bannerbannerbanner
Заблуждение велосипеда

Ксения Драгунская
Заблуждение велосипеда

– На, неси.

Ага, как будто я прямо всю жизнь мечтала таскать сумку за этой тетей!

Сама тетя во время чаепития грустно смотрела в сторону дома Светловых.

Когда они уехали, мама сказала мне, что это знаменитая киноактриса Марина Ладынина, жена Пырьева, с которой он как-то нехорошо и жестоко обошелся.

Мама не приехала.

Наступает вечер.

В доме тихо и сумрачно, только радио шипит и трещит. Не-нянька слушает «Би-би-си».

Мама сказала, что постарается завтра. А уж на следующие выходные – обязательно, просто непременно!

А на улице еще совсем светло… От грусти идешь на речку, сидишь в привязанной лодке. А речка, лопухи и косогор говорят о тебе.

– Опять пришла…

– Видно, мама обманула. Не приехала.

– Или просто грустно.

– А «сирота» – это мужского рода или женского? – невпопад спрашивает лопух.

– Слушай, не умничай.

– Одна в привязанной лодке сидит, – задумчиво говорит косогор.

– Сразу видно, писателем будет, – догадывается речка.

– Или так сопьется… – это опять большой лопух.

– Заткнись, а? – сердится речка. – Она вырастет и сможет рассказать про нас.

От ветра рябь на воде, и течение тоже, и кажется, что привязанная лодка плывет.

Так говорит река, а мне слышно.

В спектакле «Ан-дер-сен», который мы делали с Олей Субботиной, главный герой жалуется:

«Разве я виноват, что каждый облезлый кот, старый дом или стоптанный башмак бросаются ко мне, умоляя рассказать про них, разве я виноват, что слышу их голоса?..»

Нет, бедный Андерсен, вы не виноваты. Так получилось. Примите мои дружеские соболезнования. Я вас очень хорошо понимаю.

Так что это все для речки, пора держать обещание. Ведь они на меня надеются – речка и косогор, лопухи, ручей в лесу, бывший лес.

Обещание, данное реке.

Стрекоза патрулирует сад, и лимонница радует глаз…

Собака лает, и шорох в саду. Кто пришел? Чужие? Яблочные воры? Похитители велосипедов? Бомж Владимир Набоков просит работу, чтобы не помереть с голоду?

Нет, это старая кривая яблоня медленно падает от тяжести яблок, трещит ствол, хрустят ветки, шуршат листья, собака лает, глядя на яблоню с крыльца.

Собака видит, ей-то видно, отчего упала яблоня – привидение бывшего хозяина дачи, большевика Литвина-Седого, потянулось за яблоками, потому что наклоняться и подбирать с земли падалицу большевикам не годится.

Привидение железной хваткой большевистской тянет ветку вниз, старая яблоня наклоняется и начинает ложиться на землю.

Испугавшись шума, привидение сматывается.

Яблоня, вытянувшись, почти лежит на земле.

Но можно сварить компот.

Сюжета не будет, не ждите.

Жизнь яблони, перемена округи, медленная и молчаливая кончина реки – вот сюжет.

Дырявое кино из старых черно-белых фотографий.

Зоя Константиновна, мама Числа, собрала нас на веранде своей дачи. Участок у них неровный, и дом стоит так хитро, что входишь с одного входа на первый этаж, проходишь в другую комнату и оказываешься уже на каком-то «полувтором» этаже. Следующая комната – и ты уже на настоящем втором.

«Хитрая дача».

Зоя Константиновна смотрит выпученными от возмущения глазами. Они у нее всегда такие, выпученные, как будто она все время негодует. Присутствует и подруга Зои Константиновны, фро Опфер из Германии, высокая и сухая, они познакомились на болгарском курорте.

А я смотрю на настоящий, темно-желтый человеческий череп, красующийся у них на старом, с цветными стеклышками, буфете.

– Людмила Зыкина – великая артистка! – гневно говорит мама Костика. – Она представляет нашу страну во всем мире. Спросите у кого угодно, в любой стране, кто такая Людмила Зыкина, – каждый ответит. Ее все знают! Она как Юрий Гагарин. Для всех советских людей она является достоянием, нашей святыней, как вечный огонь. А вы… А вы…

– Ви, ви, здесь, в такой прекрасной стране, где все во имя детей! – лопочет, чуть не плача, фро Опфер. – Ви, здесь, при социализме…

Тут гневный взгляд (базед?) Зои Константиновны останавливается на мне.

– А ты, девочка, вообще зажралась! – резюмирует она.

И от возмущения умолкает. Нет слов!

Разговор окончен.

Это я – зажралась? У меня даже велосипеда нет. Потому что «Школьник» или даже «Орленок» не годятся мне по росту, я длинная. Никто не верит (ха-ха, опять!), что мне десять лет. Хорошо бы купить «Украину», хотя она, конечно, тяжеловата, но если с женской рамой, то ничего. Да я и на мужскую «Украину» согласна, лишь бы велосипед, потому что как можно жить человеку летом на даче без велосипеда? Моя мечта – «Десна» или «Кама», складной велосипедик с маленькими колесами, но их совсем мало на свете, и не всем достается, только редким счастливцам, которые достойны, у которых нормальный цвет волос удачно совпадает с цветом бровей и ресниц, с которыми не должны сидеть в «кислородной тюрьме» чужие тети…

Но почему-то считается, что я – зажралась. Это, наверное, потому, что у нас такой большой участок и телефон на даче, а у них, у Числа и его мамы, телефона нет и сад совсем маленький?

Но и моя мама тоже иногда говорит мне так. Именно этим же словом. Это потому что она выросла в трудные для страны годы в семье с четырьмя детьми? Однажды я составила список, что мне нужно купить для школы – ткань для уроков труда, кеды на физру и новую сумку. Мама ознакомилась со списком и сказала холодно:

– А ты зажралась!

Может, у нее просто было плохое настроение? Устала в медучилище?

Советское воспитание – если сыт, одет в х\б колготы расцветки типа «за наше счастливое детство спасибо, родная страна», не ночуешь по асфальтовым котлам, но при этом хочешь чего-то еще – зажрался, братец.

– Костик, а почему у вас череп?

– Это у моего дедушки друг был. Его в Гражданскую убили…

Дедушка Костика…

В хорошую погоду сидит в плетеном кресле у крыльца и ни с кем не здоровается. На нем вышитая косоворотка, военного цвета штаны, а ноги в серых валенках без калош.

На прошлый день рождения Костика, в августе, когда флоксы и арбуз, он вдруг поманил меня, помахал большой, в коричневых пятнах, рукой:

– Что, контра? – Он глядел на меня весело, а моргал медленно, словно ему было трудно моргать. – Не додавили мы вас в двадцатом, а?

– Константин Серафимович тяжело болен, – объяснила мама Числа, подоспевшая с чашкой бульона. – А вот кто сейчас бульончик кушать будет? Дедушка будет!

И она стала кормить его с ложки, потому что сам он не мог – на обеих руках три главных пальца у него очень скрюченные.

Значит, Число…

Костик Чеславин из академического, дразнитель и издеватель моего детства, и вот теперь выясняется, что вся надежда у него только на меня и на какого-то батюшку из бывших забулдыг. И я должна все бросить…

Нет! Вот нет, и все. Давайте вообще все друзья съедут в Америку и начнут там загибаться, а я побегу их спасать. Здорово, правда? А сочинять-то когда?

У меня, между прочим, есть обязательства перед речкой. Все.

Пишем дальше.

– Что?! – возмущается вдруг речка. (Я точно слышу, как она сердится на меня.) – Какое еще «пишем дальше»? Ну ничего себе! Да ты что, забыла?

Как однажды вы с Костиком стояли на мосту, на весенних каникулах дело было, стояли с Костиком, грелись на мартовском солнышке. Мимо прошел дядька с сигаретой, и дымок четко пахнул близкой весной, талым снегом и южным ветром. И ты еще сказала:

– А правда же, весной сигарета курится совсем другим запахом, чем зимой или осенью?

– Сигарета-курица? – вытаращил глаза Костик. – Ты чего?

И смеялся.

Да, точно, помню. Ты права, речка. Всегда он надо мной смеялся.

Однажды мы с Костиком даже подрались. Поспорили. Я утверждала, что слово «ебутся» пишется через «Ы». Более продвинутый Костик настаивал на «Е», всячески надо мной смеялся и попрекал неграмотностью. Мне было лет девять, а Числу двенадцать.

Н-да…

Нет…

Не годится бросать в беде человека, с которым связаны столь трепетные детские воспоминания.

Так ведь помрет он там, совестно мне будет, что палец о палец не ударила. Вот всегда так, живешь себе, даже в одной стране, в одном городе, на соседней ветке московского метрополитена, и никогда не встречаешься с давним другом, даже не вспоминаешь, но когда он умирает – выходит из окошка («окно – аварийный выход»), разбивается на машине по первому ночному снежку или долго и неправильно лечится от какой-то пустяковины («а оказалось, это не то совсем, проморгали основное-то, если бы раньше спохватились»)…

И эти поминки с водкой и черным хлебом, курить только на балконе, ветер летит в комнату, покаянные слезы, объятия и обещания держаться вместе, дружить, чтобы потом опять распрощаться и не встречаться никогда, никогда, никогда…

Знаем. Плавали.

Помрет – загрущу…

Этак он мне всю оставшуюся жизнь отравит, паршивец, дачник хренов, друг детства…

И вот отсюда начинается история, которую можно записать пьесой, чтобы – «слева кто говорит, а справа что говорит», а можно столбиком, а можно в строчку подряд или «елочкой», и назвать ее «Про нас», или «Земля октября», или коротко и ясно – «Пахра-Манхэттен-oneway», чего уж проще, а можно квалифицировать эту историю как

МЕРОПРИЯТИЯ ПО ОЧИСТКЕ СОВЕСТИ
ПЕРВОЕ

Служба кончилась, и молебен отслужили, и поговорил со всеми.

– Батюшка, батюшка, вас во дворе женщина ожидает, не наша, не знаю я ее, – говорит старушка с «ящика».

Вздохнув и спотыкаясь о кошек, батюшка выходит во дворик.

Во дворе хорошо, чисто выметено, цветники, кирпичные крестильня и трапезная, все добротное, на совесть. Кошки в ошейниках и смирные алкаши на лавочке.

Развела ты, матушка Анна… Ну, кошки – это еще ладно, но эти… «Воскресные обеды для малоимущих». Ты тут хоть одного малоимущего видела? Сползается на супчик одна алкашня, здоровые, красномордые, пахать на них надо.

 

На скамеечке сидят пообедавшие, довольные бомжи-алкаши в ярких курточках, из тех, что приносят прихожане от выросших детей-подростков. С краю, сливаясь с бомжами и кошками, сидит тетя в темном, смотрит на батюшку.

Эта пришла, потому что что-то случилось.

Никогда не ходит, а тут пришла. Батюшка таких за версту узнает.

– Ну, что тебе, чадо?

– Здравствуйте, батюшка. Извините, что беспокою. С Числом беда.

(Где я его видела? Где-где, по телику. Какие-то ток-шоу. Крутой столичный поп. Прогрессивная общественность.)

– Ну, Костик Чеславин, Число, ваш товарищ, друг детства.

– Что с ним?

– Упал в Центральном парке.

– Имени Горького?

(Что, все батюшки такие «тормоза»? Какого Горького? Еще бы сказал – Дзержинского!)

– В Централ-Парке, в Нью-Йорке. Служба спасения подобрала. Ну, вы знаете, должно быть, у него вредные привычки… Помрачение рассудка, сейчас он в больнице для бедных.

(«Сколько лет мы не виделись с Числом? И не слышались…

Где я ее видел, это подругу Числа? У Числа и видел, наверное».)

– У него в бумажнике нашли мою визитку, и мне позвонил какой-то малый, его сосед по палате. То есть Зине, бывшей жене, тоже звонили из больницы, но он просил, чтобы мне тоже, и чтобы я вам…

(«Значит, он не просто помнит меня, а еще и рассчитывает, надеется, что мы его не оставим. Так. Ну, понятно, сорокоуст, усиленную молитву, друг все-таки. Знал я, что не доведут его до добра эти Америки».)

– Батюшка, надо сообщить его матери.

– А она жива?

– Прекрасно себя чувствует. Они поссорились… Ну, вы знаете, должно быть. Может, она вас послушает? Надо забрать его из Америки. Чтобы ему было где жить. Чтобы он вернулся. Пожалуйста, съездите к ней. А? Вы ведь все-таки… Вдруг она вас послушает?

«Так. Но когда, когда?.. Завтра… Послезавтра…»

– Хорошо. Скорее всего, в понедельник.

– Спасибо. Спасибо, батюшка! Вы тогда мне позвоните, скажите, что она сказала и как…

Даю визитку.

– Спасибо, батюшка. До свидания, батюшка.

– Всего доброго.

«Визитка. А, вот это кто. Ну да. Точно, раньше видел. Нет, не у Числа, а недавно, по телику.

В ток-шоу. Творческая интеллигенция. Ужас.

«Вы, батюшка, да мы, батюшка, сюси-пуси».

Когда же ехать к матери Числа?»

Кошки путаются под ногами, батюшка прохаживается по двору, то и дело отвечая на звонки по мобильному.

Занятой народ – столичные батюшки. Расписание, как у кинозвезды. И мобильник звонит не переставая.

Итак, мероприятия по очистке совести запущены и ждут продолжения.

Сумасшедшая рыжая старуха, она же – несносный ребенок, она же девочка без щенка, она же стриженная как новобранец первокурсница в матросской курточке, мама мальчика Темы, автор пьесы «Все мальчишки дураки»…

Копошится в бумажных клочках и как-то забывает, что она в деревне уже навсегда. Думает, что это что-то вроде детского сада. Что скоро заберут. Повезут на Каретный…

Каретный, Каретный ряд, широкая и короткая улица между Петровкой и Садовым. Наш угловой дом, самый большой на улице, гигантской буквой «Г».

Рядом с нашим домом, слева, ближе к «Эрмитажу», стоит прямоугольная кирпичная будочка. Там живет пленный немец, который строил наш дом. Серьезно, правда! Так Алик Лебедев говорит, а он знает, он умный, он уже в шестом классе. Алик Лебедев дружит с моим папой, то и дело заходит поговорить о том о сем и со мной тоже дружит. Это он рассказал мне про пленного немца, живущего в будочке. Мы – народ-победитель, должны относиться к нему великодушно, это значит не обижать и даже подкармливать, говорит Алик. И я честно оставляю возле будочки куски хлеба и яблочные огрызки, ожидая, что в конце концов на свет выйдет упитанный фриц и мы скажем ему:

– Одумался? Возвращайся домой и больше не нападай на нашу страну!

Дом артиста!

И правда, пять подъездов занимают артисты Большого театра, два подъезда – эстрадники. Если проходишь мимо нашего дома летом, когда открыты окна, то слышишь, как кто-то распевается густым оперным голосом или играет на ксилофоне. А недавно среди ночи какой-то специалист упражнялся на дудуке.

Да уж, далеко не у каждого человека с самого детства соседи – фокусники, дрессировщики с мелкими нервнобольными собачками, чечеточники, акробаты, чтецы, клоуны и знаменитая династия вендрологов Донских. Их предки потешали еще царя Алексея Михайловича, разговаривая животами, «чревовещая». Как-то раз, когда меня опять девать было некуда, меня оставили у Донских на «передержку» на несколько часов, и Мария Григорьевна с дочерью Женей забавляли меня своей куклой, старикашкой с хитрой физиономией, который говорил человеческим голосом. Когда после этого они стали угощать меня чаем с пирожными, не только аппетит, но и голос, речь, пропали у меня начисто, я буквально онемела от изумления перед говорящим гномом.

Ребенок, хронически некуда девать, покормите ребенка, не надо при ребенке, отправьте же ребенка спать… Ребенок очень упрям… Залезает под стол… Несносный.

Ну, прочти стихотворение. Или спой песенку. Давай спой. Посмотри, кто к нам пришел.

А кто? Курносый старый дядька, круглые карие глаза, сидит в кресле напротив папы, сидят и о чем-то разговаривают, смеются… Дядька старый, как папа.

Ну, давай же. Мы ждем.

Вместо песенки и стишка ребенок залезает под стол.

Ай-ай-ай! Как ты себя ведешь?! Разве так делают хорошие большие девочки?

Взрослым невдомек, что человек, вот этот вот ребенок, от которого ждут, что он будет вести себя как хорошая большая девочка, просто очень стесняется. Никак не привыкнет к всеобщему равнодушному вниманию. Внимательному безразличию. Диковинка. Ребенок. Надо же… Родили себе ребенка «в таком возрасте». А в кого волосики такого интересного цвета?

Стесняется и кривляется.

Тогда не были распространены консультации психологов и неврологов, и взрослым было невдомек, что кривляние – это вроде нервного тика. От смущения.

Вылезай из-под стола и марш отсюда. Не можешь стишок прочесть… Что о тебе подумает Леонид Осипович? Как не стыдно!

Но ребенок сидит под столом и вылезает, только когда гость уходит. Ребенка ругают. Ай-ай-ай, не прочла стишок Леониду Осиповичу.

Это был Утесов. Пришел в гости к папе. Жил в том же подъезде на Каретном, что и мы. Теперь доска висит мемориальная.

Они с папой любили прогуливаться вместе в «Эрмитаже». В послевоенные годы папа написал для него несколько песен, в том числе «Теплоход плывет по морю, теплоход…»

Каретный – большая квартира с двумя балконами, куча книг и картин, которые папе дарили знакомые художники. А еще – звонница, деревянный домик, где хранится папина коллекция колокольчиков, от крохотного бубенца до тяжелой корабельной рынды.

На Каретном просторно, весело и интересно, если днем, если много народу.

А если вечером и одна…

Мама с братом собираются в театр.

– И ничего страшного, – уверенно говорит мама. – Мы закроем тебя на два оборота, а ключи тебе тоже оставим, на всякий случай. А то мало ли что…

Ужас, ужас… Какой-то еще может быть «всякий случай»… Какое-то страшное «мало ли что»…

– Я вообще не понимаю, чего тут можно бояться, ты в большом доме, всюду люди. Вот Таня и Оля с пяти лет остаются по вечерам одни, и прекрасно… А тебе уже скоро семь. Большая девочка. Сегодня дежурит Шура, она зайдет тебя проведать… А я позвоню тебе в антракте.

Маме не объяснишь, что Таня и Оля – вдвоем, а вдвоем вообще ничего не страшно.

– Ну их же двое, их же двое… – канючу я.

– Что значит «двое»? Подумаешь, «двое», – рассеянно говорит мама, густо накрашивая веки синим. – Таня и Оля такие молодцы, они каждый день сами, без всяких напоминаний, без вот этого вот нытья пьют молоко. Так вот прямо сами и кричат: «Мамочка, дай нам скорей молочка!» Они раз в неделю убирают квартиру, так что тете Свете вообще не о чем беспокоиться… Вот это дети. Вот это доченьки…

Отвезти на «передержку» меня нельзя, у меня насморк. Сморкаюсь в огромные носовые платки.

– Сморкаешься, как старый генерал, – комментирует брат, и они с мамой хохочут, закадычные друзья.

Мамочки любят сыночков.

К нам, посидеть со мной, тоже никого не удалось залучить.

– Зато если ты сейчас перестанешь ныть и спокойно останешься дома, я буду всем, слышишь, всем знакомым рассказывать, какая ты храбрая. Все узнают! И все будут тебя хвалить. Говорить: «Ах, какая молодец Ксюша! Остается вечером дома одна, а мама может пойти в театр».

При чем тут какие-то «все»? Зачем они мне? Совершенно неинтересно, что они там скажут. (Ха-ха-ха, вот где корень моего безразличия к чужим мнениям о моих поступках.)

Мне страшно, одиноко, скучно…

Уходят. Дверь захлопывается и закрывается на два оборота. Еще слышны шаги на гулкой лестничной площадке, громыхание приехавшего лифта. А если колотить руками в дверь и орать: «Ну мамочка?!»

Не поможет.

Лифт уехал. Тишина.

Везде горит свет, но все равно страшно. Грызу яблоко, пытаюсь читать. Большое зеркало стоит смирно, но я стараюсь не смотреть на него, потому что если смотреть, оно начнет корчить рожи и грозить пальцем. Читаю дальше. «Маленький оборвыш» или «Без семьи». Как раз по теме.

Что это? Прислушиваюсь. Шаги по крыше. Я на цыпочках перехожу в другую комнату и теперь слышу, как ходят по крыше и там. Это бандиты. Сейчас они будут заглядывать в окна и корчить рожи.

Звонит телефон. Я снимаю трубку и говорю «Але» воспитанным голосом, но в ответ – молчание…

Страшно. До того страшно, что я хватаю цигейковую шубку, ключ, захлопываю дверь и еду на лифте вниз, к лифтерше Шуре.

(Был еще лифтер дядя Гена, однорукий Гена-инвалид. Шура и Гена, добрые люди, я вас помню.)

Как же хорошо у Шуры в каморке! Чайник греется на плитке, Шуре можно почитать вслух, и она похвалит и подивится, как я хорошо читаю.

Шура неправильно говорит по-русски, у нее странная фамилия, она приехала с Западной Украины после войны, она спокойная, добрая, никуда не спешит и не отмахивается от меня.

И по сей день мне ужасно жалко, что я была слишком мала, чтобы порасспросить Шуру о ее жизни. Наверняка, она-то, лифтерша в сатиновом черном халате и газовой косынке на голове, была очевидицей множества интереснейших событий, до подлинных подробностей которых теперь уже никому не докопаться.

Мы с Шурой пьем чай с баранками, тихо работает радио, проходит время…

Хлопает дверь подъезда.

Мама!

– У меня просто сердце переворачивается! Я же тебе звоню, в антракте, и никто не подходит! Мне пришлось уйти со второго действия! С такого спектакля! На который нам с таким трудом достали билеты! Ты зачем здесь сидишь в одних тапочках?

От радости напрочь забываю о Шуре с ее чаем и баранками. Ура, мама дома!

Мама же продолжает ругать меня и приводить в пример Олю и Таню, двойняшек тети Светы, которые и молоко пьют, и квартиру сами убирают, и всегда остаются одни.

В раннем детстве не знают слова «одиночество». Не могут осознать, что с детьми так обращаться нельзя. Не могут также задать родителям вопрос:

– Родные мои, ну если я вам до такой степени неинтересна, если вам все время не до меня, зачем вы меня родили?

Этот вопрос задают попозже, искренне не понимая, зачем рожать детей в преклонном возрасте.

И начинается…

– Мы так ждали… Мы обожали… Это был эффект разорвавшейся бомбы! Вся Москва говорила! Что в таком возрасте!..

(Возраст-то – сорок два года, а отцу – пятьдесят два. Сейчас это просто смешно. Сейчас и в семьдесят рожают, жизнь ведь только начинается…)

Мне кажется, не обошлось и без советов. Так и вижу какую-то московскую светскую курицу, начитавшуюся иностранных журналов:

– А знаете, роды после сорока очень омолаживают организм… Вы будете прекрасно выглядеть… Чувствовать себя совсем по-другому…

– Это был эффект разорвавшейся бомбы, – любила повторять мама, смачно и с удовольствием выговаривая слово «эффект» накрашенными пунцовыми губами.

Видно было, что ей это очень нравилось. Что вся Москва говорила. Мама, актриса по первой профессии и, по сути, очень любила производить впечатление.

Нет, ну все, вроде бы обрадовались. Удивились и обрадовались. Телеграммы посылали.

«Поздравляем с появлением на свет будущую жительницу двадцать первого века.

Орлова, Копелев».

И всякое такое.

Вот и я – хорошая большая девочка.

Здрасьти.

Это вообще отдельная тема, достойная специального рассмотрения. Вот люди рожают детей. На что они надеются? Конечно же, на то, что у этих детей все будет очень хорошо, что они будут гораздо счастливее своих родителей. Никто же не рожает детей нарочно, чтобы они мучились. Предполагая, что у них все будет плохо. Все как-то почему-то уверены, что все будет хорошо. А дальше уже подключается «воровка на доверии» под названием судьба.

 

Непредсказуемая и безжалостная.

Беспредельная и злорадная, как В. О.

(Ой, а кто это?

Неважно.)

Так что в деторождении есть риск огромнейший. Эгоизм это сплошной – размножаться, вот что я вам скажу. Особенно в третьем тысячелетии. Эгоизм и разгильдяйство.

«Родили, даже не извинились, – сказала одна тормознутая девочка лет тринадцати. – А я теперь живи, мучайся, к ЕГЭ готовься…»

Вообще, процентов шестьдесят людей рожают детей, потому что так получилось. Рассматривают детей как необходимую, неизбежную мороку. Положено. Если люди женятся, должны быть дети. А то вдруг соседи подумают, что у вас дефект какой?.. А как с ними обращаться, с детьми, чему учить, как воспитывать – ни малейшего представления. Ноу факинг айдиа, как сказали бы в стране, где сейчас прохлаждается в больнице для бедных друг моего детства Костик Чеславин.

Необходимость размножения является предрассудком, и надо постепенно этот предрассудок ликвидировать. На это уйдут десятилетия, но, в конце концов, станет легче.

ПОСЛАНИЕ К РОДИТЕЛЯМ НОМЕР ДВА

Уважаемые родители.

Рожайте детей в возрасте, отведенном для этого природой. Природа – она знает. Не чудите.

Если уж очень приспичило заводить детей в преклонных летах, сначала подумайте внимательно.

Как у вашего гипотетического ребенка будет с бабушками и дедушками, с любящим родственным окружением?

Позволит ли вам здоровье вместе с вашим поздним ребенком гонять на великах и играть в бадминтон? Жить его интересами?

Не придется ли вашему ребенку коротать долгое одинокое детство под присмотром чужих теть?

Будет ли вам с кем его оставить вечером? Чтобы не сидел один в квартире шести– или даже пятилетний человек, калеча нервную систему?

В конце концов, прикиньте, насколько долго вы сами собираетесь жить? Как у вас с этим? Уверены, что хорошо?

Подумайте, а?

Кстати, с достойными подражания образцовыми девочками Олей и Таней, несмотря на их выдающиеся достижения в области питья молока и убирания квартиры, дальше было как-то «не очень». Они сделались кем-то вроде валютных проституток, но каких-то незадачливых, средней руки (вместо «руки» можно подставить соответствующее профессии слово). Выходили замуж за иностранцев, разводились с ними, выходили за других… Проходили по делу об убийстве «кооператора».

Тетя Света выбросилась из окна.

После смерти папы я несколько раз слышала, как мама со значением говорила своим друзьям и подругам, выразительно показывая на меня большими серо-зелеными глазами:

– Если бы не это существо, то жизнь моя уже закончилась бы…

Или что-то в этом роде.

– Я живу только ради тебя, ясно тебе?! А ты (опоздала на пятнадцать минут, не так поздоровалась с тетей Мусей, опять купила ряженку вместо кефира – возможны варианты)!.. – кричала она мне.

И я все никак не могла понять – если она живет ради меня, то почему не может остаться вечером дома, если я одна и мне страшно?

Взрослые – их не поймешь.

«Если бы не это существо…»

Ребенок «типа девочка», меньшая, «существо, потрясенное существованием» (термин французского писателя Жана-Люка Лагарса. Обожаю его!).

Давайте тягаться тяготами! Устраивайтесь поудобнее. Кофе, пива, виски, оранжаду? Давайте меряться, чье детство ужаснее! Мама – такая затурканная-затурканная, дедушка несколько приглуповат, у бабушки сложный характер, отчим вообще – «я молчу».

А мне хорошо, все бабушки и дедушки заблаговременно умерли до моего рождения, лафа! И никаких отчимов.

«Замуж ты не выйдешь больше никогда, потому что не сможешь смириться с тем, что кто-то чужой будет ходить в твой чистый сортир», – сказал однажды маме брат.

И она хохотала и хвалила брата, восхищалась его остроумием.

Нет, правда, хорошо подмечено, про очень многих женщин (и мужчин) можно так сказать.

Каретный. Вечер. Ребенок и папа одни в комнате с колокольчиками.

Папа звонит по телефону.

– Тонька? Здорово, это Витька. Чего давно не заходишь?

Там ему что-то говорят, и он быстро прощается.

– Яшка, здорово, собаковод! Приходи, а?

Какое смешное слово «собаковод»! Ребенок хохочет.

Там опять что-то говорят.

Папа набирает дальше. Говорит веселым голосом, шутит. А ребенок видит, как угасает, все мрачнее и темнее становится его лицо.

Друзья перестали ходить в наш дом, когда папа заболел. Маме признавались, что им тяжело видеть своего искрометного друга таким стариком, разбитым инсультами.

А раньше, говорила мама («тебя еще на свете не было»), столько народу приходило, что некуда бывало посадить, и у соседей одалживали стулья и посуду, а люди все шли и шли, по вечерам актеры после спектаклей.

Кстати, а где Галич? Может, ему папа тоже звонил, говорил: «Куда пропал, Сашка?» Приходил ли он на похороны? Старый друг, старейший, с тридцатых годов, какая-то общая комната в Воротниковском переулке…

Зеркало «псише» стояло в углу, и за ним образовалось маленькое пространство, куда я по своей «патологической», как говорили взрослые, худобе могла легко забираться. Домик такой, тайное место. Это отчасти примиряло меня с уродским зеркалом днем. А ночью…

Так получилось, что некоторое время я спала в этой большой комнате с зеркалом одна.

Я просыпалась от страха, что зеркало сейчас заговорит со мной жутким голосом. Или затянет туда, в резную раму, и я навсегда останусь жить в зеркале. А то мне казалось, что в темноте оно зловеще улыбается и грозит мне пальцем – вытягивает колонну, как руку, и грозит пальцем-шишечкой на верхушке. Жуть!

Днем, если долго одна в комнате – тоже страшновато.

Болею. Не велят вылезать из кровати. Со мной никого, только издалека, из комнаты брата доносятся смех и слабый запах сигарет. У него друзья, студенты, мешать не велено. Зеркало хмуро смотрит на меня глазами – круглыми резными цветами по бокам рамы. Что-то оно уж как-то слишком внимательно смотрит… Начинаю плакать от страха, вылезаю из кровати и направляюсь в комнату брата.

Но навстречу выходит друг брата Никита Трушин, с длинными волосами и в белых штанах.

– Ты чего плачешь?

– Живот болит, – говорю я.

Стыдно же признаться, что зеркала боюсь – пять лет все-таки, взрослый человек.

– Где болит?

Показываю.

– Это хорошо. Значит, точно не аппендицит. Ты иди к себе, а я сейчас приду.

Самое удивительное, что он не обманул. То ли ему надоело в прокуренной комнате, то ли жалко меня стало, то ли просто скучно. Никита сидел со мной, мы смотрели книжки и рисовали, и он еще восхитился, как я бегло читаю. И поверил, что я действительно умею читать, потому что другие взрослые не верили, думали, я просто все эти стишки и сказочки наизусть уже вызубрила.

Никита давным-давно, еще в начале семидесятых, уехал в Париж навсегда. О дальнейшей судьбе его ничего не известно.

Так вот, таинственный длинноволосый слепой в белых штанах на станции парижского метро?..

Ребенок совершенно не желает пить молоко! Надо заставлять. Молоко полезно.

Заставляли. Даже брат, пользовавшийся у мамы «заслуженным авторитетом», не мог ее убедить, что человеку не может быть полезно то, чем он с отвращением вынужден давиться.

Каждый день наливали полную чашку молока.

– Всего-то полчашечки, даже до каемочки вон не доходит.

Оно было горячее.

– Комнатной температуры, пей.

На нем быстро собирались пенки, которых и видеть-то было невозможно.

– Никаких пенок нет, не выдумывай, пей.

Я сижу над чашкой. Мама куда-то собирается и наряжается. Я решаю сделать ей приятное, и, когда она уходит, зажмуриваюсь и выпиваю ненавистное молоко залпом.

Она мне не верит.

– Где молоко? Ты куда его дела? В раковину вылила? А во Вьетнаме дети голодают, между прочим!

Ммммолоко…

Ммммама…

Не люблю букву «м». Она какая-то… Мудацкая, что ли?

Ест ребенок просто отвратительно. Мрачно складывает еду за щеку, как хомяк. «Жуй, жуй, а теперь – глотай». Вечная присказка. Всегда надо уговаривать, сулить что-то невероятно заманчивое, целые концерты устраивать. Была еще специальная игрушечная обезьянка с блестящими черными глазками. Взрослые зажигают спичку, огонек отражается в глазках, как будто обезьянка смотрит туда-сюда.

Но и бедняжка обезьянка не всегда помогала. Когда терпение кормящих лопалось, начинался скандал с упоминанием каких-то там детей, голодающих в Африке или во Вьетнаме.

И вот мне их ни капельки не было жалко, этих долбаных голодающих детей. Кроме зреющей смутной неприязни к насильно кормящим и попрекающим, никаких результатов все эти взывания к моей младенческой совести не давали.

Теперь по утрам я встаю рано, раньше остальных членов моей маленькой семьи, и завтракаю обычно в обществе нашего рыжего кота. Угощаю его сырами. Рыжик любит камамбер и рокфор. Облизывает усы и мигает зеленым глазом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru