, коммунистов, парламентаризм так же, как их презирали Франко, Салазар, Гитлер и Муссолини? Разве не сеял он вражду между левыми, согласно учебнику? Что могло быть легче при их нелепой фракционности и стремлении предать друг друга, обосновывая это ложным сознанием и любым из избытка предлогов об идеологической нечистоте? Разве не осуждал он плутократию? Разве не знала Тайная полиция точный запах и химический состав любого подрывного пердежа в Греции?

Так почему же международные братья покинули его? Почему Риббентроп шлет ему успокаивающие заверения, которым нельзя верить? Почему Муссолини организует инциденты на границе и дипломатические тупики? Что случилось? Как получилось, что он, ловя течение времени, достиг таких высот, только чтобы обнаружить, что стоит лицом к лицу с величайшим в современной истории отечества кризисом; кризисом, созданным теми самыми людьми, которых он считал учителями и образцами для подражания? Не парадоксально ли, что сегодня он может положиться только на британцев – парламентариев, либералов, демократов и плутократов?

Премьер-министр Метаксас записал на листе бумаги различия между собой и другими. Он не расист. Этого мало. Его поразила мысль, казалось бы, совершенно очевидная: другие желали империй и создавали их, а он всегда хотел лишь объединения всего греческого народа. Он хотел Македонию, Кипр, острова Додеканес и, даст бог, Константинополь. Он не желал Северной Африки, как Муссолини, или целого мира, как Гитлер.

Поэтому, возможно, другие смотрели на него и считали, что в нем нет тщеславия, нет стремления к величию, а это указывает на отсутствие той необходимой для Übermensch[34] «воли к власти»; он – пудель среди волков. В новом мире, где сильнейшие имеют право господствовать, потому что они сильнейшие, где сила – показатель естественного превосходства, где естественное превосходство дает моральное право подразделять другие нации и меньшие племена, он – аномалия. Он хотел только своей нации. Таким образом, Греция стала естественной мишенью. Метаксас написал слово «пудель», а потом зачеркнул его. Он посмотрел на два слова – «расизм» и «империя».

– Они думают, что мы низшие, – пробормотал он, – они хотят втащить нас в свою империю.

Отвратительно и оскорбительно, невыносимо. Он соединил эти два слова скобкой и написал рядом «НЕТ». Поднялся и подошел к окну взглянуть на мирные сосны. Облокотился на подоконник и задумался о величественном неведении этих дремлющих деревьев, посеребренных луной. Потом вздрогнул и выпрямился. Он принял решение; будут еще одни Фермопилы. Если три сотни спартанцев могли противостоять пяти миллионам храбрейших персов, чего же сможет добиться он с двадцатью дивизиями против итальянцев? Если б только подготовиться к ужасному и бесконечному одиночеству смерти было так же легко. Если б только так же легко можно было найти общий язык с Лулу.

6. L’omosessuale (2)

Я, Карло Пьеро Гуэрсио, свидетельствую, что в армии я нашел свою семью. У меня есть отец и мать, четыре сестры и три брата, но семьи у меня не было с начала половой зрелости. Мне приходилось жить среди них тайно, как прокаженному, скрывающему свою болезнь. И не их вина, что моя жизнь стала трагедией. Мне приходилось танцевать с девушками на праздниках, флиртовать с ними на школьном дворе и во время вечерних passeggiata на piazza[35]. Я был вынужден отвечать бабушке, когда она спрашивала, на какой девушке я хотел бы жениться и кого бы мне хотелось – сыновей или дочерей. Мне приходилось с восхищением слушать приятелей, описывающих замысловатости женских половых органов, я должен был научиться рассказывать невероятные истории о том, что сам делал с девушками. И я выучился быть более одиноким, чем это вообще возможно.

В армии велись те же непристойные разговоры, но это был мир без женщин. Для солдата женщина – воображаемое существо. Позволительно быть сентиментальным к матери, но и только. Для других случаев существуют шлюхи в солдатских борделях, вымышленные или неверные подружки, оставшиеся дома, или девушки, которым свистят на улице. Я не женоненавистник, но вы должны понять, что для меня общество женщин болезненно, потому что напоминает мне о том, чем я не являюсь, но мог быть, если бы Господь не сунул нос в утробу моей матери.

Вначале мне очень повезло. Меня послали в Албанию, а не в Абиссинию или Северную Африку. Там не было настоящих боев, и мы блаженно забывали о том, что Дуче может отдать приказ о захвате Греции. Более вероятным казалось, что нас скорее впутают в историю с югославами и что они окажутся такими же никчемными и трусливыми, как албанцы. Общеизвестно, что югославы ненавидят друг друга больше, чем любого иностранца или захватчика.

Скоро стало ясно, что повсюду хаос. Только я устроился и завел друзей в одной части, как мною «пополнили» другую, а потом перевели еще в одну. У нас почти не было транспорта, и нас заставляли маршировать от югославской границы к греческой и обратно по прихоти высшего командования. Кажется, я побывал в семи частях, прежде чем окончательно устроился в дивизии «Джулия». Греческая кампания потерпела провал по множеству причин, и одна из них – личный состав перебрасывали с места на место так часто, что не было возможности развить хоть какое-то esprit de corps[36]. Вначале у меня просто не было времени, чтобы завести себе друга – Ионафана для Давида.

Я наслаждался ежесекундным пребыванием в дивизии «Джулия». Никакой гражданский не поймет радости быть солдатом. Это непреложный факт. А еще – и речь здесь не о сексе – солдаты начинают любить друг друга; это такая любовь – и снова речь не о сексе, – которую не с чем сравнить в гражданской жизни. Все молоды и сильны, переполнены жизнью и все вместе – в дерьме. Постепенно узнаешь любой оттенок настроения друг друга; знаешь наверняка, что сейчас кто-нибудь скажет; точно знаешь, кто и сколько будет смеяться и какой именно шутке; можешь определить в темноте на ощупь, чье это лицо; угадать, чье снаряжение висит на спинке стула, хотя оно такое же, как у всех; можешь сказать, чья щетина в умывальнике; знаешь наверняка, кто махнет морковь на картошку, пачку сигарет на пару носков, открытку с Сиеной на карандаш. Привыкаешь к открытости друг перед другом, ничто не скрывается. Если желания совпадают.

Мы все были молоды. Никогда мы не будем красивее, никогда не станем тощее и сильнее, никогда не будем снова так брызгаться в воде, никогда больше не почувствуем себя такими непобедимыми и бессмертными. Мы могли проходить маршем по пятьдесят миль в день, распевая походные и непристойные песни, идя строевым или просто шагая в ногу, а на наших шлемах взметались блестящие черные петушиные перья. Мы могли, пьяные как сапожники, отлить вместе на колеса полковничьей машины; не стыдясь, справить большую нужду в присутствии друг друга; могли читать письма друг друга, и казалось, что мать каждого солдата пишет всем нам; мы могли под проливным дождем всю ночь копать траншею в каменистой земле и уйти на рассвете, даже не поспав в ней; на боевых стрельбах могли втихаря бросаться минометными минами в кроликов; мы могли купаться голые и прекрасные, как Феб, и кто-то указывал на чей-нибудь член и спрашивал: «Эй ты, почему не сдал в оружейку?» – а мы все смеялись и не придавали этому никакого значения, и кто-нибудь еще говорил: «Смотри, чтобы не произошел выстрел по халатности», а объект шутки отвечал: «Не дождешься!»

Мы были новы и прекрасны, мы любили друг друга больше, чем братья, – наверняка. Все портило одно – никто из нас не знал, для чего мы находимся в Албании, никто не имел ни малейшего представления о том, что мы восстанавливаем Римскую империю. Часто мы дрались с членами фашистских легионов. Они были хвастливые, никудышные и тупые, а многие из нас были коммунистами. Никто не против умереть за благородное дело, но нас преследовало не имевшее разумного объяснения ощущение, что любить жизнь бессмысленно. На мой взгляд, мы были как гладиаторы, готовые выполнить свой долг, готовые быть стоиками, но вечно сбитые с толку. Граф Чиано играл в гольф, Муссолини вел вендетту с кошками, а мы находились в не обозначенной на карте дыре, попусту тратя время, пока оно все не вышло и нас не бросили в плохо управляемый бой против народа, который сражался, как бог.

Я не циник, но я знаю точно, что история – это пропаганда победителей. Знаю, что если мы выиграем войну, появятся потрясающие рассказы о зверствах британцев, напишут целые тома, чтобы показать неизбежность и справедливость нашего дела, соберут неопровержимые доказательства, чтобы раскрыть тайный сговор еврейских плутократов, в массовых захоронениях на окраинах Лондона обнаружат горы костей. Равно, я знаю, противоположное будет иметь место, если победят британцы. Я знаю, Дуче разъяснил, что греческая кампания стала убедительной победой Италии. Но он там не был. Он не знает, как это было. Он не знает, что безусловная правда в том, что история должна состоять только из анекдотов о пойманных в нее людишках. Ему следует знать: правда в том, что мы несли тяжелые потери, пока из Болгарии не подошли немцы. Он никогда не признает этого, потому что «правда» принадлежит победителям. Но я был там, и я знаю, что происходило в моей доле войны. Эта война стала для меня жизненным опытом, сформировала весь мой образ мыслей; я никогда не испытывал более глубокого личного потрясения. Война стала тяжелейшей и сокровеннейшей трагедией моей жизни. Она уничтожила мой патриотизм, изменила мои идеалы, заставила сомневаться в самом понятии долга, она ужаснула и опечалила меня.

Сократ сказал, что гений трагедии – такой же, как и гений комедии, но его высказывание остается необъясненным, потому что люди, которым он это говорил, либо спали, либо были пьяны. Вроде тех штучек, которые аристократы говорят друг другу на вечеринках; но я могу спокойно доказать, что это – правда, просто рассказав о том, что происходило во время той кампании в Северной Греции.

Позвольте мне начать с того, что я, Карло Пьеро Гуэрсио, вступив в дивизию «Джулия», влюбился в молодого женатого капрала, который принял меня как своего лучшего друга, совсем не подозревая, что всецело населяет мои лихорадочные сны. Его звали Франческо, он был из Генуи – с абсолютным генуэзским выговором и любовью к морю, от которой в Эпире никакого проку. Несомненно, ему следовало служить во флоте, но перекошенная логика времени постановила, чтобы он пошел добровольцем на флот, был направлен в карабинеры, а очутился в армии. Он прибыл через Альпийский полк, полк берсальеров, не считая двух дней у гренадеров.

Абсолютно красивый мальчик. Его гладкая кожа была смуглее моей, такая бывает у южан, а сам – стройный и ладный. Помню, у него было только три волоска посередине груди, а ноги – совершенно гладкие. Можно было видеть каждый мускул его тела, и меня особенно занимали те, что бывают видны только у ладно скроенных людей, – параллельные дорожки мышц на предплечьях и по краям живота, изгибающиеся к паху. Он был похож на изящное худощавое животное с кошачьей грацией, в котором чувствуется огромная, небрежная сила.

 

Больше всего меня привлекало его лицо. Черная непослушная прядь падала ему на глаза. Они были очень темные, скулы выдавались, как у славянина. Широкий рот, губы сложены в постоянную иронично-кривоватую усмешку, а этрусский нос почему-то имел легкую горбинку. Руки у него были крупные, с тонкими приплюснутыми пальцами, и я слишком легко мог себе представить, как они скользят по моему телу. Я раз видел, как он поправлял маленькое звено тончайшей золотой цепочки, и могу поручиться, что пальцы его обладали всей безукоризненной точностью вышивальщика. Ногти были такими изящными, какие только можно вообразить.

Понятно, что нам, солдатам, часто приходилось в той или иной ситуации обнажаться в присутствии друг друга, и я узнал и запомнил до последней черточки каждую часть его тела; но я протестую против обвинений в извращенности и непристойности, которые могут выдвинуть против моей памяти, и оставляю эти воспоминания себе. Для меня в них нет непристойности, они драгоценны, изысканны и чисты. В любом случае, никто не узнает, что они значат. Они – для личного музея, который каждый из нас содержит в мыслях и куда не допускаются даже эксперты или европейские венценосцы.

Франческо был запальчивым, смешным и абсолютно непочтительным острословом. Он не скрывал, что не уважает никого, и веселил нас, изображая петушиные ужимки Дуче и фиглярское пруссачество Адольфа Гитлера. Он мог представить жесты и интонации Висконти Праска и произнести речь в его манере – полную непомерного оптимизма, диких планов и подобострастных ссылок на иерархию. Франческо, всеобщего любимца, абсолютно не заботило, что он не получает никакого повышения по службе. Он подобрал полевого мышонка и назвал его Марио; часть времени мышонок жил у него в кармане, но когда мы выступали на марш, то обычно видели, как Марио высовывает усики из ранца и умывает мордочку. Ел он кожуру фруктов и овощей и ужасно любил кожу. На верхней части моего ботинка до сих пор осталась круглая дырочка.

Солдаты не знали почти ничего о том, что происходит у начальства. Мы получали столько приказов и контрприказов, что со временем перестали выполнять их вообще, зная, что их почти сразу же должны отменить. Албания была чем-то вроде летнего лагеря без удобств, и мы предполагали, что эти приказы преследовали единственную цель – попытаться занять нас делом – и не имели серьезного значения.

Однако, оглядываясь назад, понимаешь, что конечной целью был захват Греции; знаки этого были повсюду, если бы мы только их замечали. Прежде всего – эта пропаганда о Средиземноморье, мол, это «Mare Nostrum»[37], а также то, что все наше дорожное строительство, считавшееся благодеянием албанцам, не производило ничего, кроме автострад в направлении греческой границы. Во-вторых, войска начали распевать строевые песни неизвестного происхождения и анонимного авторства со словами, вроде «Мы выйдем к Эгейскому морю, захватим Пирей и, если все будет хорошо, возьмем и Афины». Мы поносили греков за предоставление убежища тарабарскому королю Зогу, а газеты были полны сообщениями о том, что британцы якобы атаковали наши корабли из греческих территориальных вод. Я говорю «якобы», потому что сегодня не верю, будто это действительно происходило. У меня есть приятель на флоте, который говорил, что, насколько ему известно, мы не потеряли ни одного корабля.

Я также не верю больше в историю о том, что греки убили Даута Хоггию. Думаю, это сделали мы сами и постарались обвинить греков. Ужасно, что я так говорю, потому что видно, насколько я утратил патриотическую веру, но дело в том, что я знаю теперь взгляд греков на эти события – узнал от dottore[38] Янниса, когда пришел к нему с нарывающим ногтем на ноге. Оказывается, этот Хоггия вовсе не был албанским патриотом-ирредентистом. Он был приговорен к двадцати годами за убийство пяти мусульман, кражу скота, разбой, вымогательство, покушение на убийство, грабеж, ношение запрещенного оружия и изнасилование. А нас старались одурачить, чтобы мы считали такого человека мучеником. Нам не говорили, что греки арестовали двух албанцев за убийство этого человека и ждали просьбы об их выдаче. Как бы то ни было, я поражаюсь сейчас, как вся итальянская нация могла быть столь наивной: какое нам было дело до албанцев, когда мы только что захватили их страну и всем стало ясно, что их интересует только одно – убивать друг друга. Те двое, что убили «патриота» Хоггию, вероятно, отравили его, а затем отрезали ему голову, что, по албанским меркам, еще мягко.

Множество вещей заставило меня утратить веру, но я предам бумаге событие, касавшееся Франческо и меня, и оно ясно показывает, что войну начала наша сторона, а не греки. Если войну выиграем мы, эти факты наверняка никогда не выйдут на свет, потому что все записи будут изъяты. Но если мы проиграем, может быть шанс, что мир узнает правду.

Достаточно трудно жить в согласии с самим собой, когда ты – сексуальный отщепенец, но еще тяжелее, когда по долгу службы совершаешь самые отвратительные и мерзкие поступки. Я часто вижу сейчас знаки надвигающейся смерти, и ниже вы найдете мои признания вины, за которую священник уже отпустил мне грех, но она никогда не будет прощена ни греками, ни семьями итальянских солдат, кого это коснулось.

32Подобающей любви (ит.).
33Метаксас установил диктатуру, а Перикл (ок. 490–429 до н.э.), афинский стратег, политик и полководец, способствовавший расцвету демократии в Афинах, в своей речи выступал с демократических позиций.
34Сверхчеловека (нем.).
35Прогулок на площади (ит.).
36Здесь: чувство товарищества (фр.).
37«Наше море» (ит.).
38Доктор (ит.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru