Прошли времена, остались сроки

Владимир Крупин
Прошли времена, остались сроки

17

Как они, христовенькие, шли, это может только тот рассказать, кто с ними ходил. Шел потихоньку Николай Иванович, опирался на свой посох, оглядывался. Лепилась к нему щебетунья Настя. Но постоянно щебетать ей не давала бабушка Катя Липатникова. Высоким громким голосом она первая заводила акафист преподобному Николаю Чудотворцу. И тянулся акафист над размытыми дорогами, разъезженными колеями, под дождливым небом. И не бывало, и не будет у нас распевней и согласнее хора. И перепоет этот хор любые наши песни и гимны. Шел этот крестный ход, как ходил уже свыше шести столетий. Все видел он: дождь и град, тучи и звезды, комаров и мух, да только не думал он, что увидит, как выходят на него, на беспомощных стариков и старух, здоровенные мужи, коих хорошо бы представить с косой да с топором, ан нет. "С Богом покончено!" – объявляли они. Где те борцы? В каких огнях, в каких пределах корчатся от ужаса их души? Кто отпоет их, кто простит, кто поймет?

Ждал на берегу Шлемкин, ждали милиционеры в ярко-черных сапогах.

– Поворачивайте! – закричал он.

Конечно, не повернули старики. Как будто не знал того Шлемкин. Вот встретились они глазами с Николаем Ивановичем.

– Подойди, – велел Шлемкин, – поговорить надо.

– Что говорить, молиться идем, – отвечал Николай Иванович.

– Эх ты, – закричала Катя Липатникова, махая на Шлемкина черным платком. Старухи всегда к Великорецкой купели шли в темных платках, а обратно – в беленьких. – Эх ты, какую голову имеешь, наверно, безразмерную, а того не поймешь, что петух понимает со своей головой маленькой. Славу Богу поет, а ты, ты... диверсант безголовый, вот кто!

– Ты ответишь, Липатникова, – закричал Шлемкин. – Запиши, – велел он офицеру возле себя и ему же скомандовал: – Не давать им парома!

– Дак как же это? – растерялся Николай Иванович. – Мы же платим за перевоз.

– Не нужны ваши деньги! Лучше б их в фонд мира отдали, – посоветовал Шлемкин.

– Или вам, – сказал Николай Иванович. – Уж не тридцать ли вас, всем бы по сребренику.

– Нам зарплаты хватает! – сообщил Шлемкин. – А парома не получите. И жалуйтесь куда хотите!

У парома встали два милиционера. Первым в воду пошел Николай Иванович.

– Отец, отец, – закричала Вера, – нельзя тебе, нельзя!

– Верую! – возвестил Николай Иванович, чувствуя, как холодная вода перелилась через голенища и приятно охолодила натертые ноги.

– Ве-ерую! – возвестила Липатникова.

И все, старики и старухи, сколько их было, с пением "Символа Веры" двинулись вброд и вплавь через реку Великую. Пошли, чтобы поклониться месту величайшего чуда – обретения иконы Святителя Николая, любимого русского святого.

А было это позорище для одних и подвиг для других, было это на святой Руси, в вятской земле в год тысячелетия принятия христианства на русской земле.

Господи, прости нас, грешных! Надеющиеся на Тебя да не погибнем! Да, мы рабы, но только твои, Господи. Аминь!

1988 г.

Люби меня, как я тебя

Повесть

Наша жизнь словно сон,

но не вечно же спать...

С одной стороны, жениться надо: скоро тридцать, уже пропущен возраст, когда можно было прыгнуть в женитьбу, как в воду в незнакомом месте. С другой стороны, родители торопят. "Пока молодые, поможем внуков вынянчить". "Сынок, – говорит отец, – выбирай не выбирай, все равно ошибешься, не с Луны же их, жен этих, на парашюте забрасывают. Квартира у тебя есть, диссертацию пишешь, в армии отслужил – чего еще?" "Как чего, – возражаю я, – надо жениться по любви, а где ее взять?" У нас в институте невеста одна – секретарша Юлия, существо хрупкое и белокурое, но она по уши влюблена в нашего начальника, который еще и мой научный руководитель, не отбивать же ее у него, нашего дорогого Эдуарда Федоровича, который в просторечии просто Эдик. Кстати, Эдик-то Эдик, а возглавляет институт по выработке идеологии периода демократии в России, вхож к высшим начальникам. Зарплаты у нас приличные. С диссертацией меня Эдик торопит, так что мне, в общем, не до женитьбы. Но и наука не захватывает настолько, чтобы закопаться в нее с головой.

Тема моя, данная мне Эдиком, проста: как сделать, чтобы науки не разбегались каждая в свой тоннель, а работали сообща, на идею, которая бы возрождала Россию. Науки же перестали понимать друг друга. Все кричали о своей значительности, копили знания, но дела в России от этого шли не лучше. Эдик гонял меня по разным симпозиумам, чтоб я "наращивал мышцы", как он выражался.

Пьянки, а где и фуршеты, которые тоже оказывались пьянками, были, кажется, главными событиями этих встреч, симпозиумов. На пьянках власть переходила от людей президиума к обслуге. Какая-нибудь секретарша, проходящая раз в полчаса в президиум с запиской или еще с чем, становилась на фуршете центром внимания. Мне такие казались щуками, которые точно знают, какую добычу глотать. От них я интуитивно отстранялся. Я вспоминал отца, который наставлял всегда так: "Сын, приданое мужчины – его голова. Если же женщина кидается на зарплату, имущество, дачу, квартиру, беги от такой, как от огня. Знакомишься, говори: вот весь я, один костюм, койка в общежитии, старики родители, надо кормить. Тут-то и поймешь, ты дорог или твое состояние дорого". Гоня от себя мысли о женитьбе, я садился за свой компьютер, за свою диссертацию.

"Каждый человек, кто бы он ни был, сам формирует свое отношение к миру и свое мировоззрение, каждый ищет цель жизни, ее истину и свой идеал". На этих многозначительных строчках я застрял и уже стал подумывать, не рано ли мне заниматься координацией наук, но решил еще съездить в Ленинград, теперешний Санкт-Петербург. В нем, тогдашнем Ленинграде, я был в школьниках. Тогда мы пели "Что тебе снится, крейсер "Аврора"?", и мы ходили к этой "Авроре". Город был без солнца, в сером снегу, в сквозняках, Нева тяжело продиралась обледеневшими боками сквозь гранит набережных. В Лавру нас не водили, об Иоанне Кронштадтском, о Ксении блаженной никто нам не говорил, мудрено ли, что впечатление от города было тяжким.

Но что-то потянуло. Что? – думал я потом. Что? Есть что-то не зависящее от нас, как сказал поэт: "Некий норд моей судьбою правит". Этот некий норд обратил мое внимание на объявление о совместной конференции просто ученых и ученых-богословов. Позвонил, заказал гостиницу. Прошел, лежа, пространство душной ночи в поезде. Явился, зарегистрировался, заполнил анкету. Ох уж эти анкеты! "Нужно ли России прибегать к займам МВФ? Да. Нет. Нужное подчеркнуть".

У меня ощущение, что все эти симпозиумы – это междусобойчики, где все оплачено: билеты, проживание, еда, выпивка. Со мной даже заговорил один взъерошенный мужчина, он был уверен, что мы знакомы. Оказалось, видимся впервые. Значит, мы были, так сказать, типологически сродственны мероприятиям, на которых и он и я, думаю, были не впервые. Открытие, что эдак можно стать приложением к совещаниям, не очень обрадовало. Я нагрузился программами, уставами, проспектами, буклетами, все очень дорогое, на хорошей бумаге, кое-где двуязычие, думал, есть чего почитать. Увы, все только слова, слова, слова. А сам-то, сказал себе, не слова ли собираешься плодить? Интересно, когда ты успел их выносить, когда это они успели созреть? И от каких плодотворных мыслей зачаты?

Выступал какой-то бодрый молодой старик. "Объединение... – говорил он, – стремления... искания... настало время... целесообразность взаимствования... анализ доминанты..." Я задремал и очнулся от резкого нерусского голоса. Выступал, с переводчиком, объявленный в программе протестант-баптист. Я их уже и не слушаю, и не читаю. Мне хватило одного случая, когда меня выделили сопровождать группу западных богословов. День совещания проводился в Троице-Сергиевой лавре, в академии. Мы шли по коридору, вдоль портретов архиереев – выпускников академии. Доктор богословия (специалист по России!) спросил меня: "А почему они все с бородами?" "Так как? – растерялся я. – Растет же". И потрогал свою молодую во всех смыслах бороду.

Чем хороша "Камчатка" заседаний – с нее всегда легко эмигрировать в фойе, а оттуда на улицу. Что я и сделал. Ничего, конечно, я не узнавал. Немного прошел по Невскому. Дома с фасада были покрыты коростой памятных досок, а со двора, куда я зашел из любопытства, – прыщами воздухоочистителей. Реклама в колыбели революции была один к одному как в Москве, буржуазна, движение иномарок к известной им цели было резким, и на Невском следовало бояться уже не только фонарей. То есть я по наивности вспомнил гоголевский "Невский проспект".

Вернулся в зал, снова листал проспекты. "На снимке дер Гоббинс в гуманитарном колледже Фонда Сороса в городе на Неве".

Председатель, монотонный, как гудящие вентиляторы, объявил, что настало время обеденного перерыва, но что слово для справки просит, он прочел, А.Г.Резвецова. В зале кто сел обратно, кто встал и выходил. На трибуну поднялась молодая женщина в темно-синем костюме с белым воротником. Явно верующая, подумал я. Так решил потому, что она была повязана тонким шелковым платком, скрывшим волосы. Видно было, волновалась. Быстро надела очки. Перебрала в руках белые бумажки, потом их отодвинула, сняла очки и взглянула в зал.

– Уважаемый председатель, – председатель собрал бумага и ровнял их, пристукивая о стол, – уважаемые члены симпозиума. Я просто спрошу уважаемого господина баптиста. Спрошу, почему он решил, что нас надо учить тому, как... – Она оглянулась на председателя, тот выразительно посмотрел на часы.

Женщина справилась с волнением и заговорила спокойно, даже назидательно:

– Почему кто-то вдруг решил, что учение Христа надо развивать? То, что в Россию без конца едут и учат нас жить, мы к этому привыкли, но есть вещи святые, неприкосновенные. Вас, господин баптист, оправдывает немного то, что вас, по-моему, никто, кроме меня, не слушал. (Точно, не слушали.) Разве Иисус Христос в эпоху, как вы выразились, компьютерного мышления стал, прости, Господи, иным? Как понять ваши умозаключения о том, что нигде в Евангелии нет намека на общение Христа с ведущими представителями науки и культуры того времени? Что в числе апостолов не было ученых, а были неграмотные рыбари? Конечно, была тогда уже культура Греции и Рима, и Александрийская библиотека была, школы Дамаска, Каира. Ну и что? Это же все было языческое.

 

– Время, – напомнил председатель.

– Главный посыл баптиста в корне неверен, – четко говорила женщина. – Как это развивать учение Христа, как это трансформировать применительно к современности? А завтра будет другая современность. Опять трансформировать? Такие заявления – издержка неправославного мышления.

– Спасибо, – сказал председатель. – Перерыв.

Я оглянулся – для кого она говорила? Баптисту что-то шептал переводчик, баптист сделал жест в том смысле, что ничего этим русским не докажешь. Зал пустел. Женщина шла к выходу по ковру между рядами. Я поклонился ей. Она взглянула. Лицо ее было в легких розовых пятнах. Глаза ее не искали сочувствия, ясно, она объединяла меня с этим залом.

– Простите, что пришлось говорить вам, а не мне, – сказал я.

– А, зачем только сунулась! Кому это здесь надо?

– А что, баптист так и сказал, что учение Христа надо развивать?

– Он хуже сказал.

– Бог поругаем не бывает.

– Это так, – согласилась она. – Но Бог молчанием предается.

Мы уже вышли и стояли в прокуренном фойе.

– Знаете, – я стал оправдываться, – я его не слушал. Я их не слушаю после одного случая.

Я пересказал историю с вопросом специалиста по России о том, почему архиереи с бородами. Она улыбнулась.

– Это мне надо было возражать. Хорош мужчина, отмолчался, а женщина пошла под пули.

– Ну что вы, вы преувеличиваете. Здесь очень душно, я выйду на улицу.

Она, кивнув в легком поклоне, ушла. Мне хотелось пойти за нею, а я вдруг застеснялся. Я не понял ни ее возраста, ни того, красива ли она, только поразило вдруг ощущение, что стояла рядом, вот тут, – и нет.

На меня налетела длинноногая устроительница.

– Вы получили талоны на обед? Где ваш знак? Надо носить.

Она говорила о карточке с фамилией, которую давали для прикрепления к пиджаку. Вот уж чего я терпеть не могу – этих карточек, да еще и с фотографиями, на груди, что-то в этом лакейское.

"Уйду! – решил я. – Уйду и сегодня же уеду, сегодня же!"

Я представил долгий петербургский вечер до поезда. Как его прожить? В гостинице? С участниками симпозиума? У выхода продавали билеты в театры. Нет, на театры у меня аллергия. Вот билеты в Капеллу, я помнил ее по ее приездам в Москву. Билеты на сегодня – Бетховен и какой-то Орф. "Это сокращенно от Орфей? – пошутил я. – Мне два". Почему я взял два? Я оделся, вышел на улицу. Солнце сияло. "Погода шепчет: бери расчет", как шутили мы, бывало. Но чего-то не шугалось. Я посмотрел на билеты, положил их на подоконник здания и побрел по улице. Какое-то томление поселилось во мне. Куда я шел, зачем вообще я в этом городе, на этой болтовне, зачем я вообще занимаюсь глупостью никому не нужной науки? Вдруг я понял, что все дело в том, что она ушла.

Я обнаружил себя на пространстве у Казанского собора. Куда идти? Прикрыв глаза, я прислушивался к себе: что делать?

– И вы на солнышко вышли, – услышал я. – Правда, оно у нас такая редкость.

Она! Я растерялся и торопливо объяснил:

– Да вот стою и не знаю, куда пойти. Я совсем Ленинграда не знаю. Не могу, кстати, привыкнуть к новому имени.

– А я никак не называю. Город и город. "Поехала в город", "была в городе".

– А где храм Спаса на Крови?

– Вот так, через Невский и так. Рядом. Три минуты.

"Что ж тебе, три минуты на меня жаль потратить?" – так я подумал, потом оправдал ее, ведь шла же куда-то по делам.

– Я еще хотел вам рассказать не только про архиереев с бородами, но и про певца... может, вы слышали интервью его по телевизору?

– Я телевизор не смотрю.

– Да я, в общем-то, тоже почти что... Но тут интересно. Он говорит: я живу в России и захожу иногда в православные храмы. Но так как я еврей, то, приезжая в Израиль, надеваю ермолку и иду к Стене Плача. А недавно, говорит, я был в арабской стране и молился Аллаху.

– Теперь вообще новая всемирная религия насильно внедряется. – Она никак не оценила ни певца, ни мой о нем рассказ. – А вы часто бываете в лавре? Троице-Сергиевой. Вы ведь в Москве живете?

– Нет, не часто. Только по работе. Живу в Москве, но я по корням не москвич, – стал я как будто оправдываться. – Из Сибири. А вы часто бываете в лавре?

– В здешней – да. А в Сергиевом Посаде... Нет, Москву тяжело переношу. Но вообще я бы в Москве жила только из-за того, что лавра, преподобный Сергий близко. А так Москва тягостна.

– Уверяю вас, что город "из тьмы лесов, из топи блат" вельми тягостен тоже. Простите, если обидел.

Она распустила узелок тонкого платочка, концы платка высвободила, они вытянулись вдоль светлых пуговиц.

– Что вы, нет. Я, знаете, со страхом даже вижу, что из меня уходит любовь к городу. Осталось несколько мест, которые меня поддерживают: лавра Александро-Невская, Карповка и Кронштадт, Смоленское кладбище, Блаженная Ксения и Никольский морской собор. Вот все. Конечно, и Казанский. – Она оглянулась. – Но очень большой, парадный.

Она как-то сникла.

– Вы торопитесь? – спросил я.

– Да.

– Вам в каком направлении?

– Мне на остановку.

Мы пошли к проспекту.

– Если вы в храм, то так и так.

– А храм Спаса на Крови в ваш список не входит?

– Он войдет, когда в нем служба будет. А пока только и говорят о чудесах реставрации. Александр же Второй. Царь-мученик. Конечно, я за канонизацию Николая, и особенно наследника, но Александр? Такой царь! Благоденствие России, отмена крепостного права, Европа при нем знала свое место. Мученическая смерть. Вы там, в Москве, поднимайте этот вопрос. Ой, мой номер! Ой, нет... Вот слепая.

– Скажите, Орф – хороший композитор?

– "Кармена Бурана"? Это не просто прекрасно, это необъяснимо. Ну вот, теперь мой уж точно.

Прижав к груди концы платка, она заторопилась. И скрылась внутри троллейбуса. "И вся любовь!" – сказал я чуть ли не вслух. Пошел в интервал движения через проспект. Был освистан милиционером, но это как будто было не со мной. Села да уехала, как это так?

Я поднял голову – город стал другим. В городе ощутилось ее присутствие. Кто она? Сколько лет? Я не мог вспомнить ее лица. Цвет пальто помнил, платок помнил, то, как она говорила, помнил, лица – не помнил. "Любимое лицо не помнят", – процитировал я японскую пословицу. Я был начитанным юношей.

Куда сейчас? Я стоял на берегу замерзшего канала, смотрел на пестрый, похожий на букет или на салют храм. Уеду!

После Москвы город казался мне крохотным. Гостиница, вокзал, все рядом. Идти никуда не хотелось. Валялся, пил чай. Включил телевизор. Телевизор показался еще пакостнее, чем в Москве. Пошел на вокзал, купил билет. Как все просто было в жизни. Нет проблем. Я вернулся на симпозиум.

Может, она вернулась? Я прошел в зал. Нет, нигде нет женской головы в шелковом платочке. Все или прически, или парики. На трибуне очередное: геополитика, энергетика, коррективы; в зале – дремание или разговаривание.

Куда мне деваться, куда? Ну, приеду завтра в Москву – и что? Она монашка, наверное. Да нет, не монашка, просто верующая. Замужем, конечно. Муж – староста церковный. Дети в алтаре прислуживают, кадило батюшке подают. Вечером вместе молятся. Целует всех на ночь. Спят отдельно. А откуда тогда дети?

Опять я себя обнаружил перед Казанским. Зашел внутрь. Старушки копились перед началом вечерней службы. Глухой старик заказывал сорокоуст по умершей жене. Свечи у распятия лежали грудкой, еще не зажженные. Добавил и я свою. Написал записки и об упокоении, и о здравии. А ее как зовут? Написал бы сейчас. А то "А. Г.". Что такое "А. Г."? Антонина? Алла? Нет. Ангелина? Да ну! Анна? Аня? Пожалуй. О здравии Анны. А может, Анфиса? Ариадна? Нет, Анастасия. Да, да. Росла Настей, бабушка приучила платок повязывать, в церковь водила. Что ж ты, Настя, даже город не показала? Ах да, надо же детей кормить.

А иди-ка ты, брат, в Капеллу, сказал я себе, выйдя в сумерки раннего вечера. Спросил дорогу. Ну да, тут все рядом. Еще через мост перешел, тут, в этом городе, чего-чего, а мостов хватало. Перешел, повернул у необъятной площади направо. Значит, тут вот была революция, тут вот были и декабристы. Перевороты всегда или очень кулуарно, закулисно, или очень напоказ. Мойка. Пушкин тут умер. Да, ведь возили тогда в школьниках. Очередищу отстояли. Но было интересно общаться друг с другом. Сейчас и очереди нет. Зайти? Нет, я же еще без билета в Капеллу.

Ну вот, уже билет взял. Интересно, подобрал кто-то те мои два билета? Мы как будто будем там вместе с ней сидеть. С Настей? Нет, не Настя она. А кто? Молодые, естественно, красивые девушки тоже покупали билеты. Можно же пошутить, заговорить. Вот же, глядят с интересом. Надо бы что-то съесть. Найдется тут, в колыбели, общепит? Цена на бутерброды и простенькое питье меня поразила. А студентам каково? Ухаживает парень за девушкой, позвал в Капеллу, и что дальше? Ведь в перерыве надо вести в буфет. Бедные студенты!

Заметив, что уже часа два, как говорится в песне, "тихо сам с собою я веду беседу", я купил программку и сел в сторонке.

Я не узнал ее. Она остановилась передо мною, такая нарядная, я вскочил, думал: откуда здесь моя знакомая?

– Пошли все-таки? – спросила она. Голос, голос я узнал.

– Вы? Вы? – Я не знал, что сказать, и зачастил, засуетился. – А я все гадал: "А.Г.". Что "А.Г."? Анастасия, да? Аглая? Агриппина?

– Саша, – сказала она. – Саша. Александра. Александра Григорьевна. Звали еще Шурой. Но это мамина родня.

– И я, – сказал я, – и я Саша. Вот совпадение!

– А по отчеству?

– Да какое отчество, что вы!

– Тогда, значит, пушкинское – Сергеевич, так?

– Нет, суворовское – Васильевич.

О, как же я боялся, что вот явится вдруг сейчас какой-то громила военный (я уже не думал про церковного старосту) и она скажет: знакомьтесь, муж. Нет, минуты тикали, а мы стояли вдвоем. Гремели звонки.

– У вас какое место?

– У меня контрамарка. Тут у меня все знакомые, подруга Даша, она будет во втором отделении. Как раз Орф, вы спрашивали.

– Я почему спросил, я же днем купил билеты. Два. То есть... то есть и на вас. А потом вы уехали, я и выбросил. Помню, ряд седьмой. Если никто не сядет на два места, то они наши законно.

После третьего звонка мы в самом деле увидели два свободных стула в седьмом ряду и сели рядом. Со мной никогда такого не случалось. Ведь все бывало – и влюблялся, и трепетал, но какую-то судорогу дыхания, прилив крови к голове, какое-то состояние выключенности из времени и невероятную робость я никогда не испытывал. Я и боялся на нее посмотреть, и не мог не смотреть. Как уж я эту программку осмелился предложить... Она сидела справа от меня. Я стал протягивать правой рукой, вроде неудобно, могу задеть, перехватил в левую, развернулся к ней всем телом, увидел глаза ее так близко, что закусил губу. Беря программку, она коснулась пальцами моей руки, меня как током ударило.

Бетховен был бесконечен. Саша сидела спокойно, положив на колени программку. А на нее – красный очечник. Уговаривая себя сидеть смирно, я тайком взглядывал на нее, вернее, косился, стараясь делать это пореже, чтоб не заметила. Аж глаза заболели. Саша была в светлой кофточке с легкими синими узорами. А под кофточкой тонкий свитерок под горлышко. Капельные голубенькие сережки прятались в темно-русых волосах. Совсем школьная челочка нависала над ровными полукружьями бровей. Глаза иногда прикрывались длинными ресницами, иногда взглядывали на оркестр, иногда, так мне казалось, на меня. Какой мне был Бетховен!

В перерыве она отказалась от буфета. Я нес всякую ахинею, белибердень, порол что-то об армии, о медведях в Сибири, какие-то мегабайты ненужного текста. Я не мог понять, сколько ей лет. Это, конечно, было неважно. Но днем, в зале, и у Казанского, в платке, казалось, что тридцать, а тут – студенточка, да еще и первокурсница.

Как мы прожили перерыв, не помню. Сцена заполнилась вначале тем же оркестром. Потом вышли капельцы. Так их Саша назвала.

– Вон Даша, видите, красавица, такая статная, русая, стоит в середине, в первом ряду.

– Красавица – вы, – сказал я.

Она улыбнулась и сделала успокаивающий жест рукой: мол, спасибо за комплимент, очень вы вежливый молодой человек.

Вышел Чернушенко. Поднял до плеч руки, как-то напрягся и резко стегнул правой рукой по воздуху. Хор грянул. Грянул и оркестр. Это было, говоря высоким стилем, слиянное неслияние. Они вели одну мелодию, но каждый по-своему. Четкие, рубленые фразы латыни, ритм гремящих ударных, немыслимая высота скрипок – нет, не описать. Хотелось одного: чтоб это не кончалось, чтоб все это замерло в звучащем состоянии, чтоб ночь не сменила этого вечера. Чтоб мы прямо вмерзли, впаялись, вросли в свои кресла. Я не заметил даже, как положил горячую ладонь на ее, тоже горячую руку.

 

Но как непроизвольно я положил свою руку на ее, так произвольно она освободилась от прикосновения. Больше я не посмел забываться. Музыка продолжалась, хор садился и вставал, солисты сменялись, я все надеялся, что будет повторение мощного начала. Да, оно повторилось в конце. Эта согласованность голосов и музыки, угадавшая ритм сердца и дыхания, была бы невозможна для долгого звучания, она бы обессилила и зал, и сцену, все бы заумирали. Но и очень не хотелось, чтобы это уже было окончанием всего вечера.

Закончилось. Дирижер поклонился и быстро ушел. Гремел уже зал. Хотя я заметил Саше, что в Москве бы хлопали дольше. Хлопки бы перешли в овацию, все бы встали.

– Холодный ваш город, "в этот город торговли небеса не сойдут".

– Жестоко, Александр Васильевич. Я Блока очень любила, но вот это описание Божьего храма, в котором он тайком к заплеванному полу горячим прикасается лбом... Где он увидел в православной церкви заплеванный пол?

Мне на это нечего было сказать. Капелла пустела быстрее, чем зал симпозиума.

– Вы в раздевалку? – спросил я.

– Нет, я в служебной раздевалась.

– А-а...

Музыка, помимо всяких слов, билась в памяти слуха. Кляня себя за внезапную робость, я дошел с Сашей до лестницы. Тут мы и простились. Второй раз за день.

А дальше? Что дальше? Притащился в гостиницу, взял в буфете горького пива "Балтика". "Балтик" было несколько номеров, но я сказал: "Мне любой". Мне такой и дали, посмотрев как на дурака. Кем я, собственно, и был. Разве не дурак – упустил девушку. Кто она? Сколько лет? Замужем? Теперь-то зачем это знать? В этих туманах петербургских все испаряется навсегда. К утру забуду, говорил я себе. И на науку наплюю с колокольни Ивана Великого. И вообще в Сибирь уеду.

Потащился на вокзал. По дороге вспомнил, что забыл все, что выложил на подзеркальник в ванной, всякие мужские причиндалы. "И на это плевать". Хотя тут же вспомнил примету, что за забытым возвращаются.

В вагоне, выложив деньги за постель и билет на столик, заполз на верхнее место, сильно надеясь на объятия Морфея. Нет, сегодня все от меня уходило: девушка, вещи, сон. Я так ворочался, что стало неловко перед соседями, и я потихоньку соскочил на пол и вышел. Дорожка в ту часть вагона, которая как бы ни убегала от Питера вместе с вагоном, все-таки оставалась к нему ближе, и я пошел по ней. Так бы все шел и шел, подумал я. Да что же это такое! Я же взрослый человек – школу окончил, в армии отслужил, институт прошел, скоро диссертацию сляпаю, а не могу элементарно уснуть. После беспокойной ночи в поезде, после длиннющего дня. И не сплю. Ладно ли со мной? Неладно, отвечал я себе. Я прижался лбом к холоду стекла. Проносились и ударяли по глазам прожектора маленьких станций. Я сильно-сильно зажмурился и все вспоминал ее. Где там! Только как единственная милость вспоминался упругий, как порывы ветра, мотив вступления к музыке Орфа. И еще ее тихий, доверчивый, я не осмелился даже мысленно произнести – ласковый взгляд. Но в какой миг он был: у собора, в фойе симпозиума, в Капелле, – я не помнил...

Явился к обеду в наш философско-социологический коллектив. Встретил своего умного научрука Эдуарда Федоровича.

– Хорошо принимали? – спросил он, вглядываясь. – И сам принимал?

– Ни синь порох, ни боже мой, – отвечал я.

– Да уж ладно, видно же. Ну, делись привезенным.

– Эдуард Федорович, не только слова, слова, слова, но уже просто бессловесная, бессвязная болтовня. Болтают, болтают и болтают.

– А где сейчас не болтают? – хладнокровно отвечал Эдуард Федорович. – Сейчас в мире два состояния: или болтают, или стреляют. Выступал?

– Нет. С чем? Перед кем?

– Гордыня, юноша. Сеять надо везде, и в тернии, и при дороге.

– Эдуард Федорович, я все как-то не осмеливался спросить: мы на кого работаем?

– Так ставишь вопрос... – Эдуард Федорович закурил и скребанул черную седеющую бородку. – По идее – на того, кто платит зарплату. Но так как нам платят зарплату те, кого мы б желали сковырнуть, то будем утешать себя мыслию, что мы работаем на Россию, на возвращение ее имперского сознания – раз, и второе: платят они нам не из своего кармана, а из народного. Вывод: мы работаем на русский народ. Утешает? Видишь перспективы, далегляды, говоря по-белорусски? Диссертация твоя должна быть проста, как воды глоток.

– Но необходима ли она, как воды глоток?

– Всенепременно: мы ходим в пустыне всезнания и незнания одновременно. Мир знает все больше и не знает все больше. Раздвигание границ знания бессмысленно, обречено, что доказано тупиками всех систем и цивилизаций. Социализмом обольщаться не будем, капитализм – зверь, который подыхает от перебора в пище. Биржевые клизмы – средство слабое и всегда краткое. Америка обречена, ибо тип мышления человека становится придаточным к машине. Жива в мире только Россия. Мы видим, что в мире все перепробовано, все пути к счастью: системы, конституции, парламенты. Борьба за свободу всегда кровава, ведет к следующей борьбе, свобода – это и бзик, и мираж. Вера, религия делает человека свободным. Только она. Чего ради я тебя гоняю по всяким болтологиям? Чтоб тебя от них стошнило.

– Уже.

– Отлично. Садись, молоти текстовую массу. Так и пиши: вы, интеллигенты, захребетники народные, сколько еще будете вашей болтовней вызывать кровь? Мы же договорились: ты строишь две пирамиды человеческого открытия мира, поиска истины, создания жизненного идеала. Одна пирамида – обезбоженного сознания, полная гордыни, псевдооткрытий, изобретений велосипедов, ведущая к озлоблению и разочарованию, так как рядом созидаются тьмы и тьмы других пирамид со своими идеалами. Все доказывают, что их идеал найкращий, вот тут и кровь. И второе построение: когда идеал известен – Иисус Христос, когда истина ясна с самого начала, то человек не тычется в поисках смысла жизни, а живет и спасает душу. Ибо только душа ценна, все остальное тлен. Такому сознанию нужна монархия, ибо только она обеспечивает союз неба и земли. Попутно скажешь, что выборная власть, которая сейчас, разоряет и ссорит людей, а наследственная обогащает и сплачивает. – Эдуард Федорович поискал, куда бросить сигарету, и нашел ей место в подставке у цветка. – Не думаю, что мне долго удастся демократов в дураках держать. У них кроме хватательных рефлексов развито также чутье на опасность. Мы же отказались готовить конференцию "Демократия как мировой процесс", они, думаю, не забыли наше предложение работать по теме "Российская демократия как следствие партократии и причина бедствий России". Бежать им всем некуда, они будут тут держать оборону.

Я уселся за компьютер. Ну, загружайся, говорил я, тыча в кнопки. Компьютер, натосковавшись за два дня разлуки, довольно урчал и попискивал. Я набрал: девушка, женщина, Капелла, трибуна, музыка, собор, Северная Венеция, Собчаковка, Северная Пальмира, Петроград, Питер, Санкт-Петербург, каналы, Нева, ранняя весна, грудной голос, взгляд, рука, разлука, надежда. Потом ткнул в кнопку «сумма-суммарум» – что же у меня получилось, что сие значит? Компьютер, в отличие от меня, знал дело туго. Написал: Поставьте задачу, введите дополнительные данные. «Расшибу я тебя когда-нибудь», – сказал я компьютеру и заказал ему шахматы, вторую категорию трудности. То есть я заранее знал, что проиграю. Вскоре я остался с одним королем и уныло бегал от его короля плюс его же коня. Я знал, что он все равно тупо и методично загонит меня, и просил ничью. Он не соглашался. Я сбросил шахматы, вывел на экран детскую игру. В ней я разобрался моментально, и мне даже интересно было, куда это так рвется мой герой, разбрасывая налево и направо соперников, круша каменные стены. Оказалось, рвется к призовой сумме очков.

Рейтинг@Mail.ru