bannerbannerbanner
Серебряный век. Жизнь и любовь русских поэтов и писателей


Серебряный век. Жизнь и любовь русских поэтов и писателей

 
…Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы…
 
 
А за спиной была пустыня
И где-то станция Джанкой…
И тихо золотилась дыня
Под Вашей длинною рукой.
 
 
Так, драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря.
 
 
И новые зажгутся лу́ны,
И лягут яростные львы —
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
 

Замужество раскрепостило Цветаеву – ей хочется нравиться, и она стала уделять больше внимания внешнему ввиду, чего раньше не было… В письме одному из своих адресатов она пишет: «Завтра будет готово мое новое платье – страшно праздничное: «ослепительно-синий атлас с ослепительно-красными маленькими розами. Не ужасайтесь! Оно совсем старинное и волшебное. Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить! Я сейчас под очарованием костюмов. Прекрасно – прекрасно одеваться вообще, а особенно – где-нибудь на необитаемом острове, – только для себя!»

ПРИМЕЧАНИЕ.

А вот отрывок из воспоминаний Валентины Перегудовой, с которой Марина Цветаева когда-то училась вместе в гимназии. Этот текст относится к более позднему периоду жизни Цветаевой, но он хорошо демонстрирует те перемены, которые произошли в Марине.

<…> Однажды (было это, по-моему, в конце 1916 года, может быть – 1915-го) шла я по Борисоглебскому переулку и увидела немного впереди себя небольшую веселую компанию, среди которой была женщина, оживленно что-то рассказывавшая своим спутникам. Я шла быстрее этой компании и вскоре приблизилась к ней. И вдруг… знакомый-знакомый голос с таким, когда-то милым мне, небольшим дефектом в произношении (не сумею его охарактеризовать)… Да ведь это Марина! – подсказало мне екнувшее сердце. Вторгнуться в незнакомую компанию мне не позволило мое пансионское воспитание, и я быстро обогнала ее и оглянулась, чтобы увидеть лицо женщины. Это действительно была Марина, но какая Марина! Я увидела знакомое мне лицо, но без очков (она мне всегда очень нравилась, когда снимала очки), очень похорошевшее, веселое и, я сказала бы, какое-то озорное. Она, жестикулируя, что-то весело рассказывала, и кругом дружно смеялись. Полная какого-то смятенья и волнения, я пошла своей дорогой, стараясь воспроизвести в памяти только что поразившую меня картину. Марина, но совсем, совсем другая: в красном пальто с пелериной, отделанной по краям мехом, в такой же шапочке, в модных туфлях на высоких каблуках, с свободной и легкой походкой. Все это я разглядела, еще когда шла позади нее. Да неужели это та самая Марина, так мало раньше занимавшаяся своей внешностью, всегда скромно и даже немного небрежно одевавшаяся и издевавшаяся в пансионе над девочками, рассказывавшими, захлебываясь от восхищения, о виденных ими на ком-то «туалетах»? Настолько резок был контраст между прежней Мариной и вновь увиденной, что эта встреча навсегда запечатлелась в моей памяти со всеми подробностями. Сразу мелькнула мысль: Марина полюбила кого-то, в ней проснулась женщина, желающая нравиться. <…>

Но вместе с тем, с этой жаждой всех дорог, как и в юности – неотступно и неотвязно были мысли о смерти. О том, что та – всегда рядом… И был протест против этого непреложного порядка вещей. Протест, который переливался в стихи… Жажда любви – как источника творчества и жизни вообще – постепенно привела Марину к увлечениям и влюбленностям на стороне. Как-то она писала: «Любишь свое. В чужих влюбляешься…» Одно из первых увлечений вне брака было чувство к брату мужа – Пете Эфрону. Марина как бы пробовала расширять круг близких…

 
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
 
 
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
 
 
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня,
И будет все – как будто бы под небом
И не было меня!
 
 
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
 
 
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
 
 
– К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви…
 

В 1914 году Сергей по состоянию здоровья заканчивал гимназию в Феодосии. Праздник волшебства продолжался. И любимый Коктебель, и Феодосия. Рядом – только самые близкие. Сережа и Ася…

М.И. Цветаева – Е.Я. и В.Я. Эфрон

Феодосия, 9-го февраля 1914 г., понедельник

Милая Лиля и Вера,

У нас весна, – вчера ходили без пальто. Чудный теплый ветер, ослепительное море, ослепительные стены домов.

С<ережа> недавно начал заниматься с гимназическим французом, к<отор>ый живет за городом. Целый ряд довольно безобразных и громадных вилл почти на самом берегу, отделенном от улицы узкой полоской железной дороги. Мы с Асей почти каждый раз ходим провожать С<ережу> и каждый раз не знаем, что делать с этой непередаваемой красотой вечернего моря и вечернего неба над ним. <…>

Что есть любовь? И чем любовь является для Марины? Она пытается ответить на этот вопрос хотя бы себе… В письме к Василию Розанову от 7 марта 1914 года пишет:

«Долго, долго, – с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню – мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили.

Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это – любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, – мне этого не нужно. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтет мне березу. – Это моя формула».

Дальше она пишет о муже следующее:

«Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 ½ года – Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренно. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.

В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.

Мать его урожденная Дурново.

Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю.

Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни.

Отсюда – безнадежность, ужас старости и смерти. Полная неспособность природы – молиться и покоряться. Безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить.

Все, что я сказала – правда.

Может быть, Вы меня из-за этого оттолкнете. Но ведь я не виновата. Если Бог есть – Он ведь создал меня такой! И если есть загробная жизнь, я в ней, конечно, буду счастливой. <…>

Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-ти лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t°, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет. <…>

В начале июня 1914 года Марина написала стихотворение, посвященное мужу.

С.Э.

 
Я с вызовом ношу его кольцо!
– Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —
Его чрезмерно узкое лицо
Подобно шпаге.
Безмолвен рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
 
 
Он тонок первой тонкостью ветвей.
Его глаза – прекрасно-бесполезны! —
Под крыльями раскинутых бровей —
Две бездны.
 
 
В его лице я рыцарству верна.
– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
 

Очень скоро любовь к мужу будет проходить серьезное испытание. Ухудшается здоровье Сережиного брата – Пети Эфрона. Он в больнице и шансов на выздоровление практически нет. У Марины рождается сильное чувство к брату мужа. Что это? Любовь? Жалость? Желание скрасить последние дни больному. Марина часто ходит в больницу, дежурит у постели. В письме к Петру от 14 июля 1914 года пишет:

Мальчик мой ненаглядный!

Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет.

Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.

Мальчики! Вот в чем моя любовь.

Чистые сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери!

Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: «Люблю обоих, любите оба – навек!»…

О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь к Вам даст Вам силы <…>

Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели <…>

В конце июля Петр Эфрон умирает. И – взрыв творчества – растет цикл стихов, посвященных Петру Эфрону, в одном из писем к которому она призналась: «Вы первый, кого я поцеловала после Сережи».

 

Что было дальше? Временная передышка. Но разбуженный вулкан творчества требовал все новых и новых увлечений, ведь после них рождались такие прекрасные стихи… Следующий роман был еще более возмутителен и шокировал современников. Ведь Марина влюбилась в женщину, поэтессу Софью Парнок.

Можно себе представить, что испытывал при этом ее муж, Сергей Эфрон. Он страдал молча, не унижая Марину скандалами или выяснениями отношений. Марина ему была дана судьбой – раз и навсегда… И он, как рыцарь, оставался верен ей всю жизнь.

В марте 1915 года он поступает на службу санитаром в Отдел санитарных поездов Всероссийского земского союза. 187-й поезд, куда его определили, курсировал по маршруту Москва – Белосток – Москва. В письме к своей сестре Лиле он просит ее быть поосторожней с Мариной, так как «она совсем больна сейчас». Он мучительно беспокоится за Алю, «громадное место занимает сейчас она в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость, и сейчас без Али ей будет несносно». Далее идут слова, которые многое объясняют: «Мне вообще страшно за Коктебель». Он боится этого места, зная, как легко там зарождаются романы и к каким иногда судьбоносным последствиям они приводят.

Но и Марина тревожится за Сергея. Лиле Эфон она сообщает в письме:

«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, он мне родной, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь. <…> Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце все совмещает…»

Маринино сердце вмещало все: и ад, и рай, и грех, и святое чувство к мужу и дочери…

А Сергей Эфрон рвется на фронт, но его останавливает – страх за Марину.

В ноябре 1915 года он поступает актером в Камерный театр. Продолжает учебу в университете. Супруги не собираются разводиться, они – вместе, несмотря ни на что. Что было в его душе – можно только догадываться.

Марина знакомится и увлекается Осипом Мандельштамом, после – объектом ее страсти станет Тихон Чурилин. Любовь для Марины не то, что вкладывают в это понятие большинство людей. Во всяком случае это не физическая страсть в ее воплощении. И уж точно – не только она. Для Марины физическое – уступка божественному и вечному. В письме к молодому критику А. Бахраху спустя годы она признается, что значит для нее физическая близость с мужчиной: «…самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что – руки опускаются, не узнаешь: Вы ли?».

Для Марины Цветаевой любовь – это душа, Психея.

 
Не самозванка – я пришла домой,
И не служанка – мне не надо хлеба.
Я – страсть твоя, воскресный отдых твой,
Твой день седьмой, твое седьмое небо.
 
 
Там, на земле, мне подавали грош
И жерновов навешали на шею.
– Возлюбленный! Ужель не узнаешь?
Я ласточка твоя – Психея!
 

«Есть, очевидно, иной бог любви, кроме Эроса, – Ему служу» – такую формулу вывела она (из «Записных книжек»).

Марина не считала себя обычной женщиной, понимая и осознавая, что она – иная.

И уже на закате жизни она признается: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце – хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги».

Какая печальная и точная фраза!

Но возвращаясь к тому времени… Сергей Эфрон собирается идти добровольцем и подает прошение на имя ректора Московского университета об увольнении, что приводит Марину в ужас. Страх и беспокойство за мужа охватывают ее с новой силой:

«Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить <…>

P.S. Сережа страшно тверд, и – это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».

Сергей Эфрон забрал прошение, но данный факт показывает, насколько он был измучен сложившейся ситуацией и как хотел самоустраниться (что он и делал всегда в таких случаях.) И предоставить Марине свободу.

Но несмотря на все увлечения – расстаться с мужем немыслимо… Ведь он – ее верный рыцарь и последняя надежда в самые сложные и трудные моменты жизни.

 
Я пришла к тебе черной полночью,
За последней помощью.
Я – бродяга, родства не помнящий,
Корабль тонущий.
 

12 мая 1916 года Сергей Эфрон зачислен на строевую службу. В промежутке между зачислением и началом службы супруги поехали в Коктебель. К Максу.

В письме к Лиле Эфрон Марина пишет:

«Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. <…> Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни – бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, – даже о завтрашнем дне…»

…Проволочка с документами дает еще одну передышку. Но напряжение, возникшее между супругами, все-таки дает о себе знать. Марина с Алей находятся в Александрове и в Москве, Сергей сбегает в Коктебель, видимо, желая отдохнуть ото всех.

24 января 1917 года Сергея Эфрона зачислили в 1-й Подготовительный учебный батальон и направили в Нижегородскую распределительную школу прапорщиков. В феврале он прибыл в Петергоф и его зачислили во 2-ю роту юнкером.

Февральскую революцию и Марина и Сергей восприняли без восторга, очевидно смутно понимая – к чему она ведет. Приближалась дата выпуска, и Сергей Эфрон был намерен отправиться на фронт, однако понимая, как это известие будет воспринято его женой. «Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…»

13 апреля 1917 года Марина родила вторую дочку. Ирину. Здоровье у нее с самого начало было слабым, роды у Цветаевой проходили трудно, температура держалась несколько недель. Что касается Сергея, то на фронт он не попал, а в августе его направили в запасный полк, который нес службу в Кремле. В конце сентября Цветаева уезжает в Крым. Одна. Ее сестра Анастасия, жившая в то время в Феодосии, недавно потеряла двух самых близких людей – второго мужа Маврикия Минца и младшего сына. Марина хочет поддержать ее. Но только ли в том была причина? Литературовед Ирма Кудрова, выдвигает собственную гипотезу – из-за сильного увлечения Никодимом Плуцер-Сарна – для того чтобы в разлуке остудить чувства… В октябре Цветаева возвращается домой; в поезде ее застает весть об Октябрьской революции.

В последний день октября она выезжает домой и в поезде узнает об Октябрьском перевороте и о боях в Москве.

«Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы – есть, раз я Вам пишу! <…> А главное, главное, главное – Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для Вас неважно, потому что я все это с первого часа знала!

Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака. <…>

Я сейчас не даю себе воли писать, но тысячу раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город? <…>

А если я войду в дом – и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? Может быть, и дома уже нет? У меня все время чувство, что это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.

Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот, Сереженька.

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».

Сергей воюет с большевиками в Москве, чудом остается жив, и Марина увозит его в Коктебель. Она возвращается в Москву, так как в Коктебеле она была одна, без детей (привезти дочерей Вера Эфрон, которую Марина просила об этом, не смогла).

А уже в декабре Сергей Эфрон окажется в Новочеркасске, в рядах Добровольческой армии. Он командируется в Москву – для формирования Московского полка, и там, в Москве, происходит его последнее перед долгой разлукой свидание с женой. По следам этого свидания Марина пишет пронзительнейшее стихотворение:

 
На кортике своем: Марина —
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
 

С.Я. Эфрон – М.И.Цветаевой

26 октября 1918 г.

Коктебель

Дорогая, родная моя Мариночка,

Как я не хотел этого, какие меры против этого не принимал – мне все же приходится уезжать в Добровольческую Армию.

– Я Вас ожидал в Коктебеле пять месяцев, послал за это время Вам не менее пятнадцати писем, в которых умолял Вас как можно скорее приехать сюда с Алей. Очевидно, мои письма не дошли либо Ваши обстоятельства сложились так, что Вы не смогли выехать. Все, о чем Вы меня просили в письме – я исполнил. Я ожидал Вас здесь до тех пор, пока это было для меня возможно. У меня не было денег – я, против своего обыкновения, занимал у кого только можно, чтобы только дотянуть до Вашего приезда. Занимать больше не у кого. Денег у меня не осталось ни копейки. Кроме этого, и ждать-то Вас у меня теперь нет причин – Троцкий окончательно закрыл границы и никого из Москвы под страхом смертной казни не выпускают. <…>

– Вернее всего, что Добровольческая Армия начнет движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие – это даст мне возможность увидеть Вас.

– Но может случиться, что я попаду против своего желания в отряд, двигающийся в другом направлении. Тогда не приходите в ужас, ежели среди войск, вступивших в Москву, меня не будет. Это значит, что я нахожусь в данный момент в другом месте.

– Макс Вам все расскажет о моей жизни в Коктебеле. Он мне очень помог во время моего пребывания здесь. <…>

– Теперь о главном. Мариночка, – знайте, что Ваше имя я крепко ношу в сердце, что бы ни было – я Ваш вечный и верный друг. Так обо мне всегда и думайте.

Моя последняя и самая большая просьба к Вам – живите.

Не отравляйте свои дни излишними волнениями и ненужной болью.

Все образуется и все будет хорошо.

При всяком удобном случае – буду Вам писать.

Целую Вас, Алю и Ириночку.

Ваш преданный

<Вместо подписи – рисунок льва>

Началась длительная разлука с мужем, когда Марина ничего о нем не знала: жив ли, умер ли… В те годы она создает стихотворный цикл «Лебединый стан», посвященный Белому движению.

Жизнь Цветаевой в послереволюционной Москве: сложная, трудная, как у многих в то время. Голод, разруха, безденежье… Смерть младшей дочери Ирины (при этом у нее мысль – как она оправдается перед мужем?). Отчаяние и жизнь на краю – не могли перебить ее чувств к мужу, к тому, что «над», поверх все барьеров, привязанностей и дружб. То единственное и высокое, что вечно и неоспоримо. И это несмотря на любовные романы, дружбу с актерами Второй и Третьей студий Художественного театра, среди которых был и Юрий Завадский – Маринино увлечение.

 
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по` льду, и кольцом на стеклах, —
 
 
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец – чтоб всем было известно! —
Что ты любим! любим! любим! – любим! —
Расписывалась – радугой небесной.
 
 
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В века́х со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала – имя…
 
 
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях.
 

Она гнала мысли о его смерти. Хотя иногда все же проскальзывало сомнение, что им удастся увидеться здесь – на земле:

 
    Твои…… черты,
Запечатленные Кануном.
Я буду стариться, а ты
Останешься таким же юным.
 
 
    Твои…… черты,
Обточенные ветром знойным.
Я буду горбиться, а ты
Останешься таким же стройным.
 
 
Волос полуденная тень,
Склоненная к моим сединам…
Ровесник мой год в год, день в день,
Мне постепенно станешь сыном…
Нам вместе было тридцать шесть,
Прелестная мы были пара…
И – радугой – благая весть:
……… – не буду старой!
 

(цикл «Разлука», 9)

 

Сергей Эфрон был в это время в турецком городе Галлиполи в страшных условиях, в которых находились оставшиеся в живых солдаты и офицеры Белой гвардии.

В марте 1921 года за границу уезжал Илья Эренбург, и Цветаева умоляла его найти мужа. Эренбург обещал выполнить просьбу, увозя с собой письмо Цветаевой к мужу.

Мой Сереженька!

…Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы – и лбом – руками – грудью отталкиваю то, другое. Не смею. – Вот все мои мысли о Вас. <…> Быт, – все это такие пустяки! Мне надо знать одно – что Вы живы.

А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!

Мне трудно Вам писать, но буду, п.ч. 1/1000000 доля надежды: а вдруг? Бывают же чудеса! <…>

– Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л<ет> проживу – все равно – я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: – Навек. – Никого другого.

– Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, – нет на Земле второго Вас, это для меня роковое. <…>

Илье Эренбургу удалось узнать, что Сергей Эфрон жив и находится в Константинополе. Он написал об этом Марине. И полетело письмо Сергея Яковлевича – в Москву.

– Мой милый друг – Мариночка,

– Сегодня я получил письмо от Ильи Г<ригорьевича>, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости. – До этого я имел об Вас кое-какие вести от К<онстантина>Д<митриевича>, [но вести эти относились к осени, а минувшая зима была такой трудной].

Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. <…>

Радость моя, за все это время ничего более страшного (а мне много страшного пришлось видеть), чем постоянная тревога за Вас, я не испытал. Теперь будет гораздо легче – в марте Вы были живы.

– О себе писать трудно. Все годы, что мы не с Вами – прожил, как во сне. Жизнь моя делится на две части – на «до» и «после». «До» – явь, «после» – жуткий сон, хочешь проснуться и нельзя. Но я знаю – явь вернется <…>.

И письмо Марины:

Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то – во всяком случае – каменеют. Только что получила Ваше письмо. Закаменела. – Последние вести о Вас, после Э<ренбурга>, от Аси: Ваше письмо к Максу. Потом пустота. Не знаю, с чего начать. – Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…

Известие о том, что Сергей жив, вызвало у Марины восторг, который отразился – как всегда – в стихах. Грусть сменяется ликованием:

 
Жив и здоров!
Громче громов —
Как топором —
Радость! <…>
 
 
Стало быть, жив?
Веки смежив,
Дышишь, зовут —
Слышишь? <…>
 
 
Мертв – и воскрес?!
Вздоху в обрез,
Камнем с небес,
Ломом
 
 
По голове, —
Нет, по эфес
Шпагою в грудь —
Радость!
 

Марина собирается к мужу… В мае 1922 года они с Алей покинули Россию, еще не зная, что им предстоит через много лет вернуться на родину. Супруги встретились в Берлине. Это была очень счастливая встреча. Вскоре они все вместе соединились в Праге, где Сергей уже учился в Карловом университете. И казалось бы, что жизнь снова налаживается, но тут новая «катастрофа» – неожиданно вспыхнувшая любовь Марины. Сергей был сдержанным человеком и не привык откровенно делиться наболевшим. Но в этот раз душевный надлом был так силен, что он все-таки выплеснул его. И приступал к этому письму-исповеди долго, потому что в предыдущем письме о своих проблемах сказал Волошину глухо, не раскрываясь. Только обмолвился, что «твое письмо пришло в очень черную для меня минуту (м. б. чернее у меня в жизни не было). Сейчас моя жизнь сплошная растрава и я собираю все силы свои, чтобы выпрямиться».

Что же послужило причиной «катарсиса», как называет этот назревший конфликт в семье Сергей Яковлевич? И почему все сплелось в такой сложный противоречивый узел, который было невозможно разрубить одним махом?

Речь шла о сильном чувстве, которое Марина испытывала к его другу – Константину Родзевичу. Может быть, это было самой сильной земной любовью Цветаевой. К мужу она испытывала совсем другие чувства. Более возвышенные и очищенные от земных «примесей».

Благодаря этому роману появились две прекрасные поэмы: «Поэма Горы» и «Поэма Конца». Марина рвалась, страдала и металась от любовника к мужу. И об этом честно и прямо Эфрон написал Волошину.

С.Я. Эфрон – М.А. Волошину

<Декабрь 1923 г.> <В Коктебель>

Дорогой мой Макс,

Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, к<отор>ому я мог бы сказать все – конечно Ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость М<арины>, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в к<отор>ый она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.

М<арина> – человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к<отор>ом появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше дольше.

Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить М<арину> в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине> я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап – для меня и для нее самый тяжкий – встреча с моим другом по К<онстантино>полю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, к<отор>ый долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.

Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.

Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь – я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину> бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя не вырвав последней соломинки, за которую она держится.

Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство. <…>

Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, к<отор>ые прошли на твоих глазах, я жил м<ожет> б<ыть> более всего М<арин>ой. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru