bannerbannerbanner
Севастополь в августе 1855 года

Лев Толстой
Севастополь в августе 1855 года

16

Козельцов, прежде чем идти к своим офицерам, пошел поздороваться с своею ротой и посмотреть, где она стоит. Бруствера из туров, фигуры траншей, пушки, мимо которых он проходил, даже осколки и бомбы, на которые он спотыкался по дороге, –  все это, беспрестанно освещаемое огнями выстрелов, было ему хорошо знакомо. Все это живо врезалось у него в памяти три месяца тому назад, в продолжение двух недель, которые он безвыходно провел на этом самом бастионе. Хотя много было ужасного в этом воспоминании, какая-то прелесть прошедшего примешивалась к нему, и он с удовольствием, как будто приятны были проведенные здесь две недели, узнавал знакомые моста и предметы. Рота была расположена по оборонительной стенке к шестому бастиону.

Козельцов вошел в длинный, совершенно открытый со стороны входа блиндаж, в котором, ему сказали, стоит девятая рота. Буквально ноги некуда было поставить во всем блиндаже: так он от самого входа наполнен был солдатами. В одной стороне его светилась сальная кривая свечка, которую лежа держал солдатик. Другой солдатик по складам читал какую-то книгу, держа ее около самой свечки. В смрадном полусвете блиндажа видны были поднятые головы, жадно слушающие чтеца. Книжка была азбука, и, входя в блиндаж, Козельцов услышал следующее:

– «Страх… смерти врожденное чувствие человеку».

– Снимите со свечки-то, –  сказал голос. –  Книжка славная.

– «Бог… мой…» –  продолжал чтец.

Когда Козельцов спросил фельдфебеля, чтец замолк, солдаты зашевелились, закашляли, засморкались, как всегда после сдержанного молчания; фельдфебель, застегиваясь, поднялся около группы чтеца и, шагая через ноги и по ногам тех, которым некуда было убрать их, вышел к офицеру.

– Здравствуй, брат! Что, это вся наша рота?

– Здравия желаем! с приездом, ваше благородие! –  отвечал фельдфебель, весело и дружелюбно глядя на Козельцова. –  Как здоровьем поправились, ваше благородие? Ну и слава богу! А то мы без вас соскучились.

Видно сейчас было, что Козельцова любили в роте. В глубине блиндажа послышались голоса: «Старый ротный приехал, что раненый был, Козельцов, Михаил Семеныч», и т. п.; некоторые даже пододвинулись к нему, барабанщик поздоровался.

– Здравствуй, Обанчук! –  сказал Козельцов. –  Цел? –  Здорово, ребята! –  сказал он потом, возвышая голос.

– Здравия желаем! –  загудело в блиндаже.

– Как поживаете, ребята?

– Плохо, ваше благородие: одолевает француз, –  так дурно бьет из-за шанцов, да и шабаш, а в поле не выходит.

– Авось на мое счастье, бог даст, и выйдет в поле, ребята! –  сказал Козельцов. –  Уж мне с вами не в первый раз: опять поколотим.

– Ради стараться, ваше благородие! –  сказало несколько голосов.

– Что же, они точно смелые, их благородие ужасно какие смелые! –  сказал барабанщик не громко, но так, что слышно было, обращаясь к другому солдату, как будто оправдываясь перед ним в словах ротного командира и убеждая его, что в них ничего нет хвастливого и неправдоподобного.

От солдатиков Козельцов перешел в оборонительную казарму к товарищам-офицерам.

17

В большой комнате казармы было пропасть народа: морские, артиллерийские и пехотные офицеры. Одни спали, другие разговаривали, сидя на каком-то ящике и лафете крепостной пушки; третьи, составляя самую большую и шумную группу за сводом, сидели на полу, на двух разостланных бурках, пили портер и играли в карты.

– А! Козельцов, Козельцов! хорошо, что приехал, молодец!.. Что рана? –  послышалось с разных сторон. И здесь видно было, что его любят и рады его приезду.

Пожав руки знакомым, Козельцов присоединился к шумной группе, составившейся из нескольких офицеров, игравших в карты. Между ними были тоже его знакомые. Красивый худощавый брюнет, с длинным, сухим носом и большими усами, продолжавшимися от щек, метал банк белыми сухими пальцами, на одном из которых был большой золотой перстень с гербом. Он метал прямо и неаккуратно, видимо чем-то взволнованный и только желая казаться небрежным. Подле него, по правую руку, лежал, облокотившись, седой майор, уже значительно выпивший, и с аффектацией хладнокровия понтировал по полтиннику и тотчас же расплачивался. По левую руку на корточках сидел красный, с потным лицом, офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты; он шевелил беспрестанно одной рукой в пустом кармане шаровар и играл большой маркой, но, очевидно, уже не на чистые, что именно и коробило красивого брюнета. По комнате, держа в руках большую кипу ассигнаций, ходил плешивый, с огромным злым ртом, худой и бледный безусый офицер и все ставил ва-банк наличные деньги и выигрывал.

Козельцов выпил водки и подсел к играющим.

– Понтирните-ка, Михаил Семеныч! –  сказал ему банкомет. –  Денег пропасть, я чай, привезли.

– Откуда у меня деньгам быть? Напротив, последние в городе спустил.

– Как же! вздули, уж верно, кого-нибудь в Симферополе.

– Право, мало, –  сказал Козельцов, но, видимо по желая, чтоб ему верили, расстегнулся и взял в руки старые карты.

– Попытаться нешто, чем черт не шутит! и комар, бывает, что, знаете, какие штуки делает. Выпить только надо для храбрости.

И в непродолжительном времени, выпив еще три рюмки водки и несколько стаканов портера, он был уже совершенно в духе всего общества, то есть в тумане и забвении действительности, и проигрывал последние три рубля.

На маленьком вспотевшем офицере было написано сто пятьдесят рублей.

– Нет, не везет, –  сказал он, небрежно приготавливая новую карту.

– Потрудитесь прислать, –  сказал ему банкомет, на минуту останавливаясь метать и взглядывая на него.

– Позвольте завтра прислать, –  отвечал потный офицер, вставая и усиленно перебирая рукой в пустом кармане.

– Гм! –  промычал банкомет и, злостно бросая направо, налево, дометал талию. –  Однако этак нельзя, –  сказал он, положив карты, –  я бастую. Этак нельзя, Захар Иваныч, –  прибавил он, –  мы играли на чистые, а не на мелок.

– Что ж, разве вы во мне сомневаетесь? Странно, право!

– С кого прикажете получить? –  пробормотал майор, сильно опьяневший к этому времени и выигравший что-то рублей восемь. –  Я прислал уже больше двадцати рублей, а выиграл –  ничего не получаю.

– Откуда же и я заплачу, –  сказал банкомет, –  когда на столе денег нет?

– Я знать не хочу! –  закричал майор, поднимаясь. –  Я играю с вами, с честными людьми, а не с ними. Потный офицер вдруг разгорячился:

– Я говорю, что заплачу завтра; как же вы смеете мне говорить дерзости?

– Я говорю, что хочу! Так честные люди не делают, вот что! –  кричал майор.

– Полноте, Федор Федорыч! –  заговорили все, удерживая майора.–  Оставьте!

Но майор, казалось, только и ждал того, чтобы его просили успокоиться, для того чтобы рассвирепеть окончательно. Он вдруг вскочил и, шатаясь, направился к потному офицеру.

– Я дерзости говорю? Кто постарше вас, двадцать лет своему царю служит, –  дерзости? Ах ты, мальчишка! –  вдруг запищал он, все более и более воодушевляясь звуками своего голоса. –  Подлец!

Но опустим скорее завесу над этой глубокогрустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно; но одна отрада жизни в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания. На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко, –  придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела.

18

На другой день бомбардирование продолжалось с тою же силою. Часов в одиннадцать утра Володя Козельцов сидел в кружке батарейных офицеров и, уже успев немного привыкнуть к ним, всматривался в новые лица, наблюдал, расспрашивал и рассказывал. Скромная, несколько притязательная на ученость беседа артиллерийских офицеров внушала ему уважение и правилась. Стыдливая же, невинная и красивая наружность Володи располагала к нему офицеров. Старший офицер в батарее, капитан, невысокий рыжеватый мужчина с хохолком и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер и будто бы ученый, расспрашивал Володю о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью и хорошеньким личиком и вообще обращался с ним, как отец с сыном, что очень приятно было Володе. Подпоручик Дяденко, молодой офицер, говоривший хохлацким выговором, в оборванной шинели и с взъерошенными волосами, хотя и говорил весьма громко и беспрестанно ловил случаи о чем-нибудь желчно поспорить и имел резкие движения, все-таки нравился Володе, который под этой грубой внешностью не мог не видеть в нем очень хорошего и чрезвычайно доброго человека. Дяденко предлагал беспрестанно Володе свои услуги и доказывал ему, что все орудия в Севастополе поставлены не по правилам. Только поручик Черновицкий, с высоко поднятыми бровями, хотя и был учтивее всех и одет в сюртук, довольно чистый, хотя и не новый, но тщательно заплатанный, и выказывал золотую цепочку на атласном жилете, не нравился Володе. Он все расспрашивал его, что делает государь и военный министр, и рассказывал ему с ненатуральным восторгом подвиги храбрости, свершенные в Севастополе, жалел о том, как мало встречаешь патриотизма и какие делаются неблагоразумные распоряжения и т. д., вообще выказывал много знания, ума и благородных чувств; но почему-то все это казалось Володе заученным и неестественным. Главное, он замечал, что прочие офицеры почти не говорили с Черновицким. Юнкер Вланг, которого он разбудил вчера, тоже был тут. Он ничего не говорил, но, скромно сидя в уголку, смеялся, когда было что-нибудь смешное, вспоминал, когда забывали что-нибудь, подавал водку и делал папироски для всех офицеров. Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и все время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли на смех офицеры.

 

Перед обедом сменился штабс-капитан с бастиона и присоединился к их обществу. Штабс-капитан Краут был белокурый красивый бойкий офицер с большими рыжими усами и бакенбардами; он говорил по-русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского. В службе и в жизни он был так же, как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто как человек, именно оттого, что все это было слишком хорошо, –  чего-то в нем недоставало. Как все русские немцы, по странной противоположности с идеальными немецкими немцами, он был практичен в высшей степени.

– Вот он, наш герой является! –  сказал капитан в то время, как Краут, размахивая руками и побрякивая шпорами, весело входил в комнату. –  Чего хотите, Фридрих Крестьяныч: чаю или водки?

– Я уж приказал себе чайку поставить, –  отвечал он, –  а водочки покамест хватить можно для услаждения души. Очень приятно познакомиться; прошу нас любить и жаловать, –  сказал он Володе, который, встав, поклонился ему, –  штабс-капитан Краут. Мне на бастионе фейерверкер сказывал, что вы прибыли еще вчера.

– Очень вам благодарен за вашу постель: я ночевал на ней.

– Покойно ли вам только было? там одна ножка сломана; да все некому починить –  в осадном-то положении, –  ее подкладывать надо.

– Ну что, счастливо отдежурили? –  спросил Дяденко.

– Да ничего, только Скворцову досталось, да лафет один вчера починили. Вдребезги разбили станину.

Он встал с места и начал ходить; видно было, что он весь находился под влиянием приятного чувства человека, только что вышедшего из опасности.

– Что, Дмитрий Гаврилыч, –  сказал он, потрясая капитана за коленки, –  как поживаете, батюшка? Что ваше представленье, молчит еще?

– Ничего еще нет.

– Да и не будет ничего, –  заговорил Дяденко, –  я вам доказывал это прежде.

– Отчего же не будет?

– Оттого, что не так написали реляцию.

– Ах вы, спорщик, спорщик, –  сказал Краут, весело улыбаясь, –  настоящий хохол неуступчивый. Ну, вот вам назло же, выйдет вам поручика.

– Нет, не выйдет.

– Вланг, принесите-ка мне мою трубочку да набейте, –  обратился он к юнкеру, который тотчас же охотно побежал за трубкой.

Краут всех оживил, рассказывал про бомбардированье, расспрашивал, что без него делалось, заговаривал со всеми.

19

– Ну, как? вы уж устроились у нас? –  спросил Краут у Володи. –  Извините, как ваше имя и отчество? У нас, вы знаете, уж такой обычай в артиллерии. Лошадку верховую приобрели?

– Нет, –  сказал Володя, –  я но знаю, как быть. Я капитану говорил: у меня лошади нет, да и денег тоже нет, покуда я не получу фуражных и подъемных. Я хочу просить покамест лошади у батарейного командира, да боюсь, как бы он не отказал мне.

– Аполлон Сергеич-то? –  Он произвел губами звук, выражающий сильное сомнение, и посмотрел на капитана. –  Вряд!

– Что ж, откажет –  не беда, –  сказал капитан, –  тут-то лошади, по правде, и не нужно, а все попытать можно, я спрошу нынче.

– Как! вы его не знаете, –  вмешался Дяденко, –  другое что откажет, а им ни за что… хотите пари?..

– Ну, да ведь уж известно, вы всегда противоречите.

– Оттого противоречу, что я знаю, он на другое скуп, а лошадь даст, потому что ему нет расчета отказать.

– Как нет расчета, когда ему здесь по восемь рублей овес обходится! –  сказал Краут.–  Расчет-то есть не держать лишней лошади!

– Вы просите себе Скворца, Владимир Семеныч, –  сказал Вланг, вернувшийся с трубкой Краута, –  отличная лошадка!

– С которой вы в Сороках в канаву упали? А? Вланга? –  засмеялся штабс-капитан.

– Нет, да что же вы говорите, по восемь рублей овес, –  продолжал спорить Дяденко, –  когда у него справка по десять с полтиной; разумеется, не расчет.

– А еще бы у него ничего не оставалось! Небось вы будете батарейным командиром, так в город не дадите лошади съездить!

– Когда я буду батарейным командиром, у меня будут, батюшка, лошади по четыре гарнчика кушать; доходов не буду собирать, не бойтесь.

– Поживем, посмотрим, –  сказал штабс-капитан. –  И вы будете брать доход, и они, как будут батареей командовать, тоже будут остатки в карман класть, –  прибавил он, указывая на Володю.

– Отчего же вы думаете, Фридрих Крестьяныч, что и они захотят пользоваться? –  вмешался Черновицкий. –  Может, у них состояние есть: так зачем же они станут пользоваться?

– Нет-с, уж я… извините меня, капитан, –  покраснев до ушей, сказал Володя, –  уж я это считаю неблагородно.

– Эге-ге! Какой он бедовый! –  сказал Краут. –  Дослужитесь до капитана, не то будете говорить.

– Да это все равно; я только думаю, что ежели но мои деньги, то я и не могу их брать.

– А я вам вот что скажу, молодой человек, –  начал более серьезным тоном штабс-капитан. –  Вы знаете ли, что когда вы командуете батареей, то у вас, ежели хорошо ведете дела, непременно остается в мирное время пятьсот рублей, в военное –  тысяч семь, восемь, и от одних лошадей. Ну и ладно. В солдатское продовольствие батарейный командир не вмешивается: уж это так искони ведется в артиллерии; ежели вы дурной хозяин, у вас ничего не останется. Теперь вы должны издерживать, против положения, на ковку –  раз (он загнул один палец), на аптеку-два (он загнул другой палец), на канцелярию –  три, на подручных лошадей по пятьсот целковых платят, батюшка, а ремонтная цена пятьдесят, и требуют, –  это четыре. Вы должны против положения воротники переменить солдатам, на уголь у вас много выходит, стол вы держите для офицеров. Ежели вы батарейный командир, вы должны жить прилично: вам и коляску нужно, и шубу, и всякую штуку, и другое, и третье, и десятое… да что и говорить…

– А главное, –  подхватил капитан, молчавший все время, –  вот что, Владимир Семеныч: вы представьте себе, что человек, как я, например, служит двадцать лет сперва на двух, а потом на трехстах рублях жалованья в нужде постоянной; так не дать ему хоть за его службу кусок хлеба под старость нажить, когда комисьонеры в неделю десятки тысяч наживают?

– Э! да что тут! –  снова заговорил штабс-капитан. –  Вы не торопитесь судить, а поживите-ка да послужите.

Володе ужасно стало совестно и стыдно за то, что он так необдуманно сказал, и он пробормотал что-то и молча продолжал слушать, как Дяденко с величайшим азартом принялся спорить и доказывать противное.

Спор был прерван приходом денщика полковника, который звал кушать.

– А вы нынче скажите Аполлону Сергеичу, чтоб он вина поставил, –  сказал Черновицкий, застегиваясь, капитану.–  И что он скупится? Убьют, так никому не достанется!

– Да вы сами скажите, –  отвечал капитан.

– Нет уж, вы старший офицер: надо порядок во всем.

Рейтинг@Mail.ru