bannerbannerbanner
Каменные клены

Лена Элтанг
Каменные клены

Понятно, что над могилой отца не сожгли всю городскую корицу, как на похоронах жены императора, но почему никто не пришел бросить горсть земли на крышку гроба? Почти никто. Под утро Саша заснула и увидела, что из тела отца вышли кузнечики, золотые муравьи и жуки-бронзовки – что ж, он был этого достоин.

В анатомическом атласе – не в том, что Везалий, а в другом, с медными застежками, – печень была кирпичного цвета, почки зелеными, а гениталии были закрашены темной охрой, как будто там сосредоточились весь щебень и песок из карьеров человеческого тела. Человек был похож на сад, нарисованный Джоном Милле маслом по сырому белому грунту, а сад Милле был похож на сад, разбитый за гостиницей Сонли, только тот был поменьше, без яблонь, с двумя высоченными соснами на краю.

С тех пор как Саша нашла атлас на чердаке, она так и представляла себе человека внутри, угадывая в каждом встречном-поперечном рыжий булыжник печени, изумрудный стебель и набухший розовый сердечный бутон. Когда ей рассказали – одна девочка из Хеверстока, – что все эти штуки осклизло-серые, она, мол, видела, когда была у матери на работе в больнице, Саша засмеялась: так же ведут себя рачки и кораллы, разве не знаешь? Да вся вообще океанская живность и мелочь!

Стоит им оказаться у тебя в ладони, как они съеживаются и блекнут, притворяются бесцветными обломками, стружкой графита, а брось их в воду – засияют чистыми первобытными оттенками: красным золотом, оливками и атласной чернотой.

Разве можно верить тому, что видишь, когда даже дети знают, что вещи строят нам рожи, стоит только от них отвернуться. Так что, если хочешь застать их врасплох, оборачиваться нужно очень быстро.

Глупая, глупая девочка из Хеверстока.

Луэллин

писателя из меня не вышло, учителя тоже не вышло, даже душевнобольного толком не вышло, хотя доктор майер очень старался

послушайте, я научу вас бороться с сумасшествием, говорил он, позвякивая своим латунным колокольчиком, надо иметь форточку в голове, чтобы оно влетало и вылетало, когда захочет, а не прятаться от него по углам сознания, делая вид, что это происходит не с тобой, отрешаясь от всего и во всем сомневаясь

прочел сегодня о железных крицах из раскопок дур-шаррукина: ассирийцы хранили их в сокровищницах, будто золотые слитки, и простые железки были так убедительны, что через три тысячи лет нашли себе место в лувре – в них никто никогда не сомневается, а во мне все сомневаются, даже те, в ком я сам сомневаюсь!

я принес свое железо в холодную кузню, говорит отец сыну в одном старом романе, желая показать, что он разочарован в своем наследнике, а мой отец не нуждался в метафорах, он вообще редко со мной разговаривал, последний раз это было в декабре восемьдесят пятого, когда я приехал повидаться, сбежал от матери в рождественский вечер и привез ему красный свитер в бумажном пакете

напрасное железо, виноватые меха, запьянцовский мучительный молот – отец налил мне рюмку шерри и отправил домой на промерзлом автобусе, в котором я был один, а шофер выключил отопление: наверное, злился, что в праздник приходится работать

он назвал меня луэллином в честь покойника, лежащего в узорном гробу в захолустном лланрусте, где они с матерью проводили одну из медовых суббот, кроша сливовый пудинг в гостиничной постели, он мог назвать меня родри или мервином, но выбрал мне имя добродушного рогоносца, повесившего соперника на ближнем болоте, но простившего никчемную жену

* * *

сегодня мне снова приснился ибис!

шаг ибиса, говорят, был мерой длины при построении храмов – а ибис и знать не знал, шагал себе по прибрежной полосе, выискивая в песке чешуйчатый блеск, бедный, черноголовый ибис – бог мудрости тот, не умеющий плавать, владыка словес, не способный к человеческой речи

зимой мне снятся барочные обстоятельные сны, а летом – сплошные ибисы

еще летом снится невыносимое: будто стоишь у совершенно белой доски, теребя белый мелок – и смотришь учителю в лицо, будто с солнцепека заходишь в сизый крапчатый холод зрачка, крошишь мелок, пока слова твои сослепу слепленные, обугливаются, бьются об углы – вялый мускул синтаксиса, улюлюканье, лепет

вот отец, тот никогда не снится мне – ни зимой, ни летом, – мне снится только город, в котором он умер, маленький ирландский город со словом назад внутри названия, как будто нарочно придуманным для меня – я двигаюсь назад, когда думаю, что стою на месте, и стою на месте, когда думаю, что двигаюсь вперед

когда отец умер, мне передали письмо, которое он не успел отправить – к тому времени он уже не выходил из дома и отдавал свои письма молочнику, приносившему сливки, или разносчику из булочной, оставлявшему в прихожей хлеб

когда его нашли через пять дней, на крыльце стояли три бутылки сливок, только три – потому что два дня были праздничными и молочный мальчик не приехал, а булочный старик, увидев, что дверь заперта, просто поворачивал назад и ехал на велосипеде вдоль обледенелой улицы, ежась и натягивая шапку на глаза

я не прошу у тебя многого, лу, но кое-что ты должен сделать, если со мной что-нибудь случится: ты должен приехать сюда и вступить во владение домом и лавкой, как бы мало это тебя ни занимало, – мысль о том, что дело будет заброшено, донимает меня ужасно, обещай мне это, забудь все то, что тебя точит, ибо сказано о злопамятных: они делают сердце свое подобным печи, пекарь их спит всю ночь, а утром она горит, как пылающий огонь, подумай об этом, луэллин стоунбери

* * *

когда мне исполнилось восемь лет, я убедил себя в том, что был подменышем, что меня нашли в лесу или на вершине холма, было совершенно очевидно, что я не мог родиться у этих двоих, я рассказал об этом в школе, все смеялись, учитель написал отцу записку, и отец тоже смеялся, а потом зачем-то ударил меня по лицу

я вижу, как он сидит в своем захламленном доме, где я ни разу не был, и пишет мне письмо, громоздкий радиатор шипит и щелкает, за окном постукивают на ветру обледенелые простыни на веревке, на столе разложены и сколоты крупными скрепками стопки счетов за драп и твид, габардин и букле, письма от поставщиков, сухие цветы, похожие на метлу из ракитника

он пишет мне по воскресеньям, когда магазин закрыт, и в конце каждого письма ставит свою разлохмаченную купеческую подпись, это письмо пришло в четверг, в нем было про рождественскую лепешку с дыркой посередине, которую ему принесла соседка, и ветку падуба, которую он сам подвесил над дверью

я сразу представил себе горстку людей у сен-поля, собравшихся затемно на утреннюю обедню, всех этих нарядных ирландских старух с толстыми свечами в серебряной фольге, темный мох и лишайник их непокрытых волос, иней на церковной кладке, сомкнутые ряды могильных плит с полустертыми именами и решил прочитать письмо до конца

дорогой мой сын, в одной китайской книге сказано, что овцы на севере вырастают прямо из земли, ягнята всходят как трава, а пуповина у них уходит глубоко в землю, и перерезать ее нельзя – можно только заставить ее порваться, напугав ягненка громким криком, чтобы он побежал, в стадо такой ягненок уже не вернется, но станет пастись поодаль, покуда не повзрослеет, – я напугал тебя громким криком и порвал твою пуповину, и вот уже двадцать семь лет, как ты пасешься в стороне, не желая признавать меня родней, – не пора ли тебе повзрослеть?

Саша Сонли

В первый раз торговец из Дилкенни остановился у нас поздней осенью, он собирался сесть на паром и просил разбудить его в восемь утра. Я отправила к нему Младшую, потому что накрывала стол для завтрака, и, когда она спустилась, в руках у нее была добыча: брелок с логотипом магазина siopa seandachtaí и конфета величиной с ладонь – такие продают на ярмарках, внутри у них джем или помадка.

Сестра была розовой и надутой, будто пионовый бутон сорта «Афина» – у нас такой посажен возле веранды, бутоны еще ни разу не распустились, увядают на ранней стадии, хотя я каждый год удаляю больные корешки, смазываю срезы марганцовкой и присыпаю золой. В тот день мы затеяли перекрашивать ворота: Сомми привез мне краску с оптового склада, всего четыре фунта за банку, и я решила, что время пришло.

Эдна бестолково путалась под ногами, постояльцы недовольно поводили носами, и только ирландец засучил рукава рубашки и предложил свою помощь. Мне часто приходится работать с красками, скипидаром и пигментами, сказал он, но больше всего я люблю запах тунгового масла, оно пахнет жареными блинчиками, завтраком на семейной кухне с вустерскими тарелками по стенам – всегда хотел такую кухню!

Во второй раз он приехал через два года, потом еще раз, иногда у него был серьезный багаж, иногда только саквояж или портфель, сестра сказала, что он ездит на аукционы в разные графства. Люди то и дело находят сокровища, сказала Младшая, они живут с ними годами, как тот австралийский шахтер, нашедший королевский опал на дне ведра с булыжниками и узнавший его цену через четырнадцать лет! Я сказала, что таких историй множество, взять хоть здешнего фермера, искавшего в поле молоток, а нашедшего сундук с римским золотом, и что антиквар морочит ей голову историями, найденными в дешевых газетках, которые раздают в поездах.

Наутро торговец вышел к завтраку с подарком – старинным пресс-папье в форме цветка, это французская горячая эмаль, сказал он важно, отлично подойдет к вашей дубовой конторке. Я нашел ее на блошином рынке, мисс Сонли, так что подарок не слишком дорогой, примите его вместо чаевых.

Прошло так много лет, а я все не могу забыть его лицо. Быстрый взгляд можно было бы пометить ad un tratto, а голос – pianissimo, и это сочетание тишайше и вдруг, как в моей любимой «Охоте на Снарка», заставляло его слушать и на него смотреть.

Я никогда не задумывалась о его возрасте, пока Прю не спросила, кто этот щеголь в верблюжьем пальто, которому я улыбаюсь, и не староват ли он для меня.

 

Если бы в тот день мне сказали, чем кончится для всех нас эта история, я бы только рукой махнула. Мне казалось, что я крепко держу «Клены» в своем кулаке – и дом, и сад, и собак, и несносную младшую сестру, что я властвую над ними, как воинственная королева Коннахта, медовая, пьянящая Медб. Я видела ее лицо многократно – на зеленоватых банкнотах, которыми ирландцы рассчитывались в те времена, когда гостиница только открылась, а я начала ходить в школу миссис Мол.

Прочти я до конца затрепанную книжку, подаренную нашей служанкой, то знала бы немного больше, чем знала тогда. Я знала бы, что в этой саге все не так уж гладко: королеву, купавшуюся в озере, убили куском сыра, брошенным в голову, – за то, что в юности она убила свою сестру. Но книжка стояла на верхней полке, куда ее когда-то сунул отец, считавший, что мне напрасно забивают голову уладскими преданиями, красноухими лошадями и друидами. Теперь я думаю, что он был прав, хотя сагу все же стоило прочитать до конца.

* * *

В тот вечер Прю прибежала ко мне после танцев в «Кресте» и рассказала новости: Милли Бохан сбежала от мужа и живет в отеле на холме с отставным ныряльщиком по прозвищу Полуденные Зубы. С тех пор как он вернулся с южных островов, где дела у него пошли плохо, он не слышит одним ухом, вечно сидит без гроша, однако улыбка осталась прежней, целая пасть ровных, белоснежных зубов.

– Ты ведь помнишь Милли, – возмущалась Прю, спускаясь в погреб за портером, ее воробьиный голос стал глуше и убедительнее. – Никогда бы в такое не поверила!

– Разумеется, я помню Милли.

– Представь себе, ее муж снял все деньги с общего счета и грозит бедняжке судом. Вернее, он снял то, что осталось от их общего счета, после того как она оплатила апартаменты по девяносто фунтов за ночь. – Прю засмеялась, и ее смех запрыгал в каменных стенах, покрытых холодной влагой.

– И что они все находят в этом Сондерсе, – сказала я, опустившись на колени и направляя луч фонарика на полки с припасами, лампочка в погребе давно перегорела, а отвинтить зарешеченный ржавый плафон я не решалась. – Вот ты, Воробышек, даже не смотришь в его сторону. И я не смотрю.

Когда Прю ушла, я покормила собак, закрыла дверь и села за кухонный стол. Сердце у меня захолонуло, как говорила мама, даже пальцы онемели. Надменная стройная Милли в красном вязаном пальто на ступеньках школы. Как сейчас помню: Дора оборачивается ко мне в самом начале урока, шепот делает ее толстые губы еще толще:

– Аликс, она назначила свидание мальчику! После занятий, в парковой беседке. Пойдешь подглядывать?

Еще чего, говорю я, но в сердце продергивают суровую нитку. Господи, сделай меня Милли Бохан, пишу я на промокашке, обвожу вензелями и прячу во французский учебник.

Бедная Милли, высокое смеющееся зеркало, в котором я первый раз увидела себя всю. Вот тебе, милая, твой репейник. Что ты будешь делать, когда наличные кончатся и тебя попросят съехать из отеля на холме? Я посмотрела на календарь, достала из ящика стола открытку с тисненым логотипом гостиницы и написала:

Мистеру Бране, в собственные руки.
Вишгард, «Хизер-Хилл».

Дорогой Сондерс, не найдется ли у тебя времени заглянуть в гостиницу «Каменные клены», что возле старого порта? Говорят, ты занимался налогами в заведении Лейфа. Так вот, мне нужно бы с тобой посоветоваться. Забудем старое?

Заранее спасибо,

Александра Сонли
* * *

Когда отец женился на Хедде, за домом как раз собирались цвести поздние маки.

Хедда всплеснула руками, когда я ей показала альпийскую горку: ох, я думала, так бывает только в мае! Младшая весь день просидела на крыльце, обгрызая ногти, матери было не до нее, она обходила дом со связкой отцовских ключей. Сжалившись, я научила Младшую играть в петушка и курочку – и с этого дня уже не знала покоя. Она приносила мне бутоны, спрятанные в кулачке, дожидалась, пока я скажу – белый! и яростно раздирала покрытое пушком вместилище, вытряхивая на ладонь сморщенные лепестки, и подносила к моему лицу – ага, видишь? снова красный!

Через четыре дня на альпийской горке остались только редкие бересклет и камнеломка. Куски рыжего песчаника торчали из земли, будто остатки замка Пеннард, эти руины всегда наводили на меня тоску, как и весь полуостров Гауэр. Утром в воскресенье я привела туда отца и спросила его: разве такое возможно?

– Ты же теперь взрослая, – ответил он неожиданно резко, – скажи мне: почему ты ей позволила?

Минут десять мы стояли молча, слышно было, как где-то в живой изгороди потрескивает коноплянка.

– Тебе придется подружиться с ними обеими, – сказал отец, хмуро разглядывая облысевшую горку, – тебе ведь некуда деваться, верно?

– У них никогда не было своего дома, – сказал он спустя еще какое-то время.

– И что же, теперь у них будет мой дом, а у меня никакого не будет? – спросила я, запрокинув голову, чтобы заглянуть ему в лицо, отец был высоким, и поймать его взгляд было непросто.

Я была уверена, что он наклонится и поцелует меня в макушку, но он только покачал головой. Прямо как фарфоровый китаец – от плеча к плечу, как будто у него шея заболела.

С тех пор мы разговаривали все реже, он целыми днями пропадал в сарае, выпиливая для Хедды то кухонные полки, то этажерки, а я приглядывала за своей новой сестрой, которая передвигалась по дому безжалостно, медленно и беззвучно, будто шаровая молния, разрушая все, к чему прикасалась.

Спустя некоторое время я составила список вещей, которые могли ее успокоить, и первым в этом списке был стеклянный шар, стоявший на каминной полке: внутри него, если прикрыть ладонями, светился красный замок, окруженный крепостной стеной, а над замком – если потрясти хорошенько – шел нейлоновый снег.

* * *

В детстве я любила разглядывать мамин альбом с музейными картинками, там среди скучных скифосов и амфор была одна розовая – кажется, микенская, – чашка с зазубренным краем, по ней шли черношеломные лучники с вывернутыми в профиль лицами, за ними ехала колесница без коней.

Я вглядывалась в них, поднося книгу близко к лицу, пытаясь разгадать их прежние цвета, услышать звуки – вот бьются пыльные ступицы, вот трутся один о другой сыромятные ремешки сандалий, дорога дымится горячей глиной и все никак не кончается, завиваясь петлей между Коринфом и Аргосом.

Я показала картинку Сомми и Воробышку Прю, но они не увидели глиняного дыма и стали смотреть на картинку с полуголой Афродитой. Я не удивилась. Им многое было не видно и не слышно: как междометие каштана усмехается треснувшим ртом из травы, как тысячелистник тычется в колени щенячьим носом, как клейкий пух из ангельских перин засыпает берег, как мокрые пенсы смеются на прилавке, как осыпаются петитом крылья газет, оставшихся в городе зимовать.

От этого я любила их не меньше, Сомми и Прю. Я держала их в той части своего сердца, где непохожесть на меня была достоинством, а умение свистеть в стручок и складывать костер из мокрого плавника было лучшим из всех умений.

Еще я любила Сондерса Брану, хотя он был малолетка. Впрочем, Сондерса любили все. Он был самым ярким мальчиком в школе миссис Мол, смуглый, светловолосый, а ресницы – словно щепотка чернокрылых мотыльков. И прозвище ему досталось нежное, хотя в школе у всех были насмешливые, миссис Мол, например, называли little gentleman in the velvet coat – полагаю, за сочетание фамилии с редким коварством.

Девочки быстро выяснили, что маленький Брана – любитель леденцовой ваты, и встречали его на крыльце с пакетиками, купленными в бакалейной лавке на углу. Сондерс принимал подношения с видом юного принца Тамино из «Волшебной флейты», с некоторыми девочками он целовался там же, на крыльце, рискуя быть застигнутым, некоторых – оставлял на потом. Так или иначе, все они были в его власти, даже Милли Бохан, ослепительная кузина простоватой Доры.

Милли я тоже любила, но по большей части издали. Вот летняя Милли у киоска с содовой, красная юбка плиссе, липкие руки она вытирает о рукав сестры, на лице у Доры счастливая гримаса недовольства. Осенняя Милли во мхах: голубой свитер, волосы в повилике, она раскидывает руки и смотрит в небо, облака – как неспешные волы, говорит она. Лиловые волы, запряженные в телегу с золой.

– Почему с золой? – спрашивает Дора.

– Потому что зола золотая, – торопливо говорю я, краем глаза замечая драгоценное внимание Милли. – Разве ты не видишь?

Хедда. Письмо второе

Хочин

Здравствуйте, мои девочки, пишу вам на террасе мастерской, на улице Гангадесварар, укрывшись под плетеной крышей, в тени. Жарко здесь так, что влажная от пота одежда не успевает просохнуть – вот не думала, что такое бывает. В прошлом году, пока мы жили в Кумаракоме, я держалась и ходила в своих английских платьях. Теперь я ношу сари – в них попросторнее, да и стирать так часто не приходится.

Весь город пропах маслом, в котором жарят сладости, их потом заворачивают в коричневые листья. Вам бы здесь все показалось грязным и диким, как и мне казалось поначалу. Вы, наверное, уже собрали яблоки и сварили варенье, а здесь вместо этого засаливают какие-то стручки и едят потом целый год.

Сегодня начался праздник – один из бесконечных праздников, я в них еще не разобралась как следует, – местные режут кур и козлов и украшают цветами изображение толстой потасканной богини, при этом барабаны громыхают и трубы воют так, что хоть уши затыкай. Я никогда ничего не пойму про эту страну!

Стены в доме мистера Аппаса обиты искусственным бархатом, у дверей торчат две позолоченные гипсовые собаки – ужасная безвкусица, сказала бы наша Аликс. Никак не могу к этому привыкнуть, как и к туалету во дворе – четыре глинобитные стенки, совсем низкие, тебя за ними не видно, только если сразу сядешь на корточки. Меня до сих пор пробирает дрожь, когда я вижу женщин, моющих детей под струей воды из колонки, прямо на обочине.

Моя ванная тоже была просто пустой комнатой с дыркой в полу, но после рождения Гаури мистеру Аппасу пришлось купить фаянсовый умывальник и нормальный английский стол для пеленания ребенка. Хотя, к моему ужасу и стыду, дочку он за ребенка не считает. Зато, как ни странно, маси Куррат ее полюбила, гуляет с ней и даже зовет Девика – маленькая богиня.

Дядя мистера Аппаса получил заказ: реставрировать ширмы для богатого коллекционера, и мне приходится сидеть над ними с утра до самых сумерек. Со мной работает Куррат и еще одна старуха-родственница, та целый день раскачивается и тянет свои унылые песни, в ноздре у нее рубин, а глаза – как у черепахи.

Ширмы высокие, как дворцовые двери, поэтому мы работаем на террасе, в дом их не затащишь, на ночь приходится затягивать ширмы пленкой, на случай если пойдет дождь. А дождь все не идет и не идет. Зато теперь я знаю целую кучу разных секретов, смогла бы работать в Королевском музее, если бы вернулась домой, только вряд ли это у меня получится.

Тисненая кожа, которой обтянуты ширмы, называется золотая, но это вранье, как и многое другое в этой стране: берут обычную воловью шкуру, тиснят орнамент деревянной плитой и расписывают через листы сусального серебра. У моей бабушки в Сент-Дейвидсе был целый ящик игрушек из такого серебра, оно ничего не стоит.

Здесь многое так устроено: выглядит роскошно, а чуть поскребешь ножичком – глина, гипс, морилка и прессованные опилки. Раджив Аппас не стал мне хорошим мужем, но и твой отец, Александра, им не был, можешь поверить мне на слово. Не думайте, что я жалею о том, что сделала. Прежняя жизнь представляется мне чередой туманных дней, без просвета и радости, чередой смертей: в Уэльсе похоронены оба моих мужа и родители, даже тетушка, казавшаяся такой здоровой, самая веселая и славная в семье, и та умерла.

Аликс, дорогая, я знаю, что ты читаешь эти письма, поэтому обращаюсь к тебе напрямую, сделай так, чтобы моя дочь отвечала мне хотя бы коротко, хотя бы открыткой. Она чувствует себя преданной, но мой поступок не был предательством. Я была уверена, что заберу ее к себе, как только все наладится.

А оно все не налаживается и не налаживается.

Х.
Луэллин

я никак не мог понять, почему отец предпочел душную конуру с клочьями пыли по углам нашему просторному дому, где всегда пахло сушеной мелиссой, а на полках в кладовой стояли ровные ряды стеклянных банок с джемом и смородиновым вином

мама не убирала запасов в подвал, как это делали соседки, она говорила, что вид еды, подробно заготовленной на зиму, успокаивает ее сердце, так же как потрескиванье козодоя или вид запорошенной снегом рябиновой ветки

 

когда отец уехал, я долго не мог успокоиться, пару лет тайком от матери писал ему жалобные письма и наконец однажды, скопив несколько фунтов, поехал в неведомый бэксфорд на зимнем промозглом автобусе, я помню – это было двадцать четвертое декабря, шел редкий снег, мост через реку северн совершенно обледенел, и автобус немного заносило

я выехал рано, чтобы поспеть к рождественскому ужину, в сумке у меня лежал подарок: красный свитер в шуршащей бумаге, в коробке из золоченого картона

мне пришлось долго искать постоялый двор, где отец снимал себе жилье, редкие прохожие торопились домой и небрежно показывали то влево, то прямо, то в сторону реки, так что я добрался туда только к семи часам

если кто-то и должен был уехать, так это я! выпалил я, увидев отца, – эту фразу я придумал еще в автобусе, отец посторонился, пропуская меня внутрь, я увидел его ноги и удивился: он был в шлепанцах, в турецких шлепанцах с загнутыми носами, а потом я увидел его лицо – на нем не было ни удивления, ни радости

ты – дитя своей матери, такой же взбалмошный gobshite с фантазиями, произнес он с расстановкой, как будто по книге прочел, потом он пошел в дальний угол комнаты, где у него было что-то вроде кухни, и принялся заваривать чай, а я размотал обросший ледышками шарф и сел на кровать

удивительное дело, человек, которого я хотел бросить больше всего на свете, – заносчивый сорокапятилетний старик с тонкой шеей, с этим его костистым носом, задавленным голосом астматика и вечным запахом залежавшихся драповых рулонов – этот человек взял и спокойно бросил меня

мы выпили чаю, съели по куску холодного пирога, потом он проводил меня до автобусной станции – последний автобус отходил без пяти десять, и он шел быстро, низко наклонив голову, и тащил меня за руку, как будто я стал бы сопротивляться

с тех пор я приезжал к нему только один раз, в тот год, когда продал наш коттедж после смерти матери, – я привез голубой тисненый чек с золотым обрезом и гордо положил его на пластиковый стол в отцовской кухне на виджер-роуд, ослепительные по тем временам деньги, которых я почему-то не хотел, а он взял и не поморщился

в тот день – снова зимний и промозглый, – взойдя на крыльцо его дома, я немного постоял на ступеньках, глядя на сосновую дверь и свою собственную фамилию на медной табличке, я понимал, что приехал сюда, чтобы заставить его обратить на меня внимание, только теперь мне был двадцать один год, в руках у меня был не свитер, и шансов было гораздо больше

я протяну ему деньги и скажу – папа, ты ведь хочешь открыть свою лавку? вот, бери

чтобы все было как раньше, да? чтобы ты мог ходить меж атласными колодами, поглаживая их, будто цветных крутобоких телок, любоваться костяными пуговицами на листах картона, прикалывать булавками ярлычки, нанять молодую помощницу и гонять ее почем зря, да мало ли чем можно заниматься в просторной, бесхитростной лавке, пахнущей пыльным полотном и опилками, ты ведь этого хочешь?

и он вспомнит, что я – это я, и удивится: какой я стал большой

* * *

женщина, которая впустила меня в отцовский дом, была полна сочувствия, она предложила мне чаю, продолжая разбирать стоявшую на столе корзину с клейкими шишками – хочу покрасить их золотой краской и сделать венок, а остальное пойдет на растопку, сказала она, когда я сел на лавку у двери и приготовился ждать

он жутко простудился, сказала она, лежит под ватным одеялом и ни с кем не хочет разговаривать, даже со мной! – когда он болеет, он просто невыносим, сказала она через полчаса, вы уж простите нас, сказала она, когда я положил чек на сто тысяч фунтов на стол, рядом с ворохом еловых шишек, попрощался и ушел

спустя пару лет отец переехал; он купил суконную лавку и стал жить со вдовой симмонс, прошло еще десять лет, потом еще пять – я пытался жениться, получил ученую степень, начал пить, потом была авария в свонси, и он ни разу не навестил меня в больнице, не знал, что я остался без глаза, не знал, что я сидел в тюрьме, не знал, что меня вышвырнули из колледжа, будто облезлую еловую шишку

он просто не знает моего адреса, говорил я себе, я ведь несколько раз сменил квартиру, а после аварии – еще и фамилию, но верить в это становилось все труднее, а когда я стал пациентом доктора майера, то и вовсе невозможно

майер просил меня открыть глаза пошире, я открыл и увидел, что был нелюбимым сыном от нелюбимой жены, что я пытался купить отцовскую благосклонность за сто тысяч фунтов и потерпел неудачу и что шансов у меня было не больше, чем у братьев-силачей клеобиса и битона, которые впряглись в колесницу своей матери, повезли ее в храм юноны в аргосе, довезли и упали замертво

я перестал думать о своем отце, доктор майер был этим весьма доволен, и, когда три года назад я получил из бэксфорда первое письмо, доктор велел мне оставить его нераспечатанным

* * *

стоит мне уехать из дому с ночевкой, я непременно иду искать зубную щетку, мыло и всякую мелочь, нарочно не беру ничего с собой, даже рубашку утром покупаю, и чувствую себя при этом настоящим путешественником, даже если уехал не дальше соседнего графства

это еще потому, что мне приходится покупать билет, куда бы я ни отправился, в аргайл или в ноттингем, – если я сяду за руль, меня снова посадят в тюрьму, я пленник прожженных автобусных сидений, хлебатель кипяченой воды, я беспечный электронный ездок, вращатель призрачного руля, нажиматель притворных педалей

меня разбудил грохот передвигаемых стульев и валлийская брань, ласкающая уши, почти все слова в ней связаны с овцами – овечий крик, овечий пук, ах ты, овца неразборчивая, и все такое, – я открыл глаза, увидел сизый дневной свет, воду, стекающую по стеклу, и понял, что снова проспал автобус

завтрак в небесном саду ничем не отличается от обеда, перченая фасоль, яйца вкрутую и горячие горы бекона, к тому же на часах была половина третьего, так что я выпил кофе у стойки, расплатился за комнату, сказал, что попробую успеть на трехчасовой, однако, выйдя из паба, увидел на дороге грязную кошку, вспомнил о вчерашнем пари и решил, что поеду завтра утром

осенью на морском побережье смеркается быстро, как только солнце скроется в воде, все вокруг тут же становится одного цвета – цвета мокрого сланца, и трава, и песок, и живые изгороди, а если еще и дождь зарядит, то небеса и вовсе сливаются с землей, только беленые фасады проступают из темноты да фонари еле теплятся в тумане, будто газовые светильники на пэлл-мэлл во времена уильяма мердока

через полчаса я добрался до поворота на кладбище, прошел через небольшой лес, уворачиваясь от мокрых еловых лап, и уткнулся в ворота каменных кленов, они оказались заперты, и вокруг не было ни камней, ни кленов – только обожженные ежевичные плети на стене, сложенной из неровных кусков песчаника

римская кладка! я провел рукой по мокрому камню: такому дому никакой пожар не страшен, крепко, как ворота дамаска

постоялый двор сонли, было выбито на медной табличке, под ней висела еще одна, побольше, из белой жести: кровать и завтрак – сорок девять фунтов, а под ней еще одна: на заднем дворе живут хорошо воспитанные собаки, на самой нижней табличке кто-то мелко приписал красным фломастером: …и злокозненные змеи

* * *

странно, но я обрадовался выходке неведомого варвара, дерзкая надпись напомнила мне другую – на фреске, изображающей географическую карту, я видел ее в палаццо питти, когда еще позволял себе ездить во флоренцию: qui ci sono del monstri, здесь обитают монстры, художник написал это в том углу карты, о котором просто не знал, что сказать

где же собаки, почему сторожа не лают? за стеной было совсем тихо, я слышал, как капли дождя гулко били по чему-то стеклянному и, чуть потише, по чему-то брезентовому – наверное, оранжерея, подумал я, там юная ведьма выращивает свою белладонну, хотя – почему юная? я ведь даже не спросил у суконщика, сколько лет здешней хозяйке, как бишь ее зовут? ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР СОНЛИ?

ох нет, господи

на мгновение мне захотелось, чтобы кто-нибудь огромный, могущественный пришел сюда, сложил каменную стену с медной табличкой и унес ее, будто крикетные воротца со школьного поля

так вот почему плотник отправил меня сюда! мне стоило еще вчера догадаться, что дурацкое пари нужно ему не больше, чем лосю нужна вешалка для шляп – эту поговорку любила моя мать, а отец говорил – не больше, чем вода в ботинках, или – как бастард на семейном празднике

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru