bannerbannerbanner
Песнь о собаке. Лучшие произведения русских писателей о собаках

Николай Лейкин
Песнь о собаке. Лучшие произведения русских писателей о собаках

Из других купе ее поклонники обычно даже приносили для нее объедки и косточки, которые и сдавали мне (я никому из посторонних не позволял кормить Нену), детишки с моего разрешения усиленно гладили ее голову. Когда в купе приходили новые пассажиры, я строго говорил Нене – «пошла на место!» – и Нена сейчас же, грустно взглянув на меня, пряталась под скамейку, и там, в темноте, я видел, как блистали ее фосфорические глаза. Однажды, впрочем, вышла неприятность. Где-то в Западной Сибири в наше и без того уже переполненное купе влез толстый пьяный купчина и, зная, очевидно, железнодорожные правила относительно собак и желая отвоевать себе место, поднял скандал и потребовал от кондуктора, чтобы Нена немедленно была помещена в собачий вагон. Он возмутил против себя население всего вагона, и какие-то сердобольные дамы приютили Нену к себе в купе, а я несколько длинных ночных перегонов, трепеща за участь Нены, простоял в проходе возле этого дамского купе.

Здесь, за эти пять тысяч верст железнодорожного пути, я еще больше оценил поразительную способность Нены к приспособлению – для такой дикарки, какой, по существу, оставалась Нена, прожить целую неделю в трудных условиях вагонной жизни было, конечно, настоящим подвигом.

В Москве среди домашних Нена произвела фурор – они знали уже о ней по моим письмам и ждали ее. Очень скоро сделалась она любимицей дома. Днем она жила под ломберным столиком в столовой и тихо лежала там на своем коврике. Утром от каждого она получала свою порцию – 5–6 сухариков, намазанных маслом. Это было ее самым любимым лакомством, причем особенно важно было, чтобы сухарики были совсем сухие и как можно громче хрустели на зубах. Получив от каждого положенную порцию, она скромно удалялась на свой коврик.

Но если кто-нибудь забывал ее, она напоминала о себе тем, что подходила к его стулу и, виляя кончиком хвоста, резким движением царапала лапой колено сидевшего за столом – иногда она просто лишь нежно клала на колени свою голову и, не отрываясь, пристально глядела в лицо заинтересованному, пока не получала своего. Вечером сама шла ко мне в комнату – она хорошо знала, что должна ночевать в одной комнате с НИМ! – и утром я опять, как бывало в Булуне, просыпаясь, встречался глазами прежде всего с Неной.

Эта дикарка проявляла теперь необыкновенный консерватизм в характере – у нее были свои установившиеся привычки, сложившиеся в полной зависимости от нашего домашнего обихода, – в определенные часы она вставала, в определенные часы просилась гулять. Перед прогулкой она неизменно вспрыгивала на деревянный диван в передней, проявляя тем свою бурную радость, на лестнице вскакивала на подоконники каждого этажа…

Особенно подружилась она с моей маленькой племянницей. Верочка была в восторге, когда я сшил Нене упряжь и заставил ее возить Верочку в санях по двору – даже посторонние любовались этим, как невиданным зрелищем. Любила еще Верочка играть с Неной в прятки. Для этого они вдвоем спускались вечером в контору, когда там уже кончались занятия. Верочка зажигала во всех комнатах электричество и пряталась где-нибудь за дверью или под конторкой, откуда и кричала свое: «Ку-ку, Нена! – Нена срывалась с места и начинала носиться по большим комнатам, перепрыгивая через стулья, вскакивая на столы, но ничего с них не роняя, проявляя необыкновенную энергию и подвижность.

В эти минуты Нена была так красива! Горящие глаза, алый язык в разинутой пасти, белые клыки – и сама вся трепещущая, вся напряженная. Со смехом я замечал, как она стремглав проносилась мимо той двери, за которой пряталась Верочка, косясь в то же время на нее одним глазом. Она поняла смысл игры и, несомненно, делала вид, что не замечает Верочки – она, которой вовсе не нужны были глаза, чтобы знать наверняка, за какой дверью Верочка пряталась, которая издали носом своим все уже чуяла и распознавала. Но она хотела продлить удовольствие Верочке, хотела продлить удовольствие от этой игры и беготни самой себе.

И обе, довольные, возвращались наверх – Верочка, разгоряченная, хохочущая, с растрепанной косичкой, Нена – тоже возбужденная, с высунутым языком, оскаленной пастью. И, придя наверх, Нена послушно ложилась на свой коврик и часами лежала смирно, зная, что наверху не полагается буянить.

Иногда я устраивал Нене праздник: брал извозчика и ехал с ней в Петровский парк. Она очень любила кататься на извозчиках – стоило на минутку остановиться около пустых саней, Нена уже сидела на сиденье и тем срывала начатый с извозчиком торг. И всю дорогу сидела смирно, плотно ко мне прижавшись, как бы старалась тем предостеречь себя от соблазна броситься на показавшуюся на тротуаре кошку или от желания спрыгнуть и подойти познакомиться с заинтересовавшей ее собакой. В Петровском парке она соскакивала с саней и начинала носиться по нетронутому глубокому снегу, взметая носом снег вверх и подхватывая его комья разинутой пастью. Для нее такие прогулки были величайшим наслаждением – она, конечно, переживала при этом впечатления далекого Севера.

От одного я не мог отучить Нену – от какой-то болезненной страсти к кошкам. Тут ничто не могло помочь – при виде кошки Нена стрелой бросалась на нее, и горе было той, которая не успевала мгновенно юркнуть в подворотню или взобраться на забор. Не могу забыть тяжелого впечатления, какое произвела на меня одна такая встреча Нены с кошкой. Мы спокойно шли по тротуару, Нена бежала на ремне, по обыкновению сильно тяня меня вперед, как будто сзади нее была нарта. Вдруг из-за угла на нас наскочила кошка. Не успел я опомниться, Нена лязгнула зубами и в буквальном смысле слова откусила верхнюю черепную коробку кошки. Я даже не успел ахнуть, Нена же, по-видимому, была очень довольна и, конечно, все находила в порядке вещей. У нее в это мгновение было такое выражение, какое на севере я видел у хищников – волков, лисиц и песцов, показывающих свой страшный оскал…

Но с кухонным Васькой она жила в дружбе! Они никогда не дрались, и Нена даже, по-видимому, к нему благоволила. Она обнюхивала Ваську со всех сторон, и он при этом даже не выказывал страха перед Неной. Чтобы поддразнить Нену, я иногда, держа ее за ошейник, приглашал Ваську к ее чашке. Надо было видеть, что делалось в эти минуты с Неной, какие муки собственника испытывала она за свои куски: она вырывалась из рук, визжала от нетерпения. А Васька, зная всю эту игру, неторопливо выбирал кусок и медленно шел с ним на лестницу. Со всех ног, с визгом нетерпения бросалась Нена за похитителем, в одно мгновение настигала его и вырывала кусок из зубов Васьки, не причиняя ему, однако, при этом никакой физической неприятности…

Везде в магазинах и на улицах Нена обращала на себя внимание. Ее знали всюду на Кузнецком мосту, на углу которого мы в то время жили, – незнакомые люди подходили ко мне и спрашивали, чья это собака и что это за порода. И это внимание к Нене доставляло мне истинное удовольствие.

Когда в Москве открылась собачья выставка, я нашел время сидеть там с Неной целыми днями и принял как нечто должное, когда Нене жюри присудили золотую медаль и большую серебряную. Аттестат об этом я повесил дома над ее ковриком.

Мне приходилось за это время несколько раз уезжать по делам в Петербург и расставаться с Неной – и после разлуки мы оба одинаково радовались встречам. Нена бросалась мне на грудь и как-то в мгновение ока проводила горячим языком по всему моему лицу, я бранился, но в душе был доволен. Домашние мне рассказывали, что без меня Нена ходила как потерянная и сразу находила себя при моем возвращении – она успокаивалась и без особого приглашения снова переселялась на ночь в мою комнату.

Больше года прожили мы с Неной в Москве. За это время она обзавелась новой семьей – опять четверо, – на этот раз три сына и одна дочка. Из них особенно хорош был один, – такого красивого щенка я не видывал: он был весь серый, и лишь на груди во всю ее ширину расходился четырехконечный правильный крест. Казалось, что он вырисован был по линейке. Увы, все четверо погибли, прожив около двух месяцев. У сибирских собак щенята обычно в Европе не выживают: так называемая чума, которой подвержены все европейские собаки и против которой у них, по-видимому, выработалось в организме противоядие, для сибирских щенят смертельна.

В конце этого лета мне необходимо было по делам съездить в Забайкалье. С большой неохотой расставался я с Неной, тем более что мои домашние уезжали все на Черноморское побережье, и теперь мне приходилось отправлять ее туда. Я боялся, что родившаяся на далеком Севере Нена не сможет привыкнуть к югу, да еще в самом знойном летнем периоде.

Полтора месяца был я в отсутствии и из Сибири прямо проехал к Черному морю.

Нену, к своему удивлению и большой радости, я нашел в полном здравии. Она даже поразила меня своим цветущим видом и тем, что как будто вполне приспособилась к обстановке, которая так не похожа была на долину Хара-улаха и на низовья Лены.

В первый день моего приезда радости Нены не было конца. Она прыгала вокруг меня, лизала мне руки и лицо, ни на шаг не отходила от меня. На ночь сама пришла ко мне в комнату и устроилась на коврике возле моей кровати. Она лежала, положив между лап голову, не спуская с меня глаз, и я понимал, что она говорила мне своим молчаливым взглядом: «Ну наконец-то, опять все в порядке, все на своем месте – „ОН!“ здесь, „ОН!“ со мной». Опять, как бывало в Булуне, я уходил с Неной в лес и горы. Она рыскала между деревьев, принюхивалась к каждому следу, оставленному зайцем, – как и на Севере, без труда читала книгу лесных тайн и совсем не боялась колючек, которых так много в черноморских лесах и которые для тамошнего путника являются такой неприятной помехой.

Каждое утро провожала она меня к морю, но никогда не подходила к нему близко и ложилась среди кустов, пристально следя издали за ЕГО платьем, пока я купался. Напрасно я звал ее к себе из воды – она неподвижно лежала на месте, несомненно страдая оттого, что не могла исполнить моих приказаний. Только из расспросов я понял, почему она всегда держалась на таком почтительном отдалении от моря. Когда Нена в первый раз очутилась на берегу, она смело подбежала к воде и попробовала напиться. Но море обмануло ее – Нена скорчила гримасу, несколько раз с недовольным видом покрутила головой и отбежала в сторону. С той поры она прониклась недоверием к морю, и даже я не мог переубедить ее в этом.

 

К моему большому удивлению, Нена полюбила южное солнце. Она часами лежала на солнечном припеке, когда мы, наоборот, старались спрятаться от солнца в тень. Это были настоящие солнечные ванны – шерсть ее становилась такой горячей, что трудно было к ней прикоснуться. И когда я с удивлением спрашивал Нену, как она может это терпеть, она лишь закидывала назад голову, чтобы заглянуть мне в глаза, и лениво била кончиком хвоста по земле.

Мне не удалось прожить долго вместе с Неной – дела звали меня назад в Москву. Ехал я неохотно и с болью в душе расставался с Неной – как будто предчувствовал, что это была наша последняя встреча. Еще и сейчас вижу, как она стоит за калиткой, просунув свою острую морду между досок, и долгим немигающим взглядом глядит мне вслед. Еще сейчас слышу ее надрывающийся полулай-полувой, которым она провожала мой отъезд, прыгая вдоль забора…

В каждом письме из дома мне писали о Нене, так как знали, что я по ней скучаю не меньше, чем она по мне. Через несколько месяцев я начал получать о ней тревожные сведения: Нена плохо ест, скучает, сильно похудела. У нее начались какие-то судороги, как будто ее начала трепать лихорадка. Доктор пришел к убеждению, что у Нены действительно кавказская лихорадка. Начали давать ей хинин – не помогает.

Наконец, получил от сестры письмо, которое начиналось такими словами: «У нас большое горе – не знаем, как тебе написать об этом. Ты, конечно, догадался – я говорю о Нене. Да, Нена сегодня умерла… Мы ее похоронили на том месте, которое ты так любил – у „трех братьев“, помнишь – тех трех дубов, откуда видны и море, и долина и горы»…

Мне не стыдно признаться, что при чтении этого письма я плакал.

Константин Коровин

Собачья душа

Зима; серое небо, дождь. А там, далеко, в России, лежат снега… И цел ли мой деревянный дом у большого леса, в саду? Сугробами замело до самых окон. Глухая терраса покрыта снегом. Мороз на окнах. Топится ли камин мой? И нет в моей мастерской друзей моих, и не будет – все они умерли. Целы ли красавицы-березы и за частоколом мой малиновый сад? Приходят ли ночью на помойку волки и спит ли задумчивый Феклин бор? Может быть, уж его срубили. И нет тетушки Афросиньи и моих друзей-охотников.

Мрачно лежит моховое болото, развернувшись снежной пустыней в мелколесье.

– Тоби, – говорю я моей собаке, – какого маленького я нашел тебя здесь, когда твоих братьев бросали в реку. Я выпросил тебя, и ты был последний, которого не бросили. А теперь ты чудная собака, и глаза у тебя как вишни. Тоби, ты сердитая собака. Верно сторожишь меня от других собак, которые живут на нашем дворе: черный Том, овчарка Ле Гро и мопс Петька. Ты, должно быть, думаешь, Тоби, что, если бы не ты, они меня съели бы?

Мой Тоби уверен, что я потому жив и цел, что существует он и его великое сердце, которое так любит меня.

– Тоби, я так люблю вас, собак, что иногда думаю, что не собака ли я. Я, конечно, не собака, но свойства души моей – собачьи. Я тоже, как и ты, всегда любил и люблю людей. И сейчас, на старости лет, и вот пишу эти разные строки и строчки потому, что не хочется мне быть одному без людей и хочется им сказать, как проста и прекрасна жизнь. Как очаровательны люди в их быте. И этот быт, который я описываю в дивной стране моей, России, был прекрасен. И вы, которых уж нет, как были просты и искренны, забавны и хитры.

Но почему так всегда чаровала меня жизнь разная, печальная и счастливая? Почему я так восторгался этим раем земли, называемым жизнью? Как мог, я восхвалял ее – в своих картинах, в своих писаниях. Что-то похоже в душе моей на собаку.

Жаль, Тоби, что ты не был там со мною, в России. Это же замечательно. Такие травы, цветы на лугу к реке. Какая вода прозрачная!.. Лес… Пение птиц, стрекот кузнечиков… Частокол у сада, гнилой сарай и бесконечная даль. Бесконечная… Как бы ты бегал там, сколько интересных вещей: кроты, полевые мыши, зайцы, ежи – да чего только нет!

А здесь, Тоби, мне все некогда. Я надеваю на тебя ошейник, а когда холодно – жилетку с пуговицами, которую сам сшил из кофты, чтобы ты не простудился. Выйдем с тобой на минутку на прогулку, у каменных стен прекрасного города. Всегда на минуту. Тоби, ты не видал даже сада, тебя и пускать нельзя. Как тебя пустишь – ты бежишь за всеми собаками. Мчатся автомобили, не слушаешься, бегаешь как оголтелый. Я тревожусь, опять приведу в свою комнату, где из окна виден каменный дом. Все тот же, уже девять лет. Я даже хотел отдать тебя, Тоби, инженеру молодому, которого ты любишь, который приходит ко мне учиться живописи. Но ему ты не нужен, у него есть свои дела и много огорчений.

Но странно, Тоби любит всех, которые ко мне приходят. У него какие-то таинственные выборы. Он обожает доктора. Встречает, слышит, когда он идет по лестнице, прыгает, визжит, ложится на землю и от радости бог знает что делает. Прыгнет, чтоб немножко лизнуть в лицо доктора. Не удается. Потом достает туфлю и приносит, и треплет ее беспощадно, как какую-то зверюку, показывает, что вот он умеет делать.

Когда я был болен и доктор приходил ко мне, брал трубочку и слушал грудь, наклонив голову, Тобик утихал и сидел смирно, пристально смотрел, поворачивая свою красивую мордочку то в одну, то в другую сторону. Когда доктор, сидя передо мной, говорил со мной, Тобик прыгал ко мне на постель, садился там, пристально смотрел, слушал.

Еще двух человек, кроме доктора, обожал Тобик – одного морского инженера и сына Шаляпина, Федю. Странно, что Тобик слышит, когда они идут еще по большому двору огромного дома. Он уже бежит к двери и ложится около, когда они еще не поднимались по лифту.

Я всегда удивлялся этим чудесным свойствам собак. Особенно чутьем к человеку отличаются фокстерьеры.

* * *

Помню, давно, до войны еще, у моего знакомого, князя щ, был фокс.

Князь уехал с женой в Дрезден, а фокса оставил в Москве. Князь остановился в Дрездене на горе за Эльбой, у своего знакомого. Однажды он поехал со своими знакомыми в город, в Оперный театр. Кончилась опера, и князь, выходя из театра, увидел, что идет сильный дождь. Швейцар с зонтиком проводил его к экипажу. Князь увидел у своих ног собаку. Это был его фокс. Он пришел из Москвы в Дрезден. И нашел князя у театра, ночью. Фокс был худ, жалок, болен.

Я как-то не совсем верил этому рассказу.

Но вот уже здесь, в Париже, один из обитателей огромного дома около Порт Сен-Клу подарил фокса своему приятелю, жившему в Бордо. Тот увез его к себе, а осенью владелец фокса, возвращаясь домой к себе, «к порту», увидел на лестнице вернувшегося фокса. На шее у него висела оборванная веревка. Он был печален, худ и жалок. Он пришел домой, где родился. К хозяину.

* * *

Между хозяином и собакой договоры – какие-то высшие, без слов; договоры чувства и любви. Высшие договоры.

Собаки, хотя и разных пород, все же собаки. Я заметил, что собаки не любят пришедших людей, плохо одетых. Помню, что собаки не любили трубочистов, там, у нас, в России. Как и дети. Трубочиста боялись, не верили. В России не презирали бедности. И собаки тоже не различали бедных и богатых.

Собаки любят, когда собираются люди вместе, и друзей, когда они смеются. Они любят дружбу людей. И часто собаки уходят, когда в доме плохо, когда ложь и обман живут в доме. Они делаются грустными, потерянными, и шерсть на них лохматится. Они болеют.

Собаки обладают свойством глубоких проникновений и предчувствий грядущего. Они понимают с поразительной тонкостью настроение и тревогу человека.

Было тяжело видеть собак, как они печальны и в отчаянии, во время революции в России. Они были потерянными существами, покинули дома, бегали по улицам и не шли к человеку.

Я заметил, что с человеком любят жить и птицы. У меня в саду жили иволги, поблизости дома иволга вила гнездо. Также и горлинки, ласточки вили гнезда на моей террасе и не пугались, когда я смотрел их птенцов. Они знали, что я люблю их, они только боялись детей.

В России были собаки-дворняжки. Это были замечательные псы, веселые, богато покрытые шерстью, и хвост всегда лихо завернут крючком, как крендель. Они звонко и весело лаяли. Не были злы, но пугали, неожиданно бросаясь к ногам. Они считали долгом облаять каждого прохожего и проезжего. Они легко переносили суровую зиму и голодали подолгу. Спали они где придется, свернувшись колечком. В холод и голод они несли службу человеку, исполняли свой долг.

Крестьяне обращались у нас с собаками плохо. Конечно, не все. <Собаки> переносили побои и прощали их.

Сука бережно прятала место, где она родила щенят. Трудно было найти их. Потом, когда они подрастали, она приводила их всех. Она боялась людей и детей.

Я заметил, что собаки бесились от дурного с ними обращения. Бешеная собака страшна и чудовищна. Она как бы мстит за горе и несправедливость дурного с ней обращения. Глаза бешеной собаки – ужас, кошмар. Я видел однажды одного кучера, больного водобоязнью, бешеного. Он кусался и лаял. Одна молодая девушка хотела на прощанье поблагодарить доктора, у которого была, и вдруг впилась в его руку зубами. Это был припадок бешенства. Она была укушена крысой.

* * *

В жизни есть какие-то возмездия за злые чувства и несправедливость. Есть законы возмездия. Они тайны. И мне кажется, что это мало разгадано людьми, и мне даже кажется, что злоба могла бы совсем исчезнуть с земли, если бы дьявол непонимания был разгадан.

Основа жизни – любовь, и собаки как-то понимают это. Такт собаки, ее ум и любовь к человеку поразительны и говорят о величии и цене жизни…

* * *

Хотел я писать о зиме, о природе, о друзьях и как-то раздумался и написал совсем не то, что хотел. Все оттого, что Тобик сидит около меня и смотрит на меня своими дивными глазами. Они говорят – ну что ты все ерунду пишешь. Не то пишешь. Пиши, как хорошо гулять, про лес, про речку, про луг широкий, про сад, про то, что смешно, весело, про жизнь, радость, солнце, дружбу. Не надо писать, что плохо; никогда, не надо. Пиши, что хорошо. Пиши про счастье. Не пиши про горе и глупость. Не надо.

– Но как же, – говорю я, – Тоби, согласись, мы же от глупости страдаем.

– Нет, не от глупости, а от непонимания, – ответил глазами Тоби.

Потом соскочил с постели на пол и прыгнул к окну. Посмотрел в окно и заворчал: «Бух, бух, бух». По улице шла собака Легро, большая собака, его враг. Тоби поднял голову, залаял. Подбежал ко мне в волнении, опять к окну и ко мне. Тоби звал меня идти. Ему необходимо подраться с собакой Легро.

Тоби не боится никакой собаки.

А когда он был со мной в балагане, где я смотрел слонов, он удивленно ворчал, рассердившись: ему хотелось подраться и со слоном.

Когда бывает со мной, он никого и ничего не боится.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru