Сфакиот

Константин Николаевич Леонтьев
Сфакиот

Встала и подает мне письмо: «Вот письмо, милый мальчик мой… Будь ты счастлив всегда, живи ты долго, будь здоров, чтобы мне всегда на глазки твои веселиться… Вот это письмо свези отцу моему в Галату секретно».

Я уже не смотрю на нее, а вниз гляжу и молчу; и гнев и стыд во мне кипит, кипит! Ни слова я ей не ответил и письма не взял из рук ее, и вышел вон.

Вышел я за ворота и вижу, что сестра Смарагда развешивает и раскладывает на кустики и на стенку белье Афродиты, которое она сама ей вымыла. Около сестры стоят соседки, смеются и глядят на юбки Афродиты и на рубашку ее и говорят:

– Городские вещи! нежные вещи! Посмотри то, посмотри вот это!

Смарагда по своей доброте не сердится и отвечает им на все, что они спрашивают; но я уже был так рассержен, что на всех кидаться хотел, и закричал на этих женщин: «Идите к себе по домам! Что вы здесь удивляетесь и смотрите? Стыдно вам! Вы хозяйки-женщины и должны дома своим хозяйством заниматься, а не бесчинствовать здесь и смеяться. Идите! Идите!» Так просто я на них кричу, хотя все эти женщины гораздо старше меня были и хороших домохозяев жены и дочери.

Соседки обиделись, ушли и сказали сестре: «Такой безбородый мальчишка так на нас кричит! Что мы сделали вам злого? Разве глаз у нас нет посмотреть!..» Одна же из них и хуже этого сказала: «Хорошо это! Вы с братом привозите себе из города распутных потаскушек всяких; и еще нас оскорбляете. Жени поскорей брата, осел ты, Яни, а то мы ее выгоним отсюда, бесстыдницу, или камнями голову ей проломим! Слышишь ты?»

И очень обиженные все они ушли; а сестра говорит мне: «Нехорошо ты сделал, Яна́ки, зачем ты соседок оскорбляешь так. Стыдно. Они из любопытства на белье Афродитино смотрели только и ничего для нас обидного не сказали. Теперь же вот и тебя изругали, и ее оскорбили, и брата!»

Но я и на нее крикнул: «Пропадите вы все, и ты, и соседки!»

И не знал я, куда бы еще скрыться, чтобы не душили меня ревность и злость. И соседка эта сердитая, и та сказала: «не сам женись, а брата жени скорей».

Все против меня! – думал я. – Никто меня знать не хочет.

XVI

Яни продолжает свой рассказ.

– Наконец я задумал куда-нибудь уехать, так, чтобы никто и не знал куда, и лег спать с вечера в темном и скрытом месте. И еще солнце не вставало, а только я увидал, что верхушечки кой-какие, на которых снег еще с зимы оставался, засветились рассветом, тотчас я встал, вошел в дом, взял все оружие свое, взял денег из своего ящичка. Брат спит спокойно в углу на полу, и дети спят около него. Смарагды не вижу; она все еще у Афродиты ночевала.

Над головой брата ружье мое висело… Как мне достать его, чтоб его не разбудить?.. Тянулся, тянулся я, однако он проснулся немного испуганный и говорит мне: «Что ты! Что ты!..» А я говорю: «Ничего!.. Спи!..» и вышел. Снарядил лучшего мула и уехал из села. Куда уехал? И сам я сначала не знал куда еду… Ехал вниз и мула подгонял скорей… Чтоб их всех забыть и чтоб увидать скорее других людей и душу мою с другими людьми успокоить.

Я в дороге уж придумал, куда мне ехать. Есть около самой Канеи село Халеппа; оно у моря и место там очень веселое. В этом селе много хороших домов и садов. У английского консула в средине села большой дом с черепичною кровлей; у русского консула тоже свой дом и тоже большой, жолтого цвета, у самого моря. И другие консула нанимают там дома на лето. Дома беев турецких есть, и христиане есть не бедные, которые очень чисто одеваются и дома имеют хорошие и лавочки в городе. От Канеи близко крепость очень хорошо видна из Халеппы. И наша Сфакия видна оттуда… зимой вся в снегу. Место веселое, многолюдное, чистое, хорошее место.

За самым селом гора и за горой уж ничего не видно; только и видны, что камень и трава на горе. По горе, к селу поближе, есть маслины и большие дома беев; тут один большой каменный дом стоит на полгоре, а там другой. Они чаще пустые стоят. Есть там на горе этой один дом больше и выше всех других; он каменный и похож даже на крепость; он очень высок и по углам у него как будто башенки маленькие. Этот дом был тоже турецкий, хозяина звали Ариф-бей. Жил там сторожем один чорный арап, с которым я еще прежде имел большую дружбу и знакомство. Его звали Саали и он был очень добрый человек. Жил он наверху, в самой маленькой комнате, и весь дом стоял совсем пустой.

Саали был вдов, и жила с ним только одна дочь его маленькая, чорная, такая же, как и он. Эту девочку звали Икбаль, что по-турецки значит великое счастье. Так ее назвал отец потому, что очень был рад, когда она у него родилась.

Саали меня очень хорошо принял и угостил.

Сначала он, правда, немного испугался, когда увидал меня, и сказал: «Как это ты, несчастный, сюда под город приехал? Народ кипит теперь, и вас, сфакиотов, все проклинают за дело Никифора. Не узнал бы Ариф-бей! Он и меня хлеба лишит и тебя предаст. Тебя в тюрьму и будут мучить, чтобы ты все открыл. Никифор везде ходит и подписи людей противу вас сбирает. Кричит:,Пытку им надо!”»

Так я узнал, что наше дело стало делом большим и что паше все согласны жаловаться на нас. А мы наверху, в тишине и пустыне, не знали этого. Я подумал так: «Не беда! Я уеду дальше в монастыри Агия-Триада и Агие-Яни и скроюсь, а здесь только отдохну. И буду я отмщен. Предадут, наконец, наши капитаны брата Христо начальству; не захотят ему в угоду всех здешних христиан иметь врагами, а Афродиту у него отнимут, и не придется ему веселиться ею и деньгами ее отца; и еще отвезут вниз и отдадут паше и его, и Антония, и Маноли, и попа Илариона, и всех их запрут надолго в тюрьму; а я буду знать это все, и буду свободен, и я буду тогда над ними смеяться, а не они надо мной!»

Когда я сказал арапу, что я пробуду у него неделю и уеду куда-нибудь дальше (а не сказал – куда), он успокоился и обещался не предавать меня. «Бей мой, – сказал он, – очень редко ездит сюда. Ничего. Отдохни». Мы легли спать. Но я не мог заснуть; начну дремать и вдруг проснусь и не знаю, где у меня голова и где ноги; кричу во сне; Икбаль испугалась, плачет и зовет отца: «Отец, отец!.. Боюсь, Яна́ки этот очень кричит!» Саали мне говорит: «Что ты, бедный, что с тобой?» Я говорю ему: «Ах, Саали мой хороший… Я не могу спать». Саали встал, развел огонь, сварил кофе, и мы с ним стали разговаривать. Разговаривали долго, почти до рассвета. Сначала Саали все спрашивал у меня: «Что с тобой?

Отчего ты так скучен? Здоров ли ты? Скажи мне правду». Я стыдился сказать ему правду, а только отвечал ему все, что у него много крыс и что они будили меня. Саали тогда перестал у меня спрашивать и начал рассказывать мне разные любопытные вещи. Он был курьезный человек и знал все, что делается на свете. Знал, кто бывает у русского консула и кто не бывает; кто служит у английского консула и за сколько лир в месяц и кто у австрийского нанимается; и почему английская консульша отпустила служанку свою мальтезу, которую она из Мальты с собою привезла… Кто кого любит и кто кого ревнует в Халеппе и в христианских домах, и в мусульманских. Мы всегда его за это любили и не раз и прежде с братом Христо заходили к нему в гости, и всякий раз он нам открывал какую-нибудь тайну или историю рассказывал. Так и теперь. Сначала он стал говорить о крысах и о том, что один бей турецкий в городе умеет делать для них кушанье с ядом и выводить их; а потом рассказывал что на днях в Канее случилось. Были очень дружны между собою два турчонка. Один был побогаче, а другой победнее. Богатый был сын табачного торговца, а бедный служил в кофейне. Купеческому сынку было семнадцать лет, а кафеджи́ двадцать. Все, что у них было, они делили и жить друг без друга не могли. Потом поссорились; кафеджи́ (тот, который был победнее и постарше) выбранил того младшего всякими обидными словами и сказал ему: «Я больше знать тебя не хочу!» А тот от огорчения достал яду и отравился; он не мог без этого друга жить. Мать послала за доктором Вафиди; Вафиди пришел и вылечил его, и он теперь жив. Но родные его чуть-чуть было не убили другого турчонка, того, который в кофейне служил. Вафиди и его спас. Кафеджи́ не знал, что тот отравился и умирает; соскучился без него и пришел мириться. Входит и видит, что он лежит и около него мать и доктор, и все родные. Как только кафеджи́ вошел, все родные бросились и хотели растерзать его на куски; однако доктор успел его отнять и увел его оттуда.

Такую историю рассказал мне Саали. И когда он кончил, я подумал:

– Вот и моложе меня мальчишка, но отравиться не побоялся, когда его оскорбили. Отравлюсь и я!

Так я задумал и Христа-Бога совсем забыл. Утром, когда Саали собрался за провизией в город, я сказал ему:

– Принеси мне яду сильного для крыс. И я знаю, как отравлять их; я для них приготовлю кушанье.

Пока Саали уходил в город, я с его дочкой развлекался детскими разговорами; я эту маленькую Икбаль всегда любил; забавно было на нее смотреть: личико у нее было очень чорное и блестело так, как вот этот мой башмак, когда его чисто вычистишь; а зубы белые, как жемчужинки ровные… Превеселая была девочка и служить умела в доме как большая. Бей, хозяин Саали, ее тоже любил и подарил ей хорошее платьице, полосатое – белое с жолтым. Я в нем ее и застал. Я с отцом говорю и слышу, что она мне шепчет: «Яна́ки, Яни!» – гляжу, она и стыдится так в углу, и ручками полы платьица держит и приподнимает их ко мне, то есть: «смотри, какое у меня платьице!» Ах, Аргиро́, не могу я тебе сказать, как мне стало жалко тогда и девочки этой бедной, чорненькой, и самого себя, и я сказал себе: «надо скорей мне убить себя; все люди у нас надо мной смеются и считают меня теперь глупым: и поп Иларион, и соседки, и товарищи; и брат с Афродитой радуются моей глупости. Я так жить не могу. А все, что есть со мной теперь денег, отдам, когда буду умирать, этой маленькой Икбаль. Пусть она радуется! Ведь это приданое ей и счастие! И скажет после отец ее: «и в самом деле, Икбаль! Большое счастие ей было от этого христианина Яна́ки…» Пусть меня никто не жалеет; я зато этих бедных людей пожалею в смертный час мой!»

 

Когда Саали привез из города яду и отдал мне его, я сказал ему:

– Саали! Дай теперь мне воды. Я начну делать кушанье для крыс.

А он смеется:

– Посмотрю я, как ты это будешь делать!

И дочка говорит: «И я, папаки, буду смотреть!»

Я опять ему говорю: «Дай стакан воды». Он подал. Я высыпал яд и говорю ему еще: «Теперь сходи за хворостом, разведи огонь; я буду варить». Он вышел, а я выпил яд при девочке. Она на меня смотрит и говорит: «Пьешь?» Я говорю ей: «Так надо!» Как только я выпил его, зажгло у меня внутри огнем и что со мной начало делаться – я рассказать тебе не могу! Начало меня рвать ужасно и резать внутри, как ножами, и упал я на пол и стал кататься по полу и старался я не кричать, но не мог удержаться. Девочка заплакала, бежит и кричит отцу: «Папаки! Яни Полудаки умереть хочет!»

Ужаснулся бедный Саали: «Что ты сделал! Что ты сделал!..» Я говорю: «Прощай, Саали… Дай тебе Бог счастье всякое за твою доброту! Прощай, Саали»… И сказал ему еще: «вынь мне из-за пояса: вот тут двадцать золотых. Это для твоей дочери… Прощай, Икбаль, моя душенька!.. Господи, говорю, прости мне»…

Яни останавливается и задумывается, Аргиро́ начинает плакать.

ЯНИ. – Плачешь?

Аргиро́ молча плачет.

Яни тоже молча и задумчиво глядит на нее; потом говорит с улыбкой:

– Вот теперь ты, глупенькая, плачешь о прошлом! А если в нашем Крите будет война и я пойду туда, что ты тогда сделаешь? Тогда тебе уж умирать надо, если ты о прошлых вещах так плачешь. Помолчав еще. Аргиро́, ты бы перестала плакать теперь. Зачем?

АРГИРО́ сквозь слезы. – Мне стало жалко очень тебя; как ты сказал, что тебя рвало и как ты по полу катался и деньги девочке отдавал… Проклятая эта Афродита! Проклятая ведьма! Чтоб ей душу свою не спасти!..

ЯНИ, улыбаясь лукаво и самодовольно. – Я у тебя, свет мой небесный Аргиро́, спрашиваю вот что: отчего же ты не плакала, когда заходил сюда капитан Лампро и сказал: «Надо скорее восстание в Крите сделать»; отчего же ты, я тебе говорю, об этом прошлом деле плачешь, а того не боишься, что ядовитая оттоманская пуля мне прямо в уста попадет и весь рот мой полон крови будет, и зубы мои все побьет… И я буду на траве лежать мертвый, и люди скажут: «Вот какой молодой за отчизну погиб!» Или возьмут турки-дьяволы и ножом мертвому мне голову отрежут и понесут ее в лагерь свой начальству своему хвастаться… И в турецком войске скажут: «Это чья головка? Это Яна́ки Полудаки из Белых Гор паликар хороший!» А между нашими разговор иной будет. Наши христиане спросят: «Это чье тело без головки, так что узнать нельзя? Неизвестно, чье это тело. Турки голову унесли. Должно быть, молодец был. Да простит Бог его душу!..» Так что враги будут знать, где я, а друзья знать не будут… Отчего ты этого не боялась, когда мы с капитаном Лампро говорили, и сказала капитану: «Я пущу его, пусть идет на войну!»

АРГИРО́. – Хорошо! Ты тоже думаешь, что я совсем глупая. Любопытное дело! Чтоб я не понимала, какая разница! Одно дело – отчизна, и совсем другое дело такой грех, за эту женщину злую тебе отравиться… Ах! чтобы никогда глаза мои ее, скверную Афродиту эту, не видали. Я ей глаза сейчас вырву…

ЯНИ, несколько веселясь ревностью жены. – А я думаю, очи ты мои Аргиро́, напротив того, тебе бы увидать ее надо. Ты бы успокоилась, потому что она с тех пор много, должно быть, испортилась в лице. И тогда даже она гораздо хуже тебя была… А теперь!.. Где!.. Далеко ей до тебя… Что ж, рассказывать?

АРГИРО́. – Нет, не хочу больше! Я очень рассердилась теперь.

XVII

На следующий день Яни, возвратившись из города домой, сходит с мула. Аргиро́ хочет взять мула, но он, смеясь, говорит ей:

– Подожди; я мула сам уберу. Держи руки.

АРГИРО́. – Что такое?

Яни достает из-за пояса довольно большой мешочек, полный золотых монет, и кладет ей в руки.

АРГИРО́ с радостью. – Деньги!

ЯНИ все веселый. – Подожди! Постой! достает другой такой же и дает ей.

АРГИРО́. – Боже мой! Что такое! Все деньги… Хочет бежать с ними в дом.

ЯНИ. – Постой! Держи еще вот это! Подает ей конверт с векселем. Это полегче мешочков; а силы столько, сколько в двух мешочках…

АРГИРО́ как растерянная от радости. – Что мне делать, куда я это все возьму! Постой, я положу деньги на стол. Уходит в дом.

ЯНИ смеется. – Как радуется. Это хорошо, что она так рада! Хозяйка!

Убирает мула и потом идет в дом. Застает Аргиро́ пред столом, на котором рассыпаны деньги. Она предлагает ему считать их вместе; но Яни, прикрыв их руками, говорит ей: «Не дам тебе считать, пока ты не пообещаешь мне одну вещь».

АРГИРО́. – Какую?

ЯНИ. – Не брани больше Афродиту бедную. Это ее деньги.

АРГИРО́. – А! Это от нее?

ЯНИ. – Брат прислал, и письмо пишет мне она сама…

АРГИРО́ забыв о деньгах. – Покажи! Что она пишет, как она пишет. Покажи…

ЯНИ подает ей письмо. – Тише! Тише! вексель не разорви… Теперь читай…

АРГИРО́ читает громко: «Муж мой поручил мне, так как он сам уехал в Афины на месяц по делу, о котором вам скажет наш знакомый господин Анастасий Пападаки…» Как она красиво пишет, скверная!

ЯНИ. – Опять бранить ее…

АРГИРО́ отдавая письмо. – О делах торговых пишет и мне велит кланяться.

ЯНИ. – А ты думала – о любви какой-нибудь? У тебя все женские вещи на уме. А я тебе скажу вот что. Деньги ты теперь оставь считать. Я их в городе счел. Запри их. А к вечеру что-нибудь получше приготовь; этот Анастасий Пападаки придет. Он человек очень хороший. Садится у дверей дома и закуривает папироску.

Аргиро́ уносит деньги и возвращается с чашкой кофе, которую ставит на стол около мужа; потом садится сама около него с работой и говорит: – Конечно, я не буду больше бранить Афродиту. Это глупость моя, больше ничего, и грех. Чрез нее брат твой хорошо торгует и нам присылает деньги. Дай Бог ей жить долго и радоваться на деточек своих! Что ж ты, будешь еще рассказывать об этой истории сегодня? Мне так приятно все это слышать, что я даже сказать тебе не могу!

ЯНИ смотрит на часы. – Анастасий Пападаки придет. А пока он не пришел, я могу рассказать. Теперь-то, Аргиро́ моя, ты должна слушать с радостью о том, как меня вылечили от яду. Саали побежал в Халеппу, хотел на осле в город ехать за доктором; осел нейдет, он на улице осла бросил. Бежит… До города все-таки больше получаса. Я бы умер в это время. Но не пришел мой час. Саали бежит по селу, встретились женщины: «Куда ты, Саали? Что имеешь такое, что бежишь?» А он: «Дистихия! Дистихия! (несчастие, несчастие!) Стой, стой!» Он забыл о своем хлебе и об Ариф-бее и всем рассказывает, что я у него и что я отравился. Говорят ему люди: «Доктор Вафиди здесь; он приехал из города, ищи его». Саали в одну минуту отыскал Вафиди, и доктор сейчас поспешил ко мне. А я в это время крещусь и вздыхаю и закрываю глаза, – умирать собираюсь; только говорю: «Прости мне, Господи Боже, прости мне!» Тоска, тоска в сердце моем ужасная! Раскрою на минуту глаза и зову девочку: «Дитя мое, дай еще водицы». Она дает и все плачет.

Пришел Вафиди и сейчас мне помог, я даже до сих пор удивляюсь его науке и уму, а больше всего милости Божией, надо так сказать. Как ты думаешь, чего он мне дал? Яичный белок. Я пил при нем и мне легче стало. Приказал он еще, чтобы Саали с ним в город ехал и оттуда мне лекарство прислал. А пока вся Халеппа узнала, что я здесь лежу у Саали и что я отравился. Пришли некоторые женщины и ходили за мной. Бог да хранит их бедных за это! Ни минуты я не был один. «Хочешь того, Яна́ки? Хочешь этого, Полудаки?» И старики приходили, и молодые паликары халеппские, и священник отец Хрисанф ходил исповедывал меня и говорил: «Съезди после помолись в монастыри Св. Троицы и Св. Яни, когда выздоровеешь». Я скоро веселиться стал, и все люди мне стали приятны. Доктор Вафиди говорит мне: «Что, Яна́ки, я думаю, ты теперь как второй раз на свет родился?» Правда, что второй раз родился! Я его руку поцеловал и очень низко ему поклонился, и также, как и попу, все ему открыл, из-за чего я принял яд.

Вафиди удивился и говорит:

– Вот молодость! Вот глупость! Не все ли одно, что Афродита, что Кати́нко, что Мариго?

Потом, когда он увидал, что я стал покойнее и немного покрепче, он стал говорить, что мне надо поскорей уехать отсюда подальше, а то меня схватят, когда узнают в городе, что я здесь. И рассказал мне то же, что и Саали, что все горожане за наши дела у Никифора в доме против нас разгневаны и в Порте жалуются, говоря: «Это не жизнь, если сфакиотов не накажут!»

Я хотел ехать на другое же утро в монастыри и потом еще дальше; но не позволил мне Бог исполнить этого.

Скоро узнали многие и в городе, что я у Саали живу, и о болезни моей и обо всем этом стали много разговаривать. Никифор Акостандудаки пошел к Ариф-бею, к хозяину Саали, и говорит ему:

– Что же это у вас, бей-эффенди мой, разбойничий притон Саали в доме держит? А вы не знаете? Там у вас один из погубителей дочери моей живет.

Бей на лошадь и приезжает. Я его никогда не видал и не узнаю, кто это. Вижу, пришел человек старый, сердитый, лицо красное как свекла и в серебряных очках (этот бей был очень зол и фанатик, в 58 году при Вели-паше и при Маврогенни[21] он возбуждал турок простых против консулов, и Сами-паша его долго в тюрьме продержал за дерзости, которые он французскому консулу сделал). Так вот я сижу и вижу – входит сердитый старик этот. Я встаю и кланяюсь, а не знаю кто. Я еще слаб был тогда, однако кланяюсь. Саали не было в комнате.

А бей как закричит на меня: «Гяур разбойник! вор! собака! Как ты смеешь тут быть, в моем доме! Саали! Саали, собачий сын… Где ты?» Саали пришел и упал ему в ноги: «Прости, мой господин, я пожалел его!» А бей: «Хорошо!» – ударил Саали в лицо раз, ударил другой. А я пошел и говорю (уж догадался я, что это хозяин): «Бей-эффенди, за что его бить, накажи меня; я виноват, а он прав». Тут бей обернулся ко мне и задрожал весь, и вскрикнул на меня: «Ты бастардико![22] будешь указывать мне тут? Ты гяур, собака, ты мальчишка гадкий». И меня, и меня по лицу. А я еще был слаб и со второго удара упал на пол. Я думаю: «Что делать! Не Сфакия наша вольная тут! И ножа моего теперь нет за поясом, и все оружие далеко от меня, на стенке висит! Терпение!»

Бедная малютка арапочка одна только не испугалась Ариф-бея; она схватила его за шальвары и стала просить:

– Эффенди! не бей больше Яна́ки моего! Эффенди! буду я на твои глазки радоваться – не бей его больше!

Старик пожалел девочку и оставил меня, но сказал Саали так:

– Я тебе, старая собака, на этот раз, для души твоей девочки и чтоб она ела мой хлеб, это прощаю. А надо бы избить тебя крепко и прогнать!

После этого Ариф-бей приказал Саали взять мое оружие, которое висело на стене, посадить меня на осла и везти в город. Он хотел, чтоб я ехал на осле со связанными руками; Икбаль опять начала просить его: «Не вяжи его, не вяжи!» И я сказал ему: «Не вяжите меня. Я болен и куда я от вас двоих убегу!»

Но бей на это не согласился; руки мне связали, и мы поехали в город. Я ехал верхом на осле; Саали, вооруженный моим оружием, шел около меня, а бей сам ехал за нами на коне шагом.

Встречные люди кланялись бею, и с иными он останавливался и разговаривал, хвастаясь, что поймал меня.

Одним он говорил так:

– Вот везу в Порту одного из этих злодеев, которые у Никифора дочь увезли. Вот беспорядок у нас в Крите какой!

А другим говорил:

– Это я к паше везу его; он из тех сфакиотов, которые девиц из домов похищают. Хорошо бы повесить его для страха другим. Сегодня они из христианского дома девушку увезли; а что же они завтра в нашем доме готовы сделать!

Почти все, и христиане, и турки, с которыми Ариф-бей говорил, хвалили его и льстили ему: «Так, бей-эффенди мой! так их надо! будь жив и здоров!»

И я думал опять, что я как сирота на этом свете и что меня ни у нас наверху, ни здесь внизу никто, даже вот… никто – кроме маленькой Икбаль не жалеет!.. Маленькое дитя, как оно меня спасет и утешит?

 

Под самым городом Ариф-бей поздоровался еще и заговорил с одним старым турком, Ахмедом, который продавал баранки. Этот старик Ахмед всегда почти сидел или лежал у дороги под стенкой и около него лоток с баранками. Много он ходить не любил. Ноги у него были длинные-предлинные, сухие, босые и чорные. И он вытягивал их лежа на самую дорогу, так что народ должен был иногда обходить их… Мне кажется, он для кареты самого паши не отодвинул бы их. Один только этот Ахмед Ариф-бея не похвалил за то, что он меня поймал.

Бей поздоровался с ним, и старик так полюбопытствовал посмотреть на меня, что даже встал, подошел к нам и спросил:

– Это кто такой и куда ты его везешь? Ариф-бей опять свое хвастовство.

– Это из тех сфакиотов… Я его так, я его этак!.. Но Ахмеду эта история не понравилась, и он с пренебрежением сказал:

– Удивляюсь я! Какая тебе нужда – это Никифорове дело!.. Один неверный у другого неверного дочь силой взял! Не все ли нам с тобой равно, что свинья ест собаку или что собака ест свинью!

И ушел от нас.

Так мы приехали в город; бей отдал меня под присмотр офицеру в караульню, а сам поехал к паше. Саали остался со мной в караульне; ему все еще было жалко меня оставить и он поэтому не уходил от меня долго. Потом собрался уходить. Говорит мне: «Прощай, Яна́ки!»

Я сказал ему тоже «прощай» и просил его известить моего благодетеля доктора Вафиди, что меня схватили, и Саали обещал тотчас зайти к нему.

Тогда я вдруг вспомнил, что я все деньги мои отдал маленькой Икбаль и что у меня теперь ничего с собою нет, и говорю Саали: «Саали, у тебя мои деньги, которые я твоей дочери завещал, если умру. Теперь, когда помиловал меня Бог, они мне нужны…» Деньги были с ним. Он достал их и отвечает:

– Конечно, тебя Бог помиловал… а не грех тебе будет их назад у моей дочки взять?..

Мне стало жалко и денег, и девочки и его самого… И я не знал, что мне делать… Саали вынул деньги, и лицо его стало очень печально. Я взял их и держал их в руке. Потом подумал: «Как же я буду без денег в тюрьме? с деньгами везде облегчение». А с другой стороны, душевное дело не хотелось испортить. Поэтому я оставил у Саали только две лиры из двадцати и сказал ему: «Знаешь – тюрьма! А ты моли Бога, чтоб я был здоров и чтобы меня скорей освободили. Тогда я дочке твоей еще больше дам».

АРГИРО́ перебивая. – А после дал?

ЯНИ, вздыхая и потупляя глаза. – Забыл!., не дал… забыл, что делать!., еще раз вздыхает. Надо бы это сделать… грех… ведь грех, Аргиро́?..

Аригиро пожимает плечами с недоумением. – Мне кажется, как будто грех. Как знаешь…

ЯНИ. – Вот теперь мы получили много денег, слава Богу, отчего же не послать, как ты думаешь? Я пошлю.

АРГИРО́, изменяясь немного в лице. – Пошли, когда это для души обещано! Что делать! поднимает глаза печально к небу и качает головой. Всесвятая Госпожа моя Богородица! что это, как в этой человеческой жизни все затруднения! Правду, правду говорил всегда мой отец: «Суетный этот свет, суетный!» Много затруднений! Э! пусть будет так! Говори, что было после этого с тобою?

21Смотри повесть «Хамид и Маноли», там эти исторические события описаны.
22Незаконный сын, бранное слово.
Рейтинг@Mail.ru