Письма о восточных делах

Константин Николаевич Леонтьев
Письма о восточных делах

Третьего пути быть тут не может, и назад мы уже более в делах восточно-славянских идти не в состоянии.

Вот почему я нахожу, что чем скорее, тем лучше. Цареградская Русь освежит московскую, ибо московская Русь вышла из Царьграда; она более петербургской культурна, т. е. более своеобразна; она менее рациональна и менее утилитарна, т. е. менее революционна; она переживет петербургскую. И чем скорее станет Петербург чем-то вроде балтийского Севастополя или балтийской Одессы, тем, говорю я, лучше не только для нас, но, вероятно, и для так называемого «человечества», ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прошлого величия?..

Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!..

Чем скорее война, тем выгоднее для высшего идеала!

2) Соглашение с Германией. Об этом я подробнее говорил в 3-м письме[18] и повторять здесь того же не буду, даже и кратко. Напомню только вот о чем: в 1-м моем письме (№ 83 прошлого года) я сказал, что средства для достижения целей наших, разумеется, надо выбирать самые легкие, но только до тех пор, пока это не вредит высшему идеалу нашему. Если же эти легкие средства осуществлению высшего идеала (культурному отделению от Запада) вредят, то надо нам быть готовыми и на всякие жертвы, лишь бы это призвание наше не упустить из виду. Например, если б Германия, положим, предложила нам поделить Турцию с Австрией, т. е. отдать Австрии в полное обладание западную часть Балканского полуострова до Салоник, а самим взять Малую Азию, Босфор и часть Фракии с Адрианополем, то такое сочетание обстоятельств, по моему мнению, надо счесть невыгодным. И не только легкая война с Австрией, но и кровопролитная война с самой Германией, с моей точки зрения (государственно-культурной, а не утилитарно-эвдемонической), должна считаться условием несравненно более выгодным, чем соглашение, подобное вышеприведенному. Казалось бы, с точки зрения легкости и удобства приема, начать с Турции, а кончить Австрией выгодно; т. е. выгодно, допустив австрийцев господствовать над западной частью Балканского полуострова года на три, на четыре, изгнать их оттуда позднее победоносно; но не надо забывать, что Австрия – страна более либеральная и вообще более европейская, чем Россия, и в три-четыре года власти может некоторыми сторонами своего либерального европеизма развратить сербов и албанцев еще гораздо больше, чем католичеством. Восстать-то сербы и албанцы восстанут под нашим знаменем несомненно против Австрии позднее, но некоторые струны, и без того у них (особенно у сербов) слабые, могут совершенно оборваться; напр., православное чувство, которому либеральный европеизм гораздо больше вредит, чем само католичество. Югославяне и без того православные весьма плохие, и не будь на Востоке греков, особенно греков столь напрасно поруганного у нас фанариотского духа (т. е. просто старомосковского), то за будущее православной Церкви на Востоке можно бы решительно отчаяться.

Вот одна из главных причин, почему механический, «трауматический», так сказать, вред большой войны надо предпочитать химическому и тонкому отравлению европеизмом тех именно стран, к которым тяготеет все более и более гений нашей истории. Из войны с Германией мы также выйдем победителями, не потому, что наше войско окажется непременно лучшим, или генералы наши непременно проявят необычайную находчивость, но потому (это уж непременно), что Восточно-Славянскому Союзу нужно быть, потому, что ему предназначено создаться, и Германия об эту идею разобьется точно так же, как разбились Австрия и Франция об единство Италии и Германии...

Я говорил, что племенная эмансипация есть не что иное, как оттенок общей эгалитарной революции, но именно потому-то ее идея и должна быть вполне (или приблизительно) исчерпана прежде, чем демократизация и Запада, и Востока, достигши до своей точки насыщения и до полного в самой себе разочарования, не заставит человечество выйти на новые и творческие пути, вместо тех разрушительных, по которым оно так самонадеянно и глупо стремится с конца прошлого века.

Есть еще одна частность по поводу Германии и славян; было бы большим счастием, если бы немцы заставили бы нас предать чехов на совершенное съедение германизму. Иначе можно опасаться, что они попадут тоже в состав великого Восточно-Славянского Союза; это было бы великим бедствием. Чехи – это европейские буржуа по преимуществу, буржуа из буржуа, «честные» либералы из «честных» либералов. Их претенциозное и либеральное бюргерство гораздо вреднее своим мирным вмешательством, чем бунты польской шляхты. Это тоже химическое, внутреннее отравление. Их гуситизм гораздо опаснее иезуитизма; иезуитство и папство осязательны, стройны, охранительны, ясны, наконец; гуситизм же есть лишь отрицание католичества; революционное племенное знамя оппонирующего по-европейски чешского мещанства. Нет гуситской религии; есть только гуситская критика, гуситское отвержение всего положительного. У Лютера есть хоть аугсбургское исповедание; у гуситизма исповедания нет, а есть только «охи» и «ахи» протеста и пусто-славянского фразерства! Эгалитарного либерализма довольно и у нас, и у болгар, и у сербов, и у греков, и у румын, и у словаков, а теперь даже и в Польше; довольно его и без чешского ученого, трудолюбивого и мещански настойчивого контингента.

Вопрос в том, как ослабить демократизм, европеизм, либерализм во всех этих странах, как задушить их, а не в том, как подбавить им еще чего-то архилиберального и архиевропейского...

Если бы нужно было проиграть два сражения немцам, чтобы обстоятельства заставили нас с радостью отдать им чехов, то я, с моей стороны, желаю от души, чтобы мы эти два сражения проиграли! Я знаю, славы у нас останется еще довольно в конечном результате и при этой частной неудаче.

О том, почему нам выгодны анархия во Франции и некоторые ошибки и неустройства в югославянских землях, я поговорю в следующем письме.

VII
Какое сочетание обстоятельств нам выгоднее всего?

В предыдущем письме я сказал, что третьим выгодным для нас условием я считаю анархию во Франции (прежде или после взятия нами Царьграда – это вопрос второстепенный).

Почему же это так? Я затрудняюсь отвечать на это, потому что мне стыдно за несогласных со мною! Но отвечать, хотя бы очень кратко, необходимо; ибо опыт жизни убедил меня, что большинство не то чтобы «наших соотечественников», но вообще большинство, претендующее понимать («la médiocrité collective»[19] по определению Дж. Ст. Милля), понимает поздно... Было же время, когда и я не ясно все это понимал. Нужно поэтому снисхождение и к другим...

Вот чего я, например, не понимал лет 15–20 (положим) тому назад, а теперь понимаю, благодаря, конечно, помощи хороших книг и статей, о которых я ниже и упомяну с признательностью.

1) Франция была передовая страна Запада с самого начала развития романо-германской культуры. Франция – это романо-германская Европа по преимуществу, это такой исторический факт, который можно назвать математически или физически точным. С этим согласны и сами французы всех партий, и все иностранцы, как сочувствующие Франции, так и ненавидящие ее. Во Франции все общеевропейское[20] выразилось резче, яснее, нагляднее, так сказать, чем в других странах Запада. Борьба реальных сил общества – сил социально-политических, властей, сословий, классов – была во Франции выразительнее и как бы последовательнее, чем те же движения в Англии, Германии, Италии, Испании. Во Франции смена владычеств: церкви, дворянства, монархии, буржуазии – была определеннее и как бы резче и решительнее. Все те движения, которых результаты должны были иметь широкое и бесповоротное влияние на судьбы всего романо-германского мира, происходили или вследствие прямой французской инициативы и под французским руководством; или когда эти движения зарождались и разрослись в Италии, Англии, Германии, то всякий раз для распространения их на всю Европу и далее требовалась французская популяризация, французская переделка их местных форм в общедоступные. Распадение Церквей, т. е. выделение католичества из общеправославного единства, – выделение, определившее бесповоротно самые основные и резкие особенности будущей романо-германской истории, совершилось под непосредственным влиянием французского монарха Карла Великого. Во главе крестовых походов стало прежде всех французское рыцарство. Французы же довели и принципы рыцарства до наистрожайшего и наитончайшего их выражения. Союз городских общин с королем против феодальных дворян был во Франции постояннее и яснее, чем в истории других европейских государств. Монархия во Франции была блистательнее и абсолютнее, чем где-либо; только Людовик XIV во всей Европе имел логическое право сказать: «L’Etat c’est moi!»[21] Моды и общественные обычаи Франции господствуют везде уже около 200 лет, и до сих пор люди не решаются от них отказаться, несмотря на то что они пережили сами себя, исказились под влиянием демократического строя общества; несмотря на то, что они не только неудобны и смешны, но и нецелесообразны; ибо моды и светские обычаи имеют в виду изящество, эстетику, а моды и обычаи Франции XIX века давно уже, за исключением весьма немногих своих сторон, весьма неизящны и некрасивы. Они даже в высшей степени, до беспримерности, так сказать, исторической, вредят развитию хорошего реализма в современном искусстве. Поневоле все пишут на картинах мужиков (людей погрубее), когда людей потоньше и психически более интересных и сложных изображать по внешнему безобразию их одежды (особенно мужской) на картине нельзя! (Какой же слепой не видит, например, на батальных картинах Верещагина и других художников, до чего европейский русский солдат выходит на бесстрастном и беспристрастном полотне безобразнее и кукловатее азиатского низама; не говоря уже о мусульманах в чалме и т. п.)

 

Атеистически-либеральное движение умов началось в Англии, но общечеловеческий вред причинило это направление только через посредство Франции XVIII века.

В конце того же прошлого века и в начале XIX практическое приложение этих идей Руссо, Монтескье, Дидерота и Вольтера к государственной жизни во Франции приняло исступленные, фанатические размеры, произвело сперва либерально-эгалитарный террор внутри сословно-монархической Франции, а потом под знаменем Наполеона целым рядом неслыханных побед убеждало остальную Европу в необходимости и силе этих революционных идей и, несмотря на низвержение Наполеона, во всех остальных государствах Европы, где раньше, где позже, где быстрее и опрометчивее, где осторожнее и медленнее распространялась, однако, эта самая демократическая революция без террора, а путем мирных и легальных реформ. (Прием, конечно, более приятный, – плоды те же, не менее ядовитые!)

Франция первая укрепила христианскую религию на Западе; она же первая начала смело и открыто вытравливать ее из жизни. Франция скорее других держав довела монархию до высшей точки величия и блеска; она же первая и решилась стать настоящей демократической, эгалитарно-либеральной республикой. Французское дворянство было в свое время образцом изящества и блеска; французский буржуа есть нынче образец пошлости, грубоватости или изломанности и дурных манер (физически даже очень дурных). Герцен справедливо заметил, что даже лица у этих буржуа всё какие-то некрасивые и ничтожные (и это до того верно, что стоит только сравнить портреты Трошю, Шанзи, Мак-Магона и других генералов новой Франции с портретами Бисмарка, Штейнмеца, Мантейфеля, даже злого и бритого Мольтке, а также с портретами французов XVIII, XVII, XVI века, чтобы понять, до чего Герцен прав[22]). И в этом отношении, значит, в отношении вырождения, падения, унижения всяческого, Франция тоже остается передовой страной романо-германской Европы, раньше доходившей и доходящей до всего того, до чего суждено дойти всей романо-германской Европе... Падать – так падать во всем и совсем! Социалистическое учение во всех его главных видоизменениях (от Бабёфа до Кабе и Луи Блана) зародилось и развилось во Франции; и во Франции же начались и первые бунты рабочих, под этим уже не граждански-юридическим, но экономическим знаменем. В Париже и во Франции люди прежде других решились жечь исторические здания и картины, взрывать церкви и выбрасывать из школ (легальным порядком) распятия... Даже великая, охранительная, художественная английская конституция должна была пройти сквозь французское арифметическое какое-то опошление, чтобы иметь возможность принести везде тот вред, который она принесла на континенте Европы, разбившись, наконец, о священную скалу русского самодержавия.

Замечу, что все это, перечисленное мною здесь без особого внимания и несколько второпях, гораздо последовательнее, точнее и вообще несравненно лучше изложено у Гизо в его превосходной «Истории цивилизации», у Данилевского в истинно великой (хотя и очень дурно местами написанной) книге «Россия и Европа», и, если меня не обманывает память, в одной очень хорошей статье г. А. Градовского в журнале «Заря» (за 69 или 70-й год). У каждого из этих авторов свои оттенки и своя цель, но все они приводят мысль к одному результату: Франция – это Европа par excellence[23]; это «путь» романо-германской цивилизации; primum vivens – primum moriens[24] западноевропейской государственности.

Итак?

Итак, вывод до грубости прост: если для дальнейшей независимости восточно-российской мысли от мысли романо-германской, для выступления на новые, иные пути культурной по идее и форме государственности необходимо, чтобы в глазах людей Востока (которые не очень дальновидны) престиж романо-германской цивилизации поскорее все падал бы ниже и ниже, если для достижения той умственной независимости, без которой не для чего, по-моему, долго и жить одной политической независимостью, необходимо, чтобы подобострастные предрассудки в пользу европейской цивилизации поскорее перешли бы в свирепое предубеждение против нее, то надо желать, чтобы как можно скорее и окончательнее компрометировала бы свой гений та страна, которой принадлежит инициатива современно понимаемого прогресса (т. е. прогресса не разнообразного развития, а всеравняющего революционизма). Надо, чтобы новые европейские идеи, господствующие с XVIII века и до сих пор, доказали бы как можно скорее и яснее свою несостоятельность. Нынешнее большинство решительно не понимает, что пошло и низменно, что в жизни изящно или величественно; не понимает даже, что государственно и что негосударственно (даже А.И. Кошелев доказал, что он ничего этого не понимает). Но это ограниченное большинство сейчас понимает, что ему удобно и что неудобно. Надо поэтому желать, чтобы, наконец, само существование стало бы решительно неудобным в передовой стране либерально-эгалитарной по духу Европы XIX века.

И в этом смысле я не знаю, почему бы людям, желающим России идеального блага (т. е. духовной независимости), не желать от всего сердца гибели и окончательного унижения той стране или той нации, которой дух и во дни величия, и во дни падения представлял и представляет собою квинтэссенцию западной культуры, хотя и отживающей, но еще не утратившей вполне своего авторитета в глазах того отсталого большинства русской интеллигенции, которое теперь еще имеет наивность верить в какое-то «демократическое и благоденствующее человечество».

Франция была передовой страной католичества, лучшей опорой западной Церкви; она стала передовой страной атеизма; она давно пала, таким образом, как пример религиозности; Франция вознесла монархию на высшую точку славы; она же начала (во имя прогресса) казнить королей, изгонять их, менять династии; она давно перестала быть примером монархической лояльности. Франция первая уничтожила у себя аристократию; люди серьезных аристократических убеждений и вкусов давно перестали ей через это сочувствовать... Французская нация долго была самой победоносной, самой героической нацией Европы; но в 70-х годах эта нация потерпела такое поражение, что в глазах людей военных или чтущих воинственность она стала чуть ли не самой последней нацией с этой точки зрения. Но за то, что Франция республика, и республика демократическая, якобинская, у нас многие прогрессисты, многие либералы, нигилисты явные и тайные (осторожные, робкие – служащие, напр.), ей еще сильно сочувствуют; надо желать, чтобы якобинский (либеральный) республиканизм оказался совершенно несостоятельным и не перед реакцией монархизма, а перед коммунарной анархией; ибо монархическая реакция все-таки прочна не будет, а только собьет еще раз с толку наше и без того плохое общественное мнение, ненадежная монархия будет только томить, как томит осужденного на смерть больного медленная агония; она будет длить обманчивое и зловредное влияние европейских либеральных идей; торжество же коммуны более серьезное, чем минутное господство 71-го года, докажет, несомненно, в одно и то же время и бессилие «правового порядка», искренно проводимого в жизнь (чем искреннее, тем хуже!), и невозможность вновь организоваться народу на одних началах экономического равенства. Так что те государственные организмы, которым еще предстоит жить, поневоле будут вынуждены избрать новые пути, вовсе непохожие на те пути, по которым шла Европа с 89-го года. Большинство не умеет ни отвлеченно предвидеть, ни художественно предчувствовать; большинству нужны наглядные примеры...

Прибавляю еще вот что: возможно ли серьезное (хотя, повторяю, опять-таки временное) торжество и господство коммуны без вандализма, без вещественного разрушения зданий, памятников искусства, некоторых библиотек и т. д.? Конечно нет, и при нынешних средствах разрушения обратить большую часть Парижа в развалины и груды пепла гораздо легче, чем было во времена древние разрушать другие великие культурные центры – Вавилон, Ниневию, старый Рим и т. д.

А этого и нужно желать тому, кто жаждет новых форм цивилизации на берегах Босфора.

Разрушение Парижа сразу облегчит нам дело культуры даже и внешней в Царьграде.

И неужели это только бессильное желание варварской зависти? Не думаю! Не вернее ли, что это нечто вроде пророчества, если не совсем уже научного, то полунаучного, гипотетического, по индуктивному способу из примеров исторических выведенного.

В следующем письме буду, скрепя сердце, говорить о славянах и о том, почему их ошибки и даже, пожалуй, и некоторая степень неблагодарности могут быть нам выгодны. Здесь же заранее скажу только два слова об этом: Ошибки и неблагодарность югославян могут быть нам выгодны по той же самой причине, по какой нам выгодны и неустройства во Франции. Интеллигенция югославян слишком похожа на французскую или общеевропейскую буржуазию, и если она несколько лучше, то разве только тем, что она еще гораздо хуже ее.

Это я надеюсь объяснить очень просто.

VIII
Итак, теперь следует о югославянах.

В прошлом письме моем я сказал так:

«Ошибки и неблагодарность югославян могут быть нам выгодны по той же самой причине, по какой нам выгодны и неустройства во Франции. Интеллигенция югославян слишком похожа на французскую демократию, и если она несколько лучше, то разве только тем, что она гораздо хуже ее».

 

Чем же хуже и чем лучше наши «братья славяне» современных французов и вообще европейской интеллигенции?

Хуже они тем, что интеллигенция их стоит еще дальше на пути эгалитарного индивидуализма, чем интеллигенция устаревшей Франции. Хуже они тем, что у них нет и тени тех могучих тормозов (легитимизма, ультрамонтанства, аристократизма, национально-военных и рыцарских преданий и т. д.), которые в течение целого века сдерживали Францию на наклонной плоскости ее эгалитарного ниспадения и ослабели окончательно только в 60-х и 70-х годах нашего века. Хуже славяне тем, что они все сплошь либералы, конституционалисты и демократы; что у них нет ни тех впечатлений в душе, ни той социальной почвы под ногами, которые воспитывают людей мыслящего и властного охранения. Что касается до простолюдинов, до болгарского и сербского земледельца, до черногорского воина, до чешских и словацких крестьян и рабочих, то у них охранение есть лишь дело привычки и незнания, и кроме буржуазии, в высшей степени обыкновенной и европейской по типу своему, они ничего из среды своей, предоставленные самим себе, выделить до сих пор не могли. Югославянская интеллигенция, говорю я, не имея за собою никаких могучих собственно местных национальных монархических, аристократических и даже особенно сильно выраженных религиозных преданий, представляет собою тип чистейшей плутократической демократии. В этом смысле не только южное славянство, т. е. болгары и сербы, но и славянство австрийское, т. е. словаки, чехи и хорваты, – одним словом все славяне (за исключением русских и поляков) самые демократические по строю своему нации. Все монархическое, все аристократическое и даже, говорю я, все религиозное господство над ними в течение веков более или менее, хотя и в разной степени и по разным причинам, было или совсем чуждо им, или, по крайней мере, не соединено со славой народных преданий. У болгар и сербов Турции все это было греческое или турецкое; у австрийских славян – швабо-мадьярское.

Этим-то они хуже даже итальянцев, французов и немцев-бюргеров, ибо плутократически-либеральное устройство общества есть самое бессодержательное, ненадежное и беспринципное из всех общественных устройств. Нет ни сильных, привычных обществу привилегированных властей, ни могучих, вне либерального благоденствия стоящих и поэтому дисциплинирующих это общество, – идеалов...

Но именно поэтому-то, что общество южных и западных славян по природе своей еще либеральнее и эгалитарнее, чем нынешнее общество Франции, – оно и лучше. Строй этого общества до того уже не прочен, жизнь эта до того бессодержательна, до того не идеальна по духу или смыслу своему, до того поэтому не надежна, что долго так она простоять не может.

Славянство, после неизбежного падения Турции и Австрии, вынуждено будет самой непрочностью своего либерально-плутократического строя выйти скоро вслед за Россиею на какой-то новый исторический путь.

Теперь, пока Турция и Австрия еще существуют, славянство занято преимущественно вопросами политики внешней; оно прежде всего заинтересовано отношениями своего племени к немцам, туркам, мадьярам и грекам. После удаления турок с Босфора, после неминуемого разрушения Австрии и после необходимого образования на развалинах этих двух держав великого Восточного Союза под гегемонией России славяне вынуждены будут устремить все внимание свое на дела внутренние, на свой социальный строй. А так как события на западе Европы в то же время идут своим чередом (и даже очень быстро); так как социализм либеральный (т. е. революционный) растет там не по дням, а по часам, то грядущие, близкие и всеми ожидаемые перевороты в Европе романо-германской не могут не отозваться и на славяно-греческом Востоке.

Ясно поэтому следующее соображение: если после падения Австрии и Турции и во время того, как будут слагаться совершенно новые условия Восточного Союза, – во Франции, Италии, Испании (и даже, может быть, в Германии и самой Великобритании) индивидуально-плутократический и конституционно-демократический строй общества окажется никуда не годным и уже слишком неустойчивым, то все восточные и славянские нации, которым необходимо будет так или иначе войти в состав вышеупомянутого Великого Союза, принуждены будут из чувства самосохранения произвести у себя дома прогрессивно-реакционные реформы, которые могут придать их обществам больше стойкости и уменьшить в недрах их ту лихорадочную подвижность, которой так болезненно увлеклись все наиболее образованные нации мира; сначала Франция со дня объявления прав человека (с 89-го года прошлого века); потом вся романо-германская Европа (с 48-го года нынешнего столетия) и, наконец, и наша Россия с 61-го года.

И при этом естественно, что те нации и те государства, в которых прежних сословно-корпоративных устоев было меньше, должны, движимые силой русского самодержавия и вдохновляемые примером русской покорности, скорее прийти к тем нелиберальным условиям, при которых потребуется организация подобных же устоев, совершенно новых по частным формам, но вечных по существу своему. Говорю еще яснее: таким нациям, в хорошем смысле отсталым (т. е. по сравнительной неопытности и патриархальности) и в самом дурном смысле передовым (т. е. крайне эгалитарным по строю), – легче будет перешагнуть прямо к практическому отвержению ложных начал 89-го года, т. е. к отвержению не только экономического, но даже и гражданского всеобщего равенства и всеобщей личной свободы, чем тем государствам и нациям, которые изболтались, так сказать, за целый последний век в атмосфере буржуазно-плутократического либерализма. Весьма вероятно, что самый аграрно-рабочий вопрос (взятый не с точки зрения революционно-либеральной, т. е. не со стороны вопроса личных прав или всеобщего экономического равенства, которое невозможно, а только со стороны материального обеспечения, отчасти и насильственно-легального, данного властью, подобно, например, принудительному обеспечению нашей русской крестьянской общины), весьма вероятно, говорю я, что этот вопрос есть не что иное, как маскированная и сама себя еще не понявшая корпоративно-сословная реакция будущего.

Есть основания думать и надеяться, что осуществленная в государственно-культурной практике аграрно-рабочая идея оказалась бы не чем иным, как новой формой феодализма и больше ничего; т. е. новым, особого рода закрепощением лиц к разным корпорациям, сословиям, учреждениям, внутренно-принудительным общинам и отчасти даже и другим лицам, как-нибудь особо высоко карьерой или родом поставленным.

Поэтому, чем более мы будем убеждаться, что дальнейшее развитие человечества не на началах личного равенства и личной свободы, а на принципах совершенно противоположных, должно привести народы к новому горизонтальному расслоению и к новой вертикальной группировке общин, примиренных в высшем единстве безусловно монархической власти, – тем станет яснее, что тот либерально-эгалитарный процесс, которым восхищается интеллигенция всех стран с конца прошлого века, – есть именно то, что обыкновенно называется революцией, т. е. легализованная, медленная, хроническая анархия.

Рациональная, научно-самосознательная Европа не могла и не хотела разлагаться эмпирически, неожиданно, нечаянно, как разлагались и падали прежние государства и культурные миры; она выдумала рациональный самообман демократического и утилитарного прогресса. Древний Египет, Эллада, Рим гибли тоже от уравнительного смешения; от демократизации, от плутократии, от материализма, от усиления, если не везде легального, то, по крайней мере, фактического равенства прав и свободы положений; но они неизбежную смертельную болезнь не считали гигиеническим идеалом и не оправдывали теоретически это самоубийственное движение, не называли его восторженно прогрессом к чему-то лучшему...

Определить демократический прогресс как разложение очень важно, между прочим, и для того, чтобы исправить наших анархистов легальных, тайных и даже наивных и бессознательных, к числу которых принадлежат, к сожалению, еще очень многие русские (даже и теперь, после ужасного события 1 марта 1881-го года). Такими умеренными анархистами я называю всех либералов наших.

Я вовсе не говорю, что все они злонамеренные люди; я хочу только сказать, что они не понимают, куда идет дело, и не хотят верить, что нам, русским, надо совершенно сорваться с европейских рельсов и, выбрав совсем новый путь, стать, наконец, во главе умственной и социальной жизни всечеловечества.

Для того же, чтобы стать во главе этого человечества и сказать свое слово, надо прежде всего отречься не от прогресса, правильно понятого, т. е. не от сложного развития социальных групп и слоев в единстве мистической дисциплины, но от двух ложных европейских принципов: 1) от утилитарно-эвдемонического, всеполезного, благоденственного направления реальной науки и заменить его честно-скептическим и во многих случаях даже пессимистическим направлением этой науки; и 2) от либерально-эгалитарного понимания общественного прогресса; и заменить это детское мировоззрение философией, более верною действительности, которая учит, что все истинно великое, и высокое, и прочное вырабатывается никак не благодаря повальной свободе и равенству, а благодаря разнообразию положений, воспитания, впечатлений и прав, в среде, объединенной какой-нибудь высшей и священной властью.

(Дополнение 1885 г.)

Второе мое указание, кажется, довольно понятно; оно подразумевает само собою: незыблемость самодержавия; укрепление Церкви и заботы о церковном воспитании народа и высшего общества; утверждение и развитие общины и вообще начала неотчуждаемости (даже и дворянских земель, напр.), вообще уменьшение подвижности общественного строя, ограничение безусловной свободы купли и продажи и т. д.

Что касается до первого, то есть до того, чтò я позволил себе назвать пессимистическим направлением реальной науки, то тем, кому это не ясно, я могу указать, во-первых, на «Поучение при освящении новых зданий вокзала железн. дор. в Одессе, пр. Никанора, еп. Херсонского и Одесского». («Православное обозрение». 1884, октябрь.)

18В здешней нумерации – в пятом.
20Протестантство, напр., не имело общеевропейского назначения.
20Протестантство, напр., не имело общеевропейского назначения.
22Гамбетта и Бурбаки? Они не чистые французы по крови – не галлы. Вероятно, один по крови итальянец; другой же известно, что грек.
22Гамбетта и Бурбаки? Они не чистые французы по крови – не галлы. Вероятно, один по крови итальянец; другой же известно, что грек.
23По преимуществу (фр.).
25Палата депутатов в Афинах.
Рейтинг@Mail.ru