bannerbannerbanner
Ее величество Любовь

Лидия Чарская
Ее величество Любовь

Глава III

Четвертые сутки не умолкает канонада. Пользуясь подоспевшими резервами, австрийцы укрепились при их помощи у переправ. Трехъярусные траншеи громят тяжелыми дальнобойными орудиями наступающие по пятам за ними авангарды русских. Неприятельский арьергард находится почти в тесном соприкосновении с наседающими на него передовыми полками преследователей.

К одному из таких полков принадлежит и кавалерийский энский полк, выдвинувшийся вперед с одной батареей и несколькими ротами стрелковой пехоты, занявшей недавно еще покинутая позиции спешно бегущего неприятеля.

Четвертая сутки не умолкают неприятельские орудия занявшие выгодные позиции невдалеке от переправы, желтые «чемоданы» то и дело падают в черте расположения русского авангарда, поместившегося в линии окопов под прикрытием леса. Вдали, в нескольких верстах отсюда, как огромный костер; пылает галицийское селение. Его подожгли своими снарядами австрийцы, отчасти из мести жителям, заподозренным в отношениях с русскими, отчасти для удобства, дабы в качестве пылающего факела она могла сослужить им службу гигантского прожектора. Теперь, благодаря этому пожару, ночью почти светлее, нежели днем, и неприятельские гаубицы, мортиры и пулеметы могут безнаказанно разить круглые сутки по нашим позициям. Взрывая воронкою землю, выворачивая с корнями деревья, срезая их на стволу, летят «чемоданы», неся с собою смерть, быть может, многим защитникам окопов лесной линии. С отвратительными воем взрываются вспышки шрапнели, и их розоватые облачка красиво расплываются в небесах. Трещат пулеметы жужжать, как пчелы, пули, то и дело между оглуши тельными грохотами орудий сухо звучать короткие ружейные залпы и снова зловеще воет шрапнель.

Энский кавалерийский полк занимает небольшой лесной фольварк, принадлежащий мелкому галицийскому помещику. Подальше от опушки находятся окопы нашей стрелковой цепи; еще дальше, на холмах за болотом, скрываются батареи. В помещичьем фольварке все опустошено и разграблено австрийцами, как говорится, «на совесть». Обезумевший от отчаяния помещик мечется по двору и пустынному дому и каждому встречному офицеру и нижнему чину в который раз уже рассказывает все свое несчастье.

– Было тихо мирно. Туда шли – ничего не тронули; оттуда бежали – под видом реквизиции все унесли, разграбили, опустошили, да еще с цинизмом оправдывались: «Не мы возьмем, – все равно возьмут русские, на то и война». Но я знаю русских; русские – не мародеры, за все платят, ничего не берут даром. А тут свои же все, что было, взяли: лошадей, коров, теплое платье, ковры, все. К счастью, я жену и детей к сестре в Краков отравил, а то бы до смерти напугали их.

Он не может говорить спокойно, оп весь дрожать.

Его глаза блуждают, как у безумного; его волосы всклочены, и голова, поседевшая в одну ночь, трясется. Куда он денется теперь, разоренный, нищий? Где приклонить голову?

Вечером, пробравшись в опустевшую комнату дома, гостеприимно предложенная им русским, он снова начинает в который раз уже рассказывать о своем несчастье. Офицеры слушают его охотно и с сочувствием.

И от этого сочувствия тает что-то в истерзанном мукою сердце.

– Проклятая война! Будь проклят «тот», начавший ее! Неужели союзники, покорив этого безумца, не найдут ему нового острова Святой Елены, где бы он мог в заточении постичь наконец все огромное зло, содеянное им?

Офицеры слушают с волнением. Они видят, как сжимаются кулаки седого человека, каким бешенством загораются его глаза.

– А Франц-Иосиф? – напоминает чей-то молодой голос.

– Господь, прости старому императору! – осеняет себя владелец фольварка католическим крестом. – Он уже стар совсем, дряхл, несчастный император, и по слабости своей дал себя обойти этому демону, погубить ни за что свою армию, пошатнуть свой трон.

Вечер. Холодно и сыро в лесу, но в помещичьем доме еще непригляднее, еще холоднее. Затопили печи; однако, через выбитый снарядами окна вытягивается все скопившееся было здесь тепло. Денщики кое-где раздобыли на ужин оставшиеся от разгрома продукты и хлопочут с чаем.

А канонада все не утихает, все грохочет по-прежнему. Вот с оглушительным шумом плюхнулся поблизости дома снаряд. Привязанная к молодой липе лошадь не успела издать короткое предсмертное ржанье и вместе с липой исчезла с лица земли, оставив после себя жалкие остатки мяса, костей и крови.

– Это черт знает что такое наконец! Долго ли мы будем служить мишенью этим подлецам? И ведь ударить на них нельзя, на тех, что у моста, близ которая стоят их проклятая гаубицы! Ведь, пока доберешься до них, они преблагополучно удерут по мосту, а их дьявольские батареи перебьют нас всех, как куропаток, – горячился высокий, худощавый ротмистр с короткой немецкой фамилией фон Дюн, за которую он страдал теперь самым чистосердечным, самим искренним образом.

– Разумеется, удерут, – подхватил молоденький мальчик, корнет Громов, недавно только выпущенный из кавалерийского училища.

– Ну, положим! – и ротмистр болезненно прищурился, потому что новый снаряд ударил где-то совсем близко, и с грохотом обвалилась часть стены занимаемая ими дома.

– Опять! Слышите? Что тебе, Дмитров? – обратился он к выросшему на пороге вахмистру.

– Так что, ваше высокоблагородие, двоих сейчас из нашего эскадрона опять насмерть, – отрапортовал кавалерист.

– Кого? – коротко бросил фон Дюн щурясь.

– Так что взводного Сакычева и Иванова третьего.

– Георгиевского кавалера?

– Так точно.

Глубокий вздох вырвался из груди фон Дюна.

– Жаль, искренно жаль!.. Храбрецы были, как и все наши, – произнес он отрывисто дрогнувшими губами.

Молоденький Громов быстро перекрестился мелкими крестиками у себя под грудью. Это он делал неизменно при каждой новой убыли из рядов полка, который любил какой-то фанатичной, исключительно-страстной любовью, какой может только любить свою избранницу еще очень юный и полный нетронутой силы и чистоты человек.

– Удивительные нахалы, право, – входя в столовую фольварка, где сидели за столом офицеры-однополчане, бодро произнес Анатолий Бонч-Старнаковский, – удивительные нахалы! И откуда у них столько наглости нашлось? Угостили мы их, кажется, на славу. Отступили они в беспорядке, бежали, как свиньи, по всему фронту, с позволения сказать, и вдруг – бац! – остановка, задержка. Откуда ни возьмись, подкрепление как из-под земли выросло, и палят себе вовсю теперь и днем, и ночью. Держатся и палят, палят и держатся! Черти!

– Час тому назад из штаба дивизии адъютант прикатил на автомобиле. Прошел к командиру. Что-то будет дальше? – вынырнув из-за спины Анатолия, вставил плечистый, полный, богатырская сложения штаб-ротмистр князь Гудимов.

– Однако, это становится интересным, господа! Может быть, дадут новые инструкции? А то сил нет бездействовать дальше и только слушать эту дурацкую музыку, – горячился Громов.

– Терпение, малюточка! – усмехнулся Гудимов, – терпение! Ведь здесь не петроградские салоны и подкрепившегося неприятеля разбить – это вам не за барышнями ухаживать в гостиной. Тут горячкой ничего не возьмешь, малюточка!

«Малюточка» вспыхнул и весь нахохлился от этих слов, как молодой петушок.

– Господин штаб-ротмистр, я, кажется, не дал повода думать о себе, как о салонном шаркуне, негодном ни для чего другого, – краснея до ушей, разгорячился он.

– О, нет, Боже сохрани! – искренним порывом вырвалось у князя. – И мне жаль, если вы именно так поняли меня, голубчик. Вы – храбрец и герой, не раз уже доказали это на деле и, несмотря на молодость, успели зарекомендовать себя в боях с самой лучшей стороны. И сам я, ничего большого не прошу у судьбы, как того, чтобы мой Володька (вы ведь знаете моего мальчугана?) сделался когда-нибудь впоследствии хоть отчасти похожим на вас, – совершенно серьезно заключил ротмистр.

– Благодарю за лестное мнение, Василий Павлович! – и «малюточка», как прозвали за юный возраст корнета Громова товарищи-однополчане, покраснел теперь уже совсем по иной причине.

Его тонкие и красные, как у большинства семнадцати-восемнадцатилетних подростков, пальцы незаметно погладили пушок над верхней губой, отдаленный намек на будущие усы.

В эту минуту к находившимся в столовой офицерам присоединился еще один. Его узкие глаза искрились, губы улыбались. Он махал зажатыми в пальцах несколькими конвертами и возбужденно кричал:

– Письма, господа, письма! Фон Дюн, тебе… Князенька, и тебе тоже имеется, и тебе, Толя, есть тоже. А Громову открытка с хорошенькой женщиной. Берегись, малюточка! Пропадешь без боя, если будешь продолжать в этом роде.

– Давай, давай сюда, нечего уж!

Анатолий первый бросился к Луговскому и почти вырвал у него из рук конверт.

Знакомый, быстрый, неровный почерк. О, милые каракульки, милая небрежная манера писать! Но какое короткое письмо! Что это значить?

Он быстро пробежал строки и побледнел от радости, словно в нежные объятья заключившей сердце.

– Никс, пойди сюда, пойди сюда, Николай!

Когда Луговской приблизился к нему, поблескивая смеющимися глазами, Анатолий весь искрился счастьем, указывая ему на письмо.

– Ну, что такое? Создатель ты мой, что у тебя сейчас за глупая, за счастливая рожа!

– Может быть… я не знаю. Да, да, я счастлив, Никс. Пойми: она здесь и любить меня!

– Где здесь? Что такое? Ты, кажется, бредишь, миленький!

– Брось свой юмор, Луговской! Друг мой, она здесь – понимаешь? – всего в каких-нибудь двадцати верстах отсюда, и ждет меня… И просить увидеться… Только на минутку… только на минутку хотя бы. Пойми!.. И я поеду, Никс, конечно, поеду. Мы все равно бездействуем, стоим на месте и раньше завтрашнего утра не двинемся вперед. А к утру я буду обратно… Задолго до восхода буду уже здесь. Моя Коринна домчит меня в два часа туда и обратно. Боже мой! Да говори же, отвечай и посоветуй мне что-нибудь, Николай!

Анатолий стал сейчас, как безумный. Какое лицо у него, какие глаза! И тонкие пальцы, как клещи, стиснувшие письмо, сейчас дрожать.

 

Луговской тонко улыбнулся. В его глазах сверкает юмор.

– Вот чудачище, право! Да что мне еще советовать тебе, когда ты все сам уже решил и помимо моих советов?

– Да, ты прав, Никс. Конечно, решил и теперь бегу просить командира о двухчасовой отлучке.

– Ну, вот видишь!

– Послушай, Николай: ведь это – счастье? Да?

– По-видимому так, хотя я и не знаю, что привело тебя в такое состояние.

– Любовь, Колька, любовь! Она любит меня… Пойми пойми, Никс! Я теперь готовь буду горы сдвинуть с места, – и Анатолий так сжал руками талью Луговского, что тот чуть не вскрикнул в голос.

– Сумасшедший, пусти!.. Гора я тебе, что ли? Их и сдвигай, коли есть охота, а я не мешаю, и меня оставь. Терпеть не могу щекотки!

Но Анатолий только махнул рукой и отошел в сторону. Здесь он тщательно разгладил смявшуюся бумажку и принялся читать письмо вторично.

«Я не могу больше молчать, маленький Толя! – стояло в неровно набросанных строках. – Думайте обо мне, что хотите, но я должна видеть Вас, сказать Вам. Я приехала сюда с транспортом белья и теплых вещей и сейчас нахожусь только в двадцати верстах от Ваших позиций. Дальше меня не пустят. Приходится вызвать Вас сюда. Сделайте все возможное, чтобы прискакать хоть на минуту. Я должна сказать Вам, глядя в глаза честно и прямо, что я люблю Вас, маленький Толя, что я – Ваша. Зина».

Глава IV

Давно отпили чай, съели все, что можно было съесть на бивуаке, и, кто как мог и где мог, стали устраиваться на ночь. Во дворе фольварка окопались солдаты. В глубоких рвах прятались они от неприятельских снарядов вместе с лошадьми. Это было много безопаснее, нежели оставаться в доме, куда главным образом и метили австрийские «чемоданы», шрапнель и пулеметы. Короткие осенние сумерки быстро и неуловимо переходили в ночь. Но и ночью здесь было светло, как днем, от пылающего гигантским костром селения, которое ярко освещало скрытый группою деревьев фольварк.

– Господа, немыслимо больше оставаться в доме, – сурово произнес фон Дюн, когда новый «чемодан» с грохотом и воем разорвался позади окопов, обдавая людей его эскадрона осколками и землей.

Кого-то задело таким осколком, и он со стоном опустился на траву; другой, как лежал, так и остался лежать, приникнув лицом к земле.

– Готовь… еще один готов… И Бог знает, скольких они перебьют еще, пока не скомандуют нам в атаку! – чуть слышно прошептал, незаметно крестясь, юный Громов, и лицо его с игравшим на нем отблеском пожара казалось полным трагизма в этот момент.

– Командир, господа, сам командир идет. Авось что-нибудь новенькое услышим, – произнес князь Гудимов, наклоняя голову, над которой в тот же миг прожужжало несколько пуль.

Действительно, своей типичной кавалерийской походкой с развальцем приближался командир части. За ним следовал адъютант-кавказец с горячими и печальными глазами грузина. Высокий, коренастый генерал с моложавым лицом быстро шагал вдоль линии окопов, негромко здороваясь с солдатами и не обращая внимания на ложившиеся кругом снаряды. Солдаты также негромко, но радостно отвечали на приветствие. Командира любили за «человечность» и беззаветную храбрость. Офицеры окружили начальника и двигались за ним.

– Что, господа, неважная позиция? Гм… гм… приходится переносить неприятности. Ничего, скоро обойдется. Получены инструкции, господа. Завтра поздравляю с наступлением. Но прежде необходимо вызвать охотников, чтобы взорвать вот этот мост, дабы пресечь им путь, – беря из рук адъютанта карту района и указывая на одну точку пальцем, отрывисто и веско бросает генерал.

– Наконец-то! – вырвался у фон Дюна с облегченным вздохом, а юный Громов чуть не подпрыгнул на месте.

– Осмеливаюсь спросить ваше превосходительство, кого вы командируете? – спросил Гудимов, и его темные глаза сверкнули.

Генерал тонко улыбнулся.

– Господа, не хочу скрывать от вас, поручение крайне опасно, почетно и ответственно в одно и то же время. Блестящее выполнение плана повлечет за собой несомненную награду, неудача же, малейший промах могут стоить смельчакам жизни. Поэтому, господа, прошу бросить жребий между собою; ни отличать, ни обижать никого не хочу. Необходимо нарядить одного офицера и пять нижних чинов. Кого именно, выберите сами или киньте жребий. Вы что-нибудь желаете сказать мне, господин корнет? – живо обратился генерал в сторону Анатолия, вытянувшегося пред ним в струнку.

– Так точно… то есть… никак нет, ваше превосходительство. Теперь не время… После жребия, если разрешите.

– Ну, конечно, конечно, – произнес генерал, окидывая ласковым взглядом офицера, которого ценил за безукоризненную службу в мирное время и за лихую отвагу на войне.

Бонч-Старнаковский вспыхнул от удовольствия. Этот ласковый тон начальства уже многое обещал ему. Там, за окопами, ждала его уже оседланная Коринна, темно-гнедая красавица-кобыла, а он знал быстроту этих тонких, точеных ног своей любимой лошади, знал, что в какой-нибудь час она домчит его за расположение штаба, где его ждет Зина, его Зина, его, его, его!

«Капризная, злая, милая, прекрасная! Я же знал, предчувствовал, что в конце концов ты будешь моею! – ликовало все в душе молодого офицера, и его сердце стучало, как молот в груди. – Теперь на жеребьевку скорее, а там айда, туда, к ней, к милой!»

Конечно, Анатолий очень не прочь был выполнить это трудное поручение, от которого зависел завтрашний успех наступления, и с восторгом пошел бы с другими пятью смельчаками, но если бы это было в другой раз… Ведь Зина ждет, зовет… Она всего в двадцати верстах сей час от него, в эти минуты! И каждый миг дорог, каждая секунда у него на счету.

– Тольчик, ты что это задумался, братец, да еще под снарядами? Невыгодная как будто позиция для раздумья и грез! Не годится, братец ты мой, мечтать под пулями, – и Никс Луговской, весь красный от зарева пожара, улыбнулся Бонч-Старнаковскому дружественной улыбкой.

– Господа, я написал билетики и бросаю в фуражку, – крикнул князь Гудимов, вырывая из своей записной книжки одну страничку за другой. – Кому идти – написано кратко: «С Богом», остальные билетики пустые. Малютка, встряхните хорошенько фуражку и подходите! Прошу, господа!

Все окружили юного корнета и протянули руки к бумажкам.

Анатолий спокойно развернул свой билетик, и легкий возглас изумления вырвался у него из груди.

– Мне, – произнес он не то радостно, не то смущенно.

– Счастливец! – с завистью, чуть не плача, выкрикнул юный Громов.

– Черт возьми, это называется везет! – хлопнув себя по колену, проворчал князь Гудимов.

Луговской отвел в сторону все еще продолжавшего стоять в нерешительности, с развернутой бумажкой в руке, Анатолия.

– Послушай, если Зинаида Викторовна, действительно, тебя и… ты понимаешь… я всегда смогу заменить тебя, – произнес он так тихо, что другие офицеры не могли его ни в каком случае услышать.

– Благодарю тебя, Никс, – ответил Анатолий, – от души благодарю, но я перестал бы уважать себя, если бы свое личное, маленькое, собственное дело поставил выше того бесценного, святого, на которое позвала меня судьба. Я – прежде всего солдат, Николай, и, где дело идет об успехе, хотя бы и частичном, нашей армии, там ни любви, ни женщине нет места. Ну, а теперь иду, благо Коринна оседлана, а люди уже по всей вероятности готовы в путь. Готовы, Вавилов? – обратился он с вопросом к вахмистру, почтительно ожидавшему приказаний невдалеке.

– Так точно, готовы, ваше высокоблагородие.

– Ну, а кого ты выбрал, братец? Нашего эскадрона, небось?

– Так точно, нашего. Сам я да Сережкин взводный, Пиленко, Никитин и доброволец напросился, ваше благородие, заодно с нами.

– Какой доброволец?

– А к командиру барин приехамши. Во второй эскадрон назначили. Дюже просился и его захватить в дело.

– Вольноопределяющийся?

– Никак нет, доброволец. Видать, что из господ, не иначе.

– Да как же ты его так сразу? И не испытал, каков он в деле может быть?

– Так что евонный эскадронный, ротмистр Орлов, приказали просить ваше высокоблагородие, чтобы…

– Ну, коли так, то ладно; давай нам и твоего добровольца. А сам ротмистр Орлов где сейчас?

– Они у командира, сейчас только пришли.

– Ладно! Зови людей и подавай Коринну!

– Слушаю-с, ваше высокоблагородие.

Какое-то новое и радостное волнение охватило сейчас Анатолия. Точно такое же чувство ожидания скорой и близкой радости наполнило все его существо, как то, которое он испытывал, отправляясь еще мальчиком со своими родителями к пасхальной заутрене. Тогда, в те далекие, давно минувшие годы, он, маленький Толя, знал: вот подъедут в экипаже к церкви, войдут в храм он, родители, сестры, нарядные, возбужденные по-праздничному, и услышит он, как запоют «Христос Воскресе» на клиросе, и мгновенно ликующая, почти блаженная радость затопить его умиленную душу. А дома ждут уже пасхальный стол, разговенье, поздравление, подарки. А сейчас что ждет его теперь там, в этом близком, но неведомом будущем? Что он может ожидать от жуткого, опасного предприятия, которое так же легко несет с собою гибель, как и неувядающие лавры, награду храбрецам? Так почему же в груди у него такая сладкая, тонкая, до боли острая радость?

Теперь он уже не думает о Зине, о грядущей возможности повидаться с нею. Как он далек от неё сейчас, от своих мыслей о ней, еще за минуту до этого пылавших в его мозгу мощным пламенем! Теперь все его нервы, все фибры его существа тянутся к одной цели – к тому важному и серьезному делу, блестящее выполнение которого зависит только от него одного. Какая ответственность и… какое счастье!

– Николай, голубчик, – отзывает он в сторону Луговского, – на два слова.

Тот подходить с серьезным, сосредоточенным видом, немного встревоженный, но старающийся быть спокойным.

– Что, братец?

– Николай, послушай! Мы с тобой – старые, давнишние друзья, и если я не вернусь оттуда, если, ну, понимаешь, черт возьми, в конце концов все может случиться… ведь не на свадьбу же я отправляюсь сейчас. Так вот передай ей, скажи ей, Никс, что я любил ее одну и любил беззаветно.

– Ну, братец, – пробует отшутиться Луговской, но углы его губ нервически дергаются. – Я думаю, Зинаиде Викторовне будет во сто раз приятнее услышать от тебя самого столь нежное слово.

– А если убьют?

– Ну, что за ерунда! Почему непременно убьют, а не явишься за наградой, за «георгием»?

– Твоими бы устами да мед пить!

– Не мед, дружище, а шампанское. Понимэ? И за «георгия», и за будущее счастье. А теперь ступай с Богом; я не сомневаюсь в успехе.

– Ни пуха, ни пера, Бонч! По старой охотничьей присказке, бери руку на счастье. Я, говорят, в сорочке родился, – и князь Гудимов с силой встряхивает руку Анатолия.

– Возьмите меня, Старнаковский, умоляю, возьмите! – хватаясь за него холодными пальцами, шепчет Громов.

– Нельзя, малютка! Вы слыхали: командир назначил офицера и пять нижних чинов, и только.

– О, почему я не нижний чин в таком случае! – с отчаянием лепечет юноша.

– Главное, хладнокровие, – Бонч! Впрочем и хладнокровия и храбрости у тебя не занимать стать. Я всегда восторгался ими, – говорить фон Дюн, вызывая этими словами радостную улыбку на лицо Толи, который всегда уважал мнение этого серьезного, выдержанного и мужественного офицера.

– Спасибо! – и, повернувшись к сгруппировавшимся в стороне пяти кавалеристам, уже иным тоном и голосом Анатолий командует негромко: – Рысью, марш, марш!

Рейтинг@Mail.ru