bannerbannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 32. Воскресение

Лев Толстой
Полное собрание сочинений. Том 32. Воскресение

XIV.

Рассчитывая поговорить отдельно с Катюшей, как он делал это обыкновенно после общего чая и ужина, Нехлюдов сидел подле Крыльцова, беседуя с ним. Между прочим, он рассказал ему про то обращение к нему Макара и про историю его преступления. Крыльцов слушал внимательно, остановив блестящий взгляд на лице Нехлюдова.

– Да, – сказал он вдруг. – Меня часто занимает мысль, что вот мы идем вместе, рядом с ними, – с кем с «ними»? С теми самыми людьми, за которых мы и идем. А между тем мы не только не знаем, но и не хотим знать их. А они, хуже этого, ненавидят нас и считают своими врагами. Вот это ужасно.

– Ничего нет ужасного, – сказал Новодворов, прислушивавшийся к разговору. – Массы всегда обожают только власть, – сказал он своим трещащим голосом. – Правительство властвует – они обожают его и ненавидят нас; завтра мы будем во власти – они будут обожать нас…

В это время из-за стены послышался взрыв брани, толкотня ударяющихся в стену, звон цепей, визг и крики. Кого-то били, кто-то кричал: «караул!»

– Вон они звери! Какое же может быть общение между нами и ими? – спокойно сказал Новодворов.

– Ты говоришь – звери. А вот сейчас Нехлюдов рассказывал о таком поступке, – раздражительно сказал Крыльцов, и он рассказал про то, как Макар рискует жизнью, спасая земляка. – Это-то уже не зверство, а подвиг.

– Сентиментальность! – иронически сказал Новодворов. – Нам трудно понять эмоции этих людей и мотивы их поступков. Ты видишь тут великодушие, а тут, может быть, зависть к тому каторжнику.

– Как это ты не хочешь в другом видеть ничего хорошего, – вдруг разгорячившись, сказала Марья Павловна (она была на «ты» со всеми).

– Нельзя видеть, чего нет.

– Как нет, когда человек рискует ужасной смертью?

– Я думаю, – сказал Новодворов, – что если мы хотим делать свое дело, то первое для этого условие (Кондратьев оставил книгу, которую он читал у лампы, и внимательно стал слушать своего учителя) то, чтобы не фантазировать, а смотреть на вещи как они есть. Делать всё для масс народа, а не ждать ничего от них; массы составляют объект нашей деятельности, но не могут быть нашими сотрудниками до тех пор, пока они инертны, как теперь, – начал он, как будто читал лекцию. – И потому совершенно иллюзорно ожидать от них помощи до тех пор, пока не произошел процесс развития, тот процесс развития, к которому мы приготавливаем их.

– Какой процесс развития, – раскрасневшись, заговорил Крыльцов. – Мы говорим, что мы против произвола и деспотизма, а разве это не самый ужасный деспотизм?

– Нет никакого деспотизма, – спокойно отвечал Новодворов. – Я только говорю, что знаю тот путь, по которому должен итти народ, и могу указывать этот путь.

– Но почему ты уверен, что путь, который ты указываешь, истинный? Разве это не деспотизм, из которого вытекали инквизиции и казни большой революции? Они тоже знали по науке единый истинный путь.

– То, что они заблуждались, не доказывает того, чтобы я заблуждался. И потом, большая разница между бреднями идеологов и данными положительной экономической науки.

Голос Новодворова наполнял всю камеру. Он один говорил, а все молчали.

– Всегда спорят, – сказала Марья Павловна, когда он на минуту затих.

– А вы сами-то как об этом думаете? – спросил Нехлюдов Марью Павловну.

– Думаю, что Анатолий прав, что нельзя навязывать народу наши взгляды.

– Ну, а вы, Катюша? – улыбаясь, спросил Нехлюдов, с робостью о том, что она скажет что-нибудь не то, ожидая ее ответа.

– Я думаю, обижен простой народ, – сказала она, вся вспыхнув, – очень уж обижен простой народ.

– Верно, Михайловна, верно, – крикнул Набатов, – дюже обижен народ. Надо, чтобы не обижали его. В этом всё наше дело.

– Странное представление о задачах революции, – сказал Новодворов и молча сердито стал курить.

– Не могу с ним говорить, – шопотом сказал Крыльцов и замолчал.

– И гораздо лучше не говорить, – сказал Нехлюдов.

XV.

Несмотря на то, что Новодворов был очень уважаем всеми революционерами, несмотря на то, что он был очень учен и считался очень умным, Нехлюдов причислял его к тем революционерам, которые, будучи по нравственным своим качествам ниже среднего уровня, были гораздо ниже его. Умственные силы этого человека – его числитель – были большие; но мнение его о себе – его знаменатель – было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы.

Это был человек совершенно противоположного склона духовной жизни, чем Симонсон. Симонсон был один из тех людей, преимущественно мужского склада, у которых поступки вытекают из деятельности мысли и определяются ею. Новодворов же принадлежал к разряду людей преимущественно женского склада, у которых деятельность мысли направлена отчасти на достижение целей, поставленных чувством, отчасти же на оправдание поступков, вызванных чувством.

Вся революционная деятельность Новодворова, несмотря на то, что он умел красноречиво объяснять ее очень убедительными доводами, представлялась Нехлюдову основанной только на тщеславии, желании первенствовать перед людьми. Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся, где эта способность высоко ценится (гимназия, университет, магистерство), имел первенство, и он был удовлетворен. Но когда он получил диплом и перестал учиться, и первенство это прекратилось, он вдруг, как это рассказывал Нехлюдову Крыльцов, не любивший Новодворова, для того, чтобы получить первенство в новой сфере, совершенно переменил свои взгляды и из постепеновца-либерала сделался красным, народовольцем. Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и эстетических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял в революционном мире удовлетворявшее его самолюбие положение руководителя партии. Раз избрав направление, он уже никогда не сомневался и не колебался и потому был уверен, что никогда не ошибался. Всё ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно. И при узости и односторонности его взгляда всё действительно было очень просто и ясно, и нужно было только, как он говорил, быть логичным. Самоуверенность его была так велика, что она могла только отталкивать от себя людей или подчинять себе. А так как деятельность его происходила среди очень молодых людей, принимавших его безграничную самоуверенность за глубокомыслие и мудрость, то большинство подчинялось ему, и он имел большой успех в революционных кругах. Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор. На соборе же должна была быть предложена составленная им программа. И он был вполне уверен, что программа эта исчерпывала все вопросы, и нельзя было не исполнить ее.

Товарищи уважали его за его смелость и решительность, но не любили. Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми, если бы мог. Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним. Так он относился теперь, на пути, к опропагандированному им рабочему Кондратьеву, к Вере Ефремовне и к хорошенькой Грабец, которые обе были влюблены в него. Хотя он принципиально и был за женский вопрос, но в глубине души считал всех женщин глупыми и ничтожными, за исключением тех, в которых часто бывал сентиментально влюблен так, как теперь был влюблен в Грабец, и тогда считал их необычайными женщинами, достоинства которых умел заметить только он.

Вопрос об отношениях полов казался ему, как и все вопросы, очень простым и ясным и вполне разрешенным признанием свободной любви.

У него была одна жена фиктивная, другая настоящая, с которой он разошелся, убедившись, что между ними нет истинной любви, и теперь намеревался вступить в новый свободный брак с Грабец.

Нехлюдова он презирал за то, что он «кривляется», как он говорил, с Масловой, и в особенности за то, что он позволяет себе думать о недостатках существующего устройства и средствах исправления его не только не слово в слово так же, как думал он, Новодворов, но даже как-то по-своему, по-княжески, т. е. по-дурацки. Нехлюдов знал это отношение к себе Новодворова и, к огорчению своему, чувствовал, что, несмотря на то благодушное настроение, в котором он находился во время путешествия, платит ему тою же монетою и никак не может побороть сильнейшей антипатии к этому человеку.

XVI.

В соседней камере послышались голоса начальства. Всё зaтихло, и вслед за этим вошел старшой с двумя конвойными. Это была поверка. Старшой счел всех, указывая на каждого пальцем. Когда дошла очередь до Нехлюдова, он добродушно-фамильярно сказал ему:

– Теперь, князь, уж нельзя оставаться после поверки. Надо уходить.

Нехлюдов, зная, что это значит, подошел к нему и сунул ему приготовленные три рубля.

– Ну, что же с вами делать! Посидите еще.

Старшой хотел уходить, когда вошел другой унтер-офицер и вслед за ним высокий, худой арестант с подбитым глазом и редкой бородкой.

– Я насчет девчонки, – сказал арестант.

– А вот и батя пришел, – послышался вдруг звонкий детский голосок, и беловолосая головка поднялась из-за Ранцевой, которая вместе с Марьей Павловной и Катюшей шила девочке новую одежду из пожертвованной Ранцевой юбки.

– Я дочка, я, – ласково сказал Бузовкин.

– Ей тут хорошо, – сказала Марья Павловна, с страданием вглядываясь в разбитое лицо Бузовкина. – Оставьте ее у нас.

– Барыни мне новую лопоть76 шьют, – сказала девочка, указывая отцу на работу Ранцевой. – Хорошая, кра-а-асная, – лопотала она.

 

– Хочешь у нас ночевать? – сказала Ранцева, лаская девочку.

– Хочу. И батю.

Ранцева просияла своей улыбкой.

– Батю нельзя, – сказала она. – Так оставьте ее, – обратилась она к отцу.

– Пожалуй, оставьте, – проговорил старшой, остановившись в дверях, и вышел вместе с унтер-офицером.

Как только конвойные вышли, Набатов подошел к Бузовкину и, потрагивая его по плечу, сказал:

– А что, брат, правда, у вас Карманов сменяться хочет?

Добродушное, ласковое лицо Бузовкина вдруг стало грустным, и глаза его застлались какой-то пленкой.

– Мы не слыхали. Вряд ли, – сказал он и, не снимая с глаз своих пленки, прибавил: – Ну, Аксютка, царствуй, видно, с барынями, – и поспешил выйти.

– Всё знает, и правда, что сменялись, – сказал Набатов. – Что же вы сделаете?

– Скажу в городе начальству. Я их обоих знаю в лицо, – сказал Нехлюдов.

Все молчали, очевидно боясь возобновленья спора.

Симонсон, всё время молча, закинув руки за голову, лежавший в углу на нарах, решительно приподнялся и, обойдя осторожно сидевших, подошел к Нехлюдову.

– Можете теперь выслушать меня?

– Разумеется, – сказал Нехлюдов и встал, чтобы итти за ним.

Взглянув на поднявшегося Нехлюдова и встретившись с ним глазами, Катюша покраснела и как бы недоумевающе покачала головой.

– Дело мое к вам в следующем, – начал Симонсон, когда-тo они вместе с Нехлюдовым вышли в коридор. В коридоре было особенно слышно гуденье и взрывы голосов среди уголовных. Нехлюдов поморщился, но Симонсон, очевидно, не смущался этим. – Зная ваше отношение к Катерине Михайловне, – начал он, внимательно и прямо своими добрыми глазами глядя в лицо Нехлюдова, – считаю себя обязанным, – продолжал он, но должен был остановиться, потому что у самой двери два голоса кричали враз, о чем-то споря:

– Говорят тебе, идол: не мои! – кричал один голос.

– Подавишься, чорт, – хрипел другой.

В это время Марья Павловна вышла в коридор.

– Разве можно тут разговаривать, – сказала она, – пройдите сюда, там одна Верочка. – И она вперед прошла в соседнюю дверь крошечной, очевидно одиночной камеры, отданной теперь в распоряжение политических женщин. На нарах, укрывшись с головой, лежала Вера Ефремовна.

– У нее мигрень, она спит и не слышит, а я уйду! – сказала Марья Павловна.

– Напротив, оставайся, – сказал Симонсон, – у меня секретов нет ни от кого, тем более от тебя.

– Ну, хорошо, – сказала Марья Павловна и, по-детски двигаясь всем телом со стороны в сторону и этим движением глубже усаживаясь на нарах, приготовилась слушать, глядя куда-то вдаль своими красивыми бараньими глазами.

– Так дело мое в том, – повторил Симонсон, – что, зная ваше отношение к Катерине Михайловне, я считаю себя обязанным объявить вам мое отношение к ней.

– То есть что же? – спросил Нехлюдов, невольно любуясь той простотой и правдивостью, с которой Симонсон говорил с ним.

– То, что я хотел бы жениться на Катерине Михайловне…

– Удивительно! – сказала Марья Павловна, остановив глаза на Симонсоне.

– …и решил просить ее об этом, о том, чтобы быть моей женой, – продолжал Симонсон.

– Что же я могу? Это зависит от нее, – сказал Нехлюдов.

– Да, но она не решит этого вопроса без вас.

– Почему?

– Потому что, пока вопрос ваших с нею отношений не решен окончательно, она не может ничего избрать.

– С моей стороны вопрос решен окончательно. Я желал сделать то, что считаю должным, и, кроме того, облегчить ее положение, но ни в каком случае не желаю стеснять ее.

– Да, но она не хочет вашей жертвы.

– Никакой жертвы нет.

– И я знаю, что это решение ее бесповоротно.

– Ну, так о чем же говорить со мной? – сказал Нехлюдов.

– Ей нужно, чтобы и вы признали то же.

– Как же я могу признать, что я не должен сделать то, что считаю должным. Одно, что я могу сказать, это то, что я не свободен, но она свободна.

Симонсон помолчал, задумавшись.

– Хорошо, я так и скажу ей. Вы не думайте, что я влюблен в нее, – продолжал он. – Я люблю ее как прекрасного, редкого, много страдавшего человека. Мне от нее ничего не нужно, но страшно хочется помочь ей, облегчить ее поло…

Нехлюдов удивился, услыхав дрожание голоса Симонсона.

– …облегчить ее положение, – продолжал Симонсон. – Если она не хочет принять вашей помощи, пусть она примет мою. Если бы она согласилась, я бы просил, чтобы меня сослали в ее место заключения. Четыре года – не вечность. Я бы прожил подле нее и, может быть, облегчил бы ее участь… – опять он остановился от волненья.

– Что же я могу сказать? – сказал Нехлюдов. – Я рад, что она нашла такого покровителя, как вы…

– Вот это-то мне и нужно было знать, – продолжал Симонсон. – Я желал знать, любя ее, желая ей блага, нашли ли бы вы благом ее брак со мной?

– О, да, – решительно сказал Нехлюдов.

– Всё дело в ней, мне ведь нужно только, чтобы эта пострадавшая душа отдохнула, – сказал Симонсон, глядя на Нехлюдова с такой детской нежностью, какой никак нельзя было ожидать от этого мрачного вида человека.

Симонсон встал и, взяв за руку Нехлюдова, потянулся к нему лицом, застенчиво улыбнулся и поцеловал его.

– Так я так и скажу ей, – сказал он и вышел.

XVII.

– А, каково? – сказала Марья Павловна. – Влюблен, совсем влюблен. Вот уж чего никогда не ожидала бы, чтобы Владимир Симонсон влюбился таким самым глупым, мальчишеским влюблением. Удивительно и, по правде скажу, огорчительно, – заключила она, вздохнув.

– Но она, Катя? Как, вы думаете, относится она к этому? – спросил Нехлюдов.

– Она? – Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. – Она? – Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.

– Так что же, исчезнуть мне? – сказал Нехлюдов.

Марья Павловна улыбнулась своей милой детской улыбкой.

– Да, отчасти.

– Как же исчезнуть отчасти?

– Я соврала; но про нее-то я хотела вам сказать, что, вероятно, она видит нелепость его какой-то восторженной любви (он ничего не говорил ей), и польщена ею, и боится ее. Вы знаете, я не компетентна в этих делах, но мне кажется, что с его стороны самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное. Он говорит, что эта любовь возвышает в нем энергию, и что эта любовь – платоническая. Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно всё-таки гадость… Как у Новодворова с Любочкой.

Марья Павловна отвлеклась от вопроса, разговорившись на свою любимую тему.

– Но что же мне делать? – спросил Нехлюдов.

– Я думаю, что надо вам сказать ей. Всегда лучше, чтобы было всё ясно. Поговорите с ней, я позову ее. Хотите? – сказала Марья Павловна.

– Пожалуйста, – сказал Нехлюдов, и Марья Павловна вышла.

Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.

То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и странным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушило исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уже не была так значительна. Было тоже, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана – жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось ненужно, и ему нужно было составлять новый план жизни. Он не успел разобраться в своих чувствах, как в отворенную дверь ворвался усиленный звук гула уголовных (у них нынче было что-то особенное), и в камеру вошла Катюша.

Она подошла к нему быстрыми шагами.

– Марья Павловна послала меня, – сказала она, останавливаясь близко подле него.

– Да, мне нужно поговорить. Да присядьте. Владимир Иванович говорил со мной.

Она села, сложив руки на коленях, и казалась спокойною, но, как только Нехлюдов произнес имя Симонсона, она багрово покраснела.

– Что же он вам говорил? – спросила она.

– Он сказал мне, что хочет жениться на вас.

Лицо ее вдруг сморщилось, выражая страдание. Она ничего не сказала и только опустила глаза.

– Он спрашивает моего согласия или совета. Я сказал, что всё зависит от вас, что вы должны решить.

– Ах, что это? Зачем? – проговорила она и тем странным, всегда особенно сильно действующим на Нехлюдова, косящим взглядом посмотрела ему в глаза. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг друга. И взгляд этот многое сказал и тому и другому.

– Вы должны решить, – повторил Нехлюдов.

– Что мне решать? – сказала она. – Всё давно решено.

– Нет, вы должны решить, принимаете ли вы предложение Владимира Ивановича, – сказал Нехлюдов.

– Какая я жена – каторжная? Зачем мне погубить еще и Владимира Ивановича? – сказала она, нахмурившись.

– Да, но если бы вышло помилование? – сказал Нехлюдов.

– Ах, оставьте меня. Больше нечего говорить, – сказала она и, встав, вышла из камеры.

XVIII.

Когда Нехлюдов вернулся вслед за Катюшей в мужскую камеру, там все были в волнении. Набатов, везде ходивший, со всеми входивший в сношения, всё наблюдавший, принес поразившее всех известие. Известие состояло в том, что он на стене нашел записку, написанную революционером Петлиным, приговоренным к каторжным работам. Все полагали, что Петлин уже давно на Каре, и вдруг оказывалось, что он только недавно прошел по этому же пути один с уголовными.

17-го августа, – значилось в записке, – я отправлен один с уголовными. Неверов был со мной и повесился в Казани, в сумасшедшем доме. Я здоров и бодр и надеюсь на всё хорошее. Все обсуживали положение Петлина и причины самоубийства Неверова. Крыльцов же с сосредоточенным видом молчал, глядя перед собой остановившимися блестящими глазами.

– Мне муж говорил, что Неверов видел привиденья еще в Петропавловке, – сказала Ранцева.

– Да, поэт, фантазер, такие люди не выдерживают одиночки, – сказал Новодворов. – Я вот, когда попадал в одиночку, не позволял воображению работать, а самым систематическим образом распределял свое время. От этого всегда и переносил хорошо.

– Чего не переносить? Я так часто просто рад бывал, когда посадят, – сказал Набатов бодрым голосом, очевидно желая разогнать мрачное настроение. – То всего боишься: и что сам попадешься, и других запутаешь, и дело испортишь, а как посадят – конец ответственности, отдохнуть можно. Сиди себе да покуривай.

– Ты его близко знал? – спросила Марья Павловна, беспокойно взглядывая на вдруг изменившееся, осунувшееся лицо Крыльцова.

– Неверов фантазер? – заговорил вдруг Крыльцов, задыхаясь, точно он долго кричал или пел. – Неверов – это был такой человек, которых, как наш швейцар говорил, мало земля родит… Да… это был весь хрустальный человек, всего насквозь видно. Да… он не то что солгать – не мог притворяться. Не то что тонкокожий, он точно весь был ободранный, и все нервы наружу. Да… сложная, богатая натура, не такая… Ну, да что говорить!… – Он помолчал. – Мы спорим, что лучше, – злобно хмурясь, сказал он, – прежде образовать народ, а потом изменить формы жизни, или прежде изменить формы жизни, и потом – как бороться: мирной пропагандой, террором? Спорим, да. А они не спорят, они знают свое дело, им совершенно всё равно, погибнут, не погибнут десятки-сотни людей, да каких людей! Напротив, им именно нужно, чтобы погибли лучшие. Да, Герцен говорил, что, когда декабристов вынули из обращения, понизили общий уровень. Еще бы не понизили! Потом вынули из обращения самого Герцена и его сверстников. Теперь Неверовых…

– Всех не уничтожат, – своим бодрым голосом сказал Набатов. – Всё на развод останутся.

– Нет, не останутся, коли мы будем жалеть их, – возвышая голос и не давая перебить себя, сказал Крыльцов. – Дай мне папироску.

– Да ведь не хорошо тебе, Анатолий, – сказала Марья Павловна, – пожалуйста не кури.

 

– Ах, оставь, – сердито сказал он и закурил, но тотчас же закашлялся; его стало тянуть как бы на рвоту. Отплевавшись, он продолжал: – Не то мы делали, нет, не то. Не рассуждать, а всем сплотиться… и уничтожать их. Да.

– Да ведь они тоже люди, – сказал Нехлюдов.

– Нет, это не люди, – те, которые могут делать то, что они делают… Нет, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да, подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся… Да. Потому что… – начал было он, но, весь красный, вдруг еще сильнее закашлялся, и кровь хлынула у него изо рта.

Набатов побежал за снегом. Марья Павловна достала валерьяновые капли и предлагала ему, но он, закрыв глаза, отталкивал ее белой похудевшей рукой и тяжело и часто дышал. Когда снег и холодная вода немного успокоили его, и его уложили на ночь, Нехлюдов простился со всеми и вместе с унтер-офицером, пришедшим за ним и уже давно дожидавшимся его, пошел к выходу.

Уголовные теперь затихли, и большинство спало. Несмотря на то, что люди в камерах лежали и на нарах, и под нарами и в проходах, они все не могли поместиться, и часть их лежала на полу в коридоре, положив головы на мешки и укрываясь сырыми халатами.

Из дверей камер и в коридоре слышались храп, стоны и сонный говор. Везде виднелись сплошные кучки человеческих фигур, укрытых халатами. Не спали только в холостой уголовной несколько человек, сидевших в углу около огарка, который они потушили, увидав солдата, и еще в коридоре, под лампой, старик; он сидел голый и обирал насекомых с рубахи. Зараженный воздух помещения политических казался чистым в сравнении с вонючей духотой, которая была здесь. Коптящая лампа, казалось, виднелась как бы сквозь туман, и дышать было трудно. Для того, чтобы пройти по коридору, не наступив или не зацепив ногою кого-нибудь из спящих, надо было высматривать вперед пустое место и, поставив на него ногу, отыскивать место для следующего [шага]. Три человека, очевидно не нашедшие места и в коридоре, расположились в сенях, под самой вонючей и текущей по швам кадкой-парашей. Один из этих людей был дурачок-старик, которого Нехлюдов часто видал на переходах. Другой был мальчик лет десяти; он лежал между двумя арестантами и, подложив руку под щеку, спал на ноге одного из них.

Выйдя из ворот, Нехлюдов остановился и, во все легкие растягивая грудь, долго усиленно дышал морозным воздухом.

76Лопоть по-сибирски – одежда.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru