Сфакиот

Константин Николаевич Леонтьев
Сфакиот

XVIII

ЯНИ продолжает. – Сидел я в караульне долго; наконец пришли за мной аскеры и чауш от паши и повели меня в Порту.

Чауш, который вел меня, был сердитый. Дорогой он спросил меня: «Как это ты сделал, что украл из дома девушку?» И когда я сказал ему, что об этом я буду отвечать в Порте и просил его оставить меня в покое, то он рассердился, выбранил меня и сказал: «Погоди, я тебе покажу сейчас одну хорошую вещь! Она как раз для тебя, эта вещь».

И точно, только что мы поворотили в одну улицу, я увидал вдруг повешенного человека. Он был повешен просто на навесе одной лавчонки около утла, над самою дорогой, и качался. Покачнулся он немного еще, и я увидал, что это чорный арап! Ужаснулся я, и сердце мое задрожало; мне вдруг показалось, будто это бедный Саали и что пока я сидел в караульне его уже повесили за то, что он жалел меня и помогал мне. И я не знал, что подумать мне и чего ожидать для самого себя! Но тотчас же я понял, что это не Саали, а совсем другой арап. У Саали была небольшая седая бородка, а у этого, у повешенного, не было бороды, и цветом он был не так чорен, как Саали.

Народу вокруг было немного. Человека два аскеров караулили мертвого, дети какие-то смотрели и смеялись. Лавочники сидели в лавках. Другие люди проходили мимо.

Чауш остановился на минуту и начал разговаривать с другими аскерами. Я стоял. В это время подошло ко мне несколько христиан и один из них спросил:

– Ты ли это Яни Полудаки сфакиот? Не ты ли взят по делу Никифора?

Я сказал: «да».

Тогда один старый лавочник, очень чисто одетый, закричал на меня: «Негодяй! Хорошо сделали, что поймали тебя! У меня тоже три дочери есть… у всякого человека есть семья. Вот с тобой что надо сделать за это!»

И он тоже указал на повешенного арапа. Я молчал; что мне было говорить!

После этого люди стали разговаривать между собою, и старый лавочник спросил у другого человека: «Кажется, этот арап не здешний? Не тот ли это, из города Ираклион, который старую турчанку убил?» А другой человек отвечал:

– Кажется, он оттуда… Я не знаю, за что его повесили. Его три года все судили и все не кончали дело, а новый паша кончил.

На это старик сказал:

– Пусть живет и здравствует наш Халиль-паша. Он такой! Любит кончать дела.

Я все молчал и думал: «Видно, Бог спас меня от яда по милосердию Своему, чтобы мне не от своей руки, а от турецкого правительства умереть и чтобы не в смертном грехе застал меня последний час».

Этим я старался укрепить себе сердце; но все-таки было мне очень страшно.

Когда чауш кончил свой разговор с другим аскером, то оборотился ко мне и сказал с насмешкой, указывая еще раз на арапа:

– Видел ты это? Говори, собака, видел? Я отвечаю: вижу.

– Гляди хорошо! С тобою следует это сделать!

Так сказал чауш, а старый лавочник очень обрадовался и закричал чаушу:

– Прекрасно ты говоришь, ага мой, прекрасно. Дай Бог тебе жить!

Привели меня после этого в конак паши и оставили в больших сенях. Народу в этих сенях было довольно много; каждый пришел по делу своему или по должности; одни сидели на полу с прошениями в руках; другие стояли у стенок; иные ходили туда и сюда; солдаты, евреи, турки, греки, женщины… всякий народ; и никому не было до меня нужды; всякий о себе думал. И я сел в углу на пол и стал тоже о себе думать.

«Неужели это в самом деле меня осудят на смерть? А брат спасется и возьмет богатую невесту, и будет жить хорошо… И что же я сделал, Боже мой, чтобы мне во всем был такой дурной час и такое несчастие?»

И я смотрел то на улицу, не идет ли Вафиди, чтобы спасти меня, то на все двери по очереди – не шевелятся ли на них занавески и не выходит ли кто-нибудь звать меня к паше. Думал я также, что Саали рассердился на меня за деньги и к доктору не ходил. И я каялся, что мало оставил ему денег.

Законов я тогда хорошо не знал и не понимал, могут ли меня повесить за похищение Афродиты или нет… И какие законы у турок!.. Об этих законах я даже и не думал тогда; мне уже после доктор Вафиди объяснил, что за такое дело, как Никифорово, никто не повесит, и смеялся над моею неопытностью и страхом… А тогда почем я знал?.. И чауш, и бей, и старый лавочник, все они знали дело лучше моего, все годами были старше и все пугали меня… И я им верил и думал: «Вот паша и мусульман стал без пощады вешать… Он только сначала притворился смирным. Что же ему стоит убить меня в угоду городским христианам, как при Вели-паше убили без суда на лестнице этого самого конака молоденького грека в угоду туркам».

Вафиди долго не шел. Я утомился, перестал от отчаяния думать и начал уже дремать в углу, как вдруг на одной двери поднялась занавеска и оттуда выскочил главный драгоман паши, старичок Михалаки Узун-Тома́.

Я его видал еще прежде не раз. Капитан Коста́ Ампела́с ходил к нему в дом по делам и своим собственным, и сфакиотским, когда приезжал с нами в город. Он давно уже был драгоманом в Крите и служил еще при прежних пашах. Он был фанариот, из хорошего и старого константинопольского рода. Человек очень воспитанный и добрый. У нас все почти его уважали и были довольны им. Только он был очень боязлив и очень смешно было смотреть, как он хотел всем на свете людям угодить. Ко всем все с комплиментами и лестью. Сам маленький, худенький, брови седые, пребольшие и прегустые! Туда и сюда все припрыгивает, все кланяется, все руку протягивает, и большим людям, и маленьким, все равно! Всем он «слуга», и по-турецки, и по-гречески, и по-французски. «Ваш слуга!» направо, «ваш слуга!» налево! «Дулос-сас, эффендим, дулос-сас». И по-французски так протяжно: «Serviteu-eu-eur!» Я по-французски вот и не знаю, а это слово мы все запомнили: «serviteu-eu-eur!»

Подбежал ко мне Узун-Тома́ и спрашивает:

– Ведь это вы Яни Полудаки? Кажется, я вас видел с капитаном Костой прежде еще?

Я встал, поклонился и отвечал почтительно:

– Да, это я, господин мой!

Узун-Тома́ вдруг отскакивает от меня, поднял руки кверху и ужаснулся:

– Боже мой! Боже! возможно ли это! Из почтенного дома похитить девушку силой! Отца вязать! Ужас! Ужас!

Я молчу. Он опять:

– Такой молодой! Дитя почти! Это ужас! Ужас!

Я опять, конечно, ничего ему на это не сказал; он помолчал, посмотрел на меня и так и этак, как будто пожалел меня и говорит:

– Вы знаете, что подвергнетесь за это очень строгому наказанию?

А я отвечаю:

– Как будет угодно прежде всего Богу, а потом господину нашему Халиль-паше; я же надеюсь на Бога и на добрых людей.

Узун-Тома́ на это говорит:

– Что тут могут добрые люди!

В это самое время, я вижу, входит Вафиди и прямо идет ко мне. Я очень обрадовался и смотрел на него как маленькое дитя на отца своего.

Узун-Тома́ сейчас прыгнул к нему: «Serviteu-eu-eur!» Они отошли от меня и стали тихо шептать что-то друг Другу.

Вижу я, они заспорили. То Вафиди топнет ногой и рукой махнет и опять говорит ему тихо; то Узун-Тома́ от доктора отскочит и опять к нему подскочит, и руки кверху поднимет, и, слышу я, опять он говорит: «ужас!»

Я жду, что будет! Узун-Тома́ ушел. Вафиди подошел ко мне и сказал мне так:

– Тебя позовут скоро к самому паше; смотри, не будь дураком пред ним. Имей обращение почтительное и умное; а главное, говори ему всю правду; что у тебя на сердце есть, то и говори. Ему это понравится и он пожалеет тебя. Он человек тонкий, и ты его ничем не обманешь, а веди себя пред ним как доброе дитя… Это я, Вафиди, твой друг, тебе, несчастный, говорю!..

Я благодарил доктора, но сказал ему так:

– Господин Вафиди! Вы, конечно, благодетель и жизни моей спаситель, и я должен теперь как раб повиноваться вам; только как же я буду все паше рассказывать, если он меня о брате и о товарищах будет спрашивать? Разве я брату и своим сфакиотам не буду предателем?

– Что им там наверху могут сделать! – говорит доктор. – Они далеко! Попробуй твоего брата сюда привести! Не шутка! Ты по глупости сам отдался. Так ты и думай только о себе, человече мой!.. И какое же предательство, когда и Никифор сам, и Василий, слуга его, и служанка, все вас знают и видели, кто их вязал и кто что делал!.. Говори у паши все, что тебе Бог на сердце положит… Слушай ты меня, море!

Однако я еще думал и так и иначе, и говорю доктору довольно громко:

– Как же я это турку буду все открыто про своих говорить?

Я сказал это доктору и сам испугался. У Вафиди вдруг побледнело лицо; он начал оглядываться и потом стал смотреть на меня как зверь, молча поскрежетал зубами и сказал мне тихонько: «осел! варвар! фанатик! осел!» и, озираясь еще на меня с великим гневом, оставил меня одного.

Я понял, что сказал непристойную вещь, и где же – в самой Порте! Положим, около нас никого близко не было и сени были очень велики, но все-таки я очень глупо назвал пашу так грубо: турок!

Но что делать! И от болезни, и от печали, и от боязни я совсем стал глупый.

Только что отошел от меня Вафиди, как пришел Узун-Тома́ звать меня к самому паше. С нами вошел еще один вооруженный заптие. Мы вошли и стали у дверей.

Узун-Тома́ тоже не двигался, стоял согнувшись, сложа руки напереди, и ожидал приказаний.

Паша сидел в креслах около длинного дивана. На диване около него было много бумаг, а пред ним стояло несколько человек чиновников и писцов.

Паша прикладывал печать к каждой бумаге и отдавал писцам и чиновникам. Они кланялись и уходили.

Наконец паша обернулся в нашу сторону и спросил у Михалаки Узун-Тома́:

– Это он самый?

Узун-Тома́ сказал, что это я тот самый.

Паша не показал ничего, ни даже гнева, а стал опять смотреть и печатать бумаги. Потом он махнул рукой тем писцам, которые еще стояли тут, чтоб они отошли в сторону, и спросил у меня:

– Тебя как зовут? Я говорю:

– Яни Полудаки, сфакиот. Паша тогда сказал:

– Да! Я тебя где-то видал. Ты это увез дочь у Никифора Акостандудаки?

 

Я отвечаю:

– Мы, паша-эффенди мой, увезли.

– Кто мы?

Я, в намерении всю правду говорить ему по совету доктора, отвечаю так:

– Я с братом моим Христо и с товарищами.

Паша замолчал и опять начал печатать бумаги и что-то говорить по-турецки писарям. Потом, отпустив писарей, еще спросил меня:

– Зачем же ты уехал оттуда? Разве ты не для себя ее крал?

Я говорю:

– Для брата больше, для старшего.

– А ее не перевенчали еще с братом? Я отвечаю:

– При мне не венчали, а без меня что было, не знаю.

– Отчего же ее не венчали?

– Она не хотела.

Паша помолчал и спросил внимательно:

– Так ты говоришь, она не хотела? Почему же она не хотела? разве она не была с вами в соглашении?

Как только он спросил это так особенно и посмотрел на меня внимательно, я забыл весь гнев мой и всю зависть мою и сейчас вспомнил только, что Христе мне брат, а это турок предо мной. Я подумал тотчас, как бы брату вреда больше не сделать, и отвечаю не совсем ложь и не совсем правду:

– Не знаю этого; со мной и с другими товарищами она не была в соглашении, а с братом моим, может быть, и в самом деле была в тайном соглашении. Они говорили не раз прежде между собою. Я ничего не знаю. Может быть, они и согласились.

Я очень стыдился и боялся, чтобы паша не стал меня об отраве расспрашивать; однако он не спросил об ней, слава Богу, ничего, а обернулся к Михалаки Узун-Тому и приказал ему:

– Хорошо! велите пока отвести его в тюрьму. Тогда Узун-Тома́ подбежал к паше, начал кланяться ему и приседать низко, и руку к феске прикладывать, и улыбался, и говорил на турецком языке жалобным голосом.

Так как я, ты знаешь, по-турецки не говорю, то и понял только немного слов… Слышал я «джуджук» (дитя) и потом «Вафиди, Вафиди!» И потом начинал Узун-Тома́ шептать так тихо паше, что ничего уже не было слышно. Паша все не гневался ничуть, но подставлял ему ухо и раз даже засмеялся громко чему-то. А Узун-Тома́ отскочил от него тогда от радости.

После этого паша сказал громко:

– Хорошо. Я велю. Уведите его.

Мы вышли в сени с заптие, и я не знал, радоваться мне или еще нет.

Доктор Вафиди уже ждал меня за дверями и спросил:

– Э? Что у вас было?

Гнев его прошел. Но я сам не понимал еще, как паша решил мое дело. Михалаки еще не выходил от него; поэтому я сказал доктору:

– Не знаю я еще ничего; а мне кажется, что г. Михалаки Узун-Тома́ просил за меня. Паша не был сердит и говорил со мной очень благородно.

Доктор отвел меня после этого еще подальше в сторону и начал усовещевать меня за мою грубость.

– Как же это можно (так он мне сказал потихоньку) генерал-губернатора и где же? здесь называть турок! Турок… хотя бы и тихо… Мальчик ты умный, но этот анафемский и ослиный фанатизм, который вас одушевляет, портит все дела на острове… Ты видишь, я знал, что все кончится для тебя хорошо. Эти ржавые, старинные идеи вашего молодечества надо бросить.

Я тут подумал про себя: «Что же он сам, Вафиди, хвалил наше молодечество, когда мы не побоялись украсть со стола список у такого сильного человека, как мсьё Аламбер!» Но, конечно, ничего ему об этом не сказал.

В это самое время, пока мы с доктором говорили, вдруг началась в сенях большая суета.

Выскочил от паши Михалаки, побежал в другую дверь; оттуда опять назад к паше; прошел мимо нас совсем бледный и не глядел даже на нас с доктором.

Вафиди к нему:

– Постойте, постойте, кир-Михалаки! Куда! и не слышит.

Выбежал другой человек, кричит:

– Али-бея, Али-бея зовите!..

Али-беи, офицер, побежал к паше, побыл немного у него, опять выбежал на лестницу, что-то сказал и назад опять. Как только он сказал что-то на лестнице, так сейчас забил на улице барабан и заиграла музыка… Потом стала музыка удаляться, как будто уходил полк… Люди побежали смотреть в окно. Мы с Вафиди слушали, и опять я начал чего-то бояться. Вафиди говорит:

– Что такое это? Куда это полк идет? Не понимаю! Тут вдруг аскер поднял занавеску, и вышел сам Халиль-паша. На нем была надета кривая сабля на золотом поясе, и он придерживал ее рукой. Все замолкло, утихло; кто сидел на полу, вскочил… Вафиди сейчас согнулся немного и сложил наперед руки, и я сделал так же.

– Али-беи! – сказал паша. Али-беи подбежал.

Паша приказал ему что-то, и тот, поклонившись, хотел идти, но паша ему вслед сказал громко:

– Скорей! скорей! Сейчас!..

Али-беи пошел к лестнице, а паша осмотрел всех кругом и позвал рукой нас с Вафиди. Мы подошли и стали перед ним.

Тут одна женщина, христианка, в чорной одежде, бросилась к нему из толпы с бумагой в руке; упала на колени и закричала жалобно:

– Эффенди! Эффенди мой! Но паша сказал ей строго:

– Подожди немного, встань… И обернулся ко мне.

– Вот, – сказал он мне, – доктор Вафиди желает тебя взять на поруки к себе в дом. По молодости твоей и по болезни я это позволяю. Иди. Но помни, что если ты убежишь куда-нибудь, то благодетель твой, доктор Вафиди, за тебя, как поручитель, будет наказан. Иди!

Вафиди сделал мне знак глазами, показал глазами на полу паши… Я бросился и поцеловал его полу. Тогда паша взял у женщины бумагу, положил ее себе в карман и сказал:

– Успокойся… я твое дело знаю!

И ушел в другую дверь.

Я радовался своей свободе, глядел на Вафиди и мне хотелось плакать, так мне было приятно. А Вафиди ходил по сеням и все спрашивал у людей: «Что́ такое? куда паша едет? Куда пошло войско?..» Люди говорили: «Кто знает!» Он ходил туда-сюда, и я за ним молча ходил, как собачка.

Наконец пришел опять Михалаки, бледный и как будто испуганный, подошел к нам и прямо мне шепчет, а не доктору.

– Вот вы с братом каких дел наделали… паша с войском идет в Сфакию… С утра один батальон ушел… а теперь остальное войско ушло, и мы сейчас едем… и я должен бросить жену и детей и ехать в это дикое страшное место… Это ужас!

Мы с Вафиди оба не знали, что на это сказать, и молчали… Я верить не хотел, что это правда… Когда же паша ходил в Сфакию с войском и среди мирного времени, без всякого восстания и войны!..

Вафиди наконец сказал мне:

– Что делать, пойдем, Яна́ки, домой…

И мы пошли, и всю дорогу ничего не говорили.

Как пришел я в дом к доктору, как только поздоровался с докторшей, так прислонился к стене и начал горько стонать и плакать о несчастии моей родины…

Докторша и доктор старались утешить меня. Доктор говорил:

– Сфакиоты не приготовлены. Никто не мог ожидать, что паша туда с войском пойдет и потому защищаться оружием они не будут и не будет пролития крови. Ваши капитаны покорятся и заплатят подати, как и прочие люди.

А докторша говорит:

– Не бойся, Яна́ки, Халиль-паша человек не жестокий. Он у вас никого убивать не будет. А только брата твоего схватят и Афродиту у него отнимут и отдадут отцу; а его в цепях в тюрьму запрут за это. И будет это ему по заслугам! Он вас всех запутал в это худое дело. Я думаю, надо бы его помучить немного за это в тюрьме; поставить его в тесный и темный шкап в самых тяжелых цепях, чтоб он ложиться спать не мог, и жаждой помучить его, или что-нибудь горячее ему привязывать под мышки… Ты, Яна́ки мой бедный, я думаю, будешь рад, что Афродита никому не достанется, если она тебя так огорчила, что ты даже через нее отравился…

Но я на все эти утешения отвечал одно:

– Что мне брат теперь и что мне Афродита! Не прежде, а теперь мне, окаянному и жалкому, нужно бы отравиться. Я плачу о родине нашей, которой мы сделали столько вреда!

И долго я плакал так и убивался, и доктор с докторшей долго не могли утешить меня.

Дом Вафиди был на большой улице, и скоро мимо нас проехал сам паша на коне и с саблей на боку. За ним вели хорошего оседланного мула для сфакиотских дорог; ехали с ним арнауты вооруженные, в белых юбках, и небольшой отряд кавалерии. Ехал на муле и Михалаки Узун-Тома́, согнувшись и вытянув шею, все такой же бледный и печальный. Он даже не посмотрел на окошко доктора, – так был испуган, что ему надо в Сфакию ехать.

Доктор с женой смеялись, глядя на него; но я уже не мог тогда ничему в свете смеяться!.. Такой дурной был для меня этот день, такой чорный день!.. Никогда в жизни моей я этот день не забуду!

XIX

После этого я прожил в доме доктора несколько дней, все ожидая вестей из наших гор. В здоровье я поправился, но все было мне скучно, и я никого не хотел видеть.

Вафиди и докторша все еще боялись, чтоб я не убил себя опять; доктор свои лекарства запирал в шкапу от меня; а докторша все оружие, которое у мужа в доме было, куда-то спрятала. Докторша была очень добрая женщина и жалела меня как мать. Она, увидав, что у меня только с собой одна рубашка, послала купить для меня еще три рубашки и за одеждой моею смотрела, и разговорами приятными старалась меня развеселить. Шутила о невестах:

– Постой, Яна́ки, я тебе невесту нашла! Имею в виду одну прекрасную. Что Афродита!., маленькая и бледная! Я тебе найду вот какую! кусок!., жасмин!., голубочка! С ума ты сойдешь, когда ты увидишь ее.

Так шутила докторша, но меня ничто это не веселило, и я не хотел никого видеть. Когда к Вафиди приходили больные или друзья, я уходил в дальнюю комнату и там сидел один. Я желал только одного – знать, что делается у нас наверху и еще, скажу тебе, я очень часто вспоминал о Никифоре и жалел его. Я все вспоминал, как я вязал ему руки и рот. Как этот сильный и высокий человек испугался меня, мальчишки, и как он смиренно и жалобно тогда сказал: «Вяжи, вяжи меня, Яна́ки! Только мою бедную Афродиту не бесчестите, прошу вас!»

Вот, думал я, где мой грех! Вот он где! Оттуда все мое горе и все обиды!.. Когда бы этот человек простил мне!..

Никифор был даже один раз в доме у Вафиди в эти дни, но я узнал, что он приходил ссориться и укорять доктора, зачем он взял меня на поруки и освободил из тюрьмы; и говорил ему так: «Ты пристанодержатель разбойников!» Видев его такую на меня злобу, я показаться ему не смел.

Из Сфакии все эти дни не было никаких известий; наконец приехал оттуда в Канею один сосед наш, женатый человек, и жена его с сестрой Смарагдой имела большую дружбу.

Я ему очень обрадовался, и он рассказал мне, что было без меня в нашем доме.

Как только я уехал, пришло к капитану Ампела́су письмо от Никифора. Акостандудаки писал ему: «Это неправда, чтобы дочь моя согласилась с этими негодяями».

И всячески он поносил и капитана, стыдил и укорял. С нарочным человеком послал из выкупа, как задаток 40 000 пиастров, все золотыми лирами, обещал клятвенно гораздо больше, если нужно, и просил капитана во имя Божие и в знак старой дружбы освободить Афродиту из наших рук, и признавался в письме, что на распоряжение начальства турецкого он ничуть не надеется. «Куда им из Сфакии дочь мою достать!»

– Вот (говорил мне этот сосед), вооружилось несколько человек и пошли в ваш дом с капитаном Коста́. Капитан говорит сестре твоей Смарагде: «Вызови брата». А брат все с Афродитой затворившись сидит. Как ты уехал, так больше у них с девушкой дружбы стало (то есть у Христо). Посланный от Никифора с деньгами тоже сам с ними пришел. Когда Смарагда вошла и сказала брату об этом, Христо стал бледный совсем. Товарищей тут нет; он один!.. Что делать? Однако он решился и при сестре схватил Афродиту за руку и говорит ей: «Слушай ты, Афродита! Я знаешь кто! Я Христо Полудаки, разбойник – вот кто я! Я живой не отдамся и тебя убью, если ты сама не откажешься с ними от меня уйти. Скажи им так: Вот вам Христос, что меня отцу моему отвезет сам Христо и больше никто! А я денег не возьму теперь отцовских: я сказал, что я тебя хочу, и если уж я тебе дал слово, что я тебе никакого зла делать не буду и сам отцу отвезу, так и ты меня несчастного не стыди и не позорь перед людьми…» И за пистолет берется.

Афродита говорит: «Милый мой, я все сделаю по-твоему, только не убивай ты ни меня, ни себя и ни в кого не стреляй!..» Брат твой согласился, и позвали всех и Никифорова человека в ту комнату, где Христо с Афродитой были вместе. Говорили, говорили, часа три кричали и спорили. Христо стоит около нее с оружием в руках и кричит: «Не бесчестите меня, оставьте! Это ее дело и мое. Я увез, я отвезу отцу, когда она прикажет». А она тоже: «Нет, уж лучше оставьте нас с ним, мы сами к отцу поедем». И посланному отцовскому также сказала: «Оставь нас, мы сами приедем, и папаки моему доброму скажи, чтоб он мне простил. Деньги же Христо теперь не хочет». Капитан сказал: «Смотри, Христо, мы и тебя свяжем сейчас и ее силой возьмем». Но Афродита упала ему в ноги и просила оставить Христо. Все удивились и ушли. Человек Никифора с деньгами уехал; а на другое утро, только солнце взошло, слышим, поп Иларион уже венчать их пошел. Вот это дела!..

 

Когда сосед мне сказал это, мне опять стало очень больно и обидно, и я спросил: «Как же случилось это так, что Афродита вдруг согласилась венчаться?» Сосед стал смеяться и говорит:

– Сестра ваша Смарагда жене моей все рассказала. Что ж! Все вместе и вместе целый день… Одни и одни с девушкой целую почти неделю… Надо думать, что он ей давно нравился, только она, или от гордости какой-нибудь, или противу воли отца, венчаться не хотела. А когда он понемножку уговорил ее стать его возлюбленной… Что ж ей было делать? Она и сама тогда сказала: «Что ж это? Надо за священником уж послать…» Сестра вошла к ней в одно утро (потому что уж три последние дня сестра твоя не спала с ней вместе; Христо уговорил ее не ходить туда, да и Афродита перестала бояться). Сестра твоя входит к ней поутру и говорит: «Доброе утро, Афродита моя, что поделываешь?» А та ей: «Что ж мне делать! Я думаю, надо за священником посылать скорее!.. 1 вой брат заколдовал меня, и теперь мне уж, Смарагда, придется просить его, чтоб он взял меня в жены и не обманул бы меня и не сказал бы мне: ты бесчестная теперь; я на тебе не женюсь». И стала опять плакать. А то все была довольно веселая все эти дни. А Христо вошел и обрадовался.

– Бегу, бегу сейчас за попом, госпожа моя, и твои глазки целую и ручки за честь, которую ты мне делаешь…

А она ему отвечает: «Нет, мой Христо, не тебе теперь, а мне уж надо твои руки целовать и господином тебя называть. Ты теперь мне глава, душенька мой… Пожалей ты меня…» А тот уж не слышит ничего, бежит за попом…

А Смарагда от радости тут же к нам прибежала и все моей жене рассказала, вот так, как я тебе говорю.

Я сижу, слушаю соседа и думаю: «Постойте, анафемский вам час, Афродита и брат мой! Теперь сам паша пошел, разведут все-таки вас. Никифор Акостандудаки человек сильный и богатый! Разведет дочь, и с деньгами, все-таки, жених ей найдется».

И говорю соседу, как будто жалея их: «Не развели бы их!» А сосед отвечает: «Это, конечно, возможно». Он ушел, а я остался один опять в большой тоске. Все было противно, точно я сам был проклятый какой-нибудь. И даже стыдился по-прежнему на людей смотреть, которые к доктору в дом приходили.

Однако раз доктора не было дома, я из своей комнаты слышу – в приемной докторша с кем-то громко разговаривает и как будто спорит. Подошел я к двери, поглядел в щель и вижу, кто-то сидит задом к дверям на кресле; вижу только, что хорошо одет по-критски, в тонком, коричневом сукне, вижу высокую феску и красный кушак. Как будто Никифор, а наверное не могу сказать. Когда я подумал, что это Никифор, мне очень захотелось войти туда, помириться с ним и попросить у него прощения. Докторша говорит: «Это все благополучно кончится». А мужчина отвечает ей (и тут я узнал голос Никифора): «Хотел бы я и сам хоть этого разбойника младшего видеть и спросить его что-нибудь, но боюсь взглянуть на него». Я тотчас вошел, поклонился ему и говорю: «Кир-Никифоре́, простите мне во имя Божие. Умоляю вас! Я много виноват пред вами, и я через это уже был много наказан».

Так я сказал, но Никифор тотчас же вскочил с кресла; лицо стало багровое, глаза ужасные, и он закричал: «Убийца! Злодей! Оскорбил ты меня… Меня! меня… Рот вязать… Дитя несмышленое и злое… За мое гостеприимство!..» Докторша говорит ему: «Успокойтесь! Спросите его, он всю правду скажет вам… Я вам говорила, и муж мой объяснял вам всю правду. Успокойтесь». Я стою перед ним сложа руки, опустив глаза в землю, и повторяю:

«Простите мне, кир-Никифоре́!» Он с минуту тоже постоял предо мной и глядел на меня с великим гневом и молчал; потом вдруг махнул рукой и закричал: «Нет! Нет! Я этого не могу им простить… Будь они прокляты, анафемы! Не могу, не могу!..» Закрылся руками и ушел. А я говорю докторше:

– Нет, кира моя, пока этот человек мне не простит, и сам Бог не простит мне…

Рейтинг@Mail.ru