Страх Божий и любовь к человечеству

Константин Николаевич Леонтьев
Страх Божий и любовь к человечеству

Ангел наказан Богом за непокорность, за самовольное, «революционное», так сказать, сострадание. Превращенный в голодного, нагого и озябшего юношу, он ищет убежища у часовни Божией, то есть у места покаяния и молитвы, которые без страха и смирения просто невообразимы. Он инстинктивно жмется к этой не утилитарной святыне, на сооружение и украшение которой люди, вероятно, истратили деньги, пригодные на пищу и телесное утешение другим человекам. Мужик Семен видит голого человека все у той же часовни, и, конечно, страх Божий берет в нем верх над страхом человеческим при виде неизвестного и нагого странника, при мысли о недовольстве жены и об ее брани за то, что привел бродягу.

Матрена, жена его, действительно вышедшая по этому случаю из себя, внезапно смягчается и становится доброй после возгласа мужа:

«Помирать будем!»… Память смерти (то есть одно из главных проявлений страха Божия) пробудила в ней забытое чувство любви.

Богатый барин, который заказывал дорогие, прочные сапоги и не обнаруживал (по крайней мере, в избе сапожника) ни смирения, ни страха, как бы наказан внезапною смертью дорогой в возке.

Итак, с этой стороны, со стороны присутствия всех начал, повесть графа Толстого как будто правильна. В ней есть все, что нужно: вера в личного Бога, не только милующего, но и карающего; вера в возможность чудесного, исключительного, сверхчеловеческого; частые напоминания о неизбежном ужасе смерти, о тяготах, неисправимо земной жизни присущих; есть много страха, есть покаяние (Ангела и Матрены) и, разумеется, много любви.

Есть, говорю я, все основы; но как сочетались они между собою в уме автора – это другой вопрос. Правильно ли их взаимное соотношение? Химия, например, нас учит, что из одних и тех же элементов составляются весьма различные тела, смотря по количественным отношениям и по предполагаемому расположению невидимых частиц… Что освещено ярче у графа Толстого? Что ему кажется лучшим, и главным, и существенным? Что в этом рассказе принадлежит собственно его мысли, его тенденции и что в нем сорвалось, видимо, случайно, благодаря художественным потребностям великого изобразительного таланта? Вот все это мне хотелось бы разъяснить и разобрать с тою строгостью, которую имеем мы право прилагать к произведениям графа Толстого. Люди, поставленные особым Божьим даром на ту степень славы, на которой стоит творец «Войны и мира», должны помнить, что всякая книга, изданная ими, всякая статья, ими подписанная, может судиться не только как произведение мысли и поэзии, но и как нравственно-гражданский поступок. Христианское смирение не требует какого-то притворного «игнорирования» своих сил и своего влияния. Так могут думать только люди, ничего в христианстве не понимающие. Смирение не мешает сознавать даже и гений свой, как не запрещает оно человеку сознавать силу мышц своих или силу молодого здоровья. Оно велит только помнить, что если Бог дал талант, то он и отнимет его завтра, прекратит его действие; что всякая особая сила есть в то же время и немощь или, точнее говоря, источник особых немощей и вообще, что «на всякого мудреца довольно простоты». Посмотрим же, в чем на этот раз граф Толстой, несомненно «мудрый», оказался как бы несколько наивным. И наивность его вдобавок еще вышла не совсем полезною и доброкачественною.

Рейтинг@Mail.ru